Текст книги "Собрание сочинений в четырех томах. 1 том"
Автор книги: Борис Горбатов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 35 страниц)
А Юлька продолжала и продолжала кричать:
– Товарищи! У нас в школе организовалась ячейка детской коммунистической группы. Мы работаем при комсомоле. Наша цель – воспитать настоящих комсомольцев. Мы принимаем в свои ряды сознательных товарищей из рабочей среды.
«А Ковалев небось уж там! – усмехнулся Алеша. – Из «рабочей среды»? – и он шумно вздохнул, вспомнив дружную братву с Заводской улицы, – Где Мотя теперь? Как Павлик? Эх, ребята были!»
Он не дослушал, что кричала Юлька, тяжело поднялся с парты и, пошатываясь, вышел.
Валька Бакинский все время следил за ним тревожным взглядом. Он не верил, что Алеша хулиган. Он хотел на главах у всех подойти и пожать ему руку. Когда он увидел, что Алеша вдруг вышел ив класса, он испугался: куда это он?
Ему подумалось, что Алеша, не стерпев позора, пойдет в уборную вешаться: на ремне повесится. Валька недаром читал книги.
Он выскочил вслед за приятелем из класса и увидел: тот медленно спускается по лестнице, держась за перила.
«А он не дойдет один, он болен ведь», – подумал Валька, решительно поднял воротник старой гимназической шинели и нахлобучил башлык.
– Я провожу тебя домой, Алеша.
– Ладно! – безучастно согласился Алеша.
Они молча вышли на улицу.
– Ты не принимай близко к сердцу. Алеша, то, что случилось в школе, – сказал Валька, желая утешить товарища. – Жизнь – это только глупая в общем шутка. Кто-то правильно сказал это.
– Я плюю на них!
– Ну да! Надо стоять выше их. Толпа всегда гонит таланты и побивает их камнями. Такова толпа. Я где-то читал об этом.
Алеша промолчал в ответ. Он плохо слушал Вальку. Думал:
«Что же, говорить матери, что работы лишился, или промолчать покуда?»
– Возьмем литературу. Ты увидишь: всегда была толпа и герои. Понимаешь? Печорин горько разочаровался в жизни, он ищет в ней иного смысла – он лишний.
– А где он служит? – невпопад спросил Алеша.
– Кто? Печорин? Это же литературный тип.
– A-а! Я не расслышал. Я думал: ты говоришь – сократили кого-то.
– Нет, я о литературе. Я хочу тебе сказать, что мнение толпы надо презирать. Я сам всегда презираю ее мнение.
Еще в начале учебного года, вскоре после поступления Вальки в школу, произошло большое событие. Учительница русского языка, Зинаида Николаевна, худенькая, в серой вязаной кофточке и в валенках, как-то пришла в группу с кучей тетрадок. Ежась от холода, потирая озябшие руки, она долго ждала, пока стихнет шум в классе. Наконец, она не выдержала.
– Тише бы надо, товарищи! – пожаловалась она. – У меня горло больное! Не могу вас всех перекричать.
Сразу стало тихо.
– Вот! – сказала тогда учительница. – Вот ваши сочинения. Лучшее... – она порылась в тетрадках – лучшее – это Бакинского Валентина. Есть тут такой?
Валька смущенно встал:
– Я.
На него с любопытством смотрело сорок пар глаз. Он наклонил голову. Волосы, которые Валька зачесывал назад, упали на лоб.
– У вас лучшее сочинение, – протянула ему тетрадку учительница и тоже с любопытством посмотрела на него. – Вы смотрите пишите!
Валька много думал вечером о своем литературном успехе. Смотрелся в зеркало:
«Неужели я писатель?»
Лицо было в веснушках, нос вздернутый, губы толстые. Мучительно искал значительности в лице.
«У него были серые, выразительные глаза», – сказал он сам себе. Но глаза у него были не выразительные, а узкие и тусклые, закрытые припухшими веками, белыми, как у курицы.
Будущность писателя ему мерещилась часто.
Он смотрел, как гоняли дети мяч на дворе. Сам он был неловок, ленив, не силен. Утешал себя: «Одни работают ногами, другие – головой», – складывал на груди руки и презрительно усмехался.
Он знал, что некрасив. Но и тут было утешение: «Некрасив был и Лермонтов, зато писал как!»
«Герой нашего времени» – книга, которую он недавно прочитал, пленила его сразу. Написал стихи и подписался: «Валентин Бакинский (Печорин)».
В стихах было:
Как он, не понят я никем.
Как он, гоним я и унижен.
Ребята смеялись над псевдонимом:
– Печенкин ты, вот кто! Кем унижен?
Он загадочно и нервно улыбался: потом, потом поймете!
А его никто не гнал и не унижал. Мать подкладывала ему лучшие куски: «Кушай, Валюша, кушай!» Ребята не любили его обижать: он сдачи не даст и плакать не будет, – за что его бить?
После успеха сочинения в школе на него смотрели с любопытством.
– Вы что же, и дома пишете? – спросила его бойкая Марина и сделала страшные глаза. – Даме сердца, да?
Мать сшила ему темно-зеленую просторную толстовку. Он подвязывал шею большим лиловым в белых крапинках бантом.
Теперь, глядясь в зеркало, он находил «особенное» в своем лице.
Всю дорогу Алеша молчал, а Валька безостановочно говорил, размахивая руками. Сначала он говорил, чтобы утешить друга, потом – чтобы утешить себя.
Вот о чем он говорил: поэты всегда были гонимы, в этой жизни ничего нет привлекательного, все изведано, все увидено, какая скука жить!
Валька суховато покашливал, как человек, которого уж ничем не удивишь и не тронешь в этом мире. Он обладал умением любоваться собой. Он смотрел на себя сбоку и видел: идет немолодой уже, чуть ссутулившийся человек в запыленных охотничьих сапогах, в изящном, но скромном сером костюме, в мягкой, небрежно сдвинутой на лоб шляпе. Через плечо перекинут черный плащ. В руках у этого странного человека – трость. Она вся в зарубках: память о том, о сем, о многом. Эту трость из драгоценного самшита вырезал монах на Афоне и окропил святой водой. Этот перстень, что на руке, добыт в Индии, в пещере, где, покачиваясь, дремлют кобры. Это кольцо с нежным, как кровь, рубином подарила ему любимая жена султана. Берилл на другом пальце напоминает ему зеленые, как омут, глаза несравненной египтянки, которую звали Голубой Лотос. Чем удивишь такого человека! Как он устал! И как ему скучно!
Валька зевнул и потер замерзший нос.
А Алеша шел молча и думал:
«Школу теперь все одно придется бросить. Пойду к Семчику, он мне поможет работу найти. Я куда угодно пойду работать. Я – сильный. А там ребята подрастут. И вытянем так».
Он посмотрел на Вальку и сказал ему вдруг:
– А у меня, кажется, отец помер.
Валька испуганно остановился, – он еще не слышал об этом, – и, моргая ресницами, снял шапку. Снежок сыпался ему на голову, таял и просачивался за шею.
– Когда? – спросил он шепотом.
– Не знаю.
Валька покачал головой, но не мог найти слов утешения.
Он пробормотал что-то о том, что «жизнь – копейка».
Ребята уже подходили к домику Гайдашей. Валька с мучительным любопытством всматривался в ветхий домик: здесь – смерть,
И вдруг он вскрикнул:
– Вот... вот... Иван Данилыч! – Он засмеялся нервным, дрожащим смехом и указывал рукой: – Вот, вот!..
Алеша посмотрел по направлению его руки и увидел: около домика с топором в руках ходил отец.
ЧЕТВЕРТАЯ ГЛАВА
Я слышу твой голос, главный герой,
Я славлю наших ребят.
М. Голодный
1По школьной лестнице медленно поднимался парень на костылях. Правая нога его твердо, даже излишне твердо, ступала по выщербленным каменным плитам; левую он волочил. Костыли плотно входили под мышки, так что плечи парня поднялись и заострились. Он слишком цепко и напряженно охватил пальцами костыли, – видно, еще не привык к ним.
Деревяшки глухо стучали в пустом здании. Кавалерийская длинная шинель, с не ободранными еще на груди форменными петлицами мела грязную лестницу – шелуху, пыль и окурки. На воротнике и на рукавах петлиц уже не было.
– Где заседает ячейка деткомгруппы? – спросил парень первого попавшегося ему в пустом здании школьника.
Тот тихо съезжал по перилам лестницы, ухарски подняв обе руки над головой. Съехал, хлопнув ладошами, и кинул в ответ снизу:
– А я не знаю, о чем вы спрашиваете!
– Ячейку детской коммунистической группы спрашиваю. Где она заседает?
Школьник подумал-подумал и ответил:
– Нет, такой не знаю. – И убежал.
Парень долго смотрел ему вслед.
– А ячейку-то тут не зна-ают... – протянул, наконец, он, расстегнул воротник, высвободил из-под капелюхи красные уши и пустился снова в путь.
Навстречу ему попались еще два школьника. Один из них не знал о ячейке, а другой засмеялся и ответил:
– А кто их знает, где они собираются. Может, под лестницей. Их куда пустит сторож, там и заседание.
«А ячейку-то тут не уважают», – привычно обобщил парень и пошел постукивать костылями по коридору. Он заглядывал в пустые классы, – ячейки нигде не было.
Высокий школьник, белое лицо которого было словно высечено из мрамора, попался ему навстречу.
– Вы не знаете, случайно, где происходит собрание школьной ячейки деткомгруппы?
Школьник остановился, окинул острым взглядом шинельку, костыли, ответил резко и почему-то зло:
– Случайно знаю. В последнем по коридору классе. – Он запнулся и добавил: – Там их сходка, – и быстро ушел.
«Ого! – улыбнулся парень. – Ого! А ячейку-то тут и ненавидят!» – и, весело засвистев, заковылял на собрание.
Он вошел, когда речь держала девочка с длинной каштановой косой. Он уже видел ее, знал, что зовут ее Юлькой, что она секретарь детской ячейки. Войдя, он дружелюбно кивнул ей головой и сел на ближайшую парту. Костыли он держал перед собой, как кавалерист, сидя, держит шашку.
Юлька вспыхнула, увидев его, прервала речь и торжественно объявила:
– К нам пришел представитель горкома комсомола товарищ Рябинин.
Шесть пар глаз – вся ячейка – разом уставились на смутившегося парня.
– Вы ничего, вы продолжайте, – пробормотал он.
Его попросили выступить на собрании. Он пожал плечами.
– Я, ребята, еще ничего не знаю у вас и ничего не могу сказать. Вот только наблюдал я у вас в школе ссору. Как этого парня зовут? Худой такой?
– Гайдаш, Гайдаш!
– Гайдаш? Ага! Он в ячейке?
– Что вы! – покраснела Юлька. – Это хулиган.
– А, ну да! – согласился Рябинин. – Раз хулиган, то конечно. Ну, ну! Поработаем – увидим. Я к вам буду часто ходить.
После собрания Юлька пошла провожать Рябинина домой. Он еще плохо знал город. Попал он сюда случайно: заболел тифом в поезде. Здесь его сняли и отвезли в военный госпиталь. Он ехал после демобилизации на юг, залечивать рану. Рана на ноге. Вот здесь.
Больше о себе он ничего не говорил, зато много и умело спрашивал, и Юлька рассказала ему все-все, что только может рассказать о себе курносая румяная девочка, которой идет уже пятнадцатый год. В этом возрасте кажется, что уже много прожито, в семнадцать лет кажется, что еще совсем не жил.
Юлька и Рябинин сидели сначала на скамеечке неподалеку от «коммуны номер раз», – Рябинин жил в коммуне. Потом, так как здесь было неудобно разговаривать, перешли в соседний сквер. Здесь еще лежал снег, весь засыпанный сухими ветками. Стоял теплый день, – такие выдаются на юге в конце марта. В такой день на самых глубоких реках дрогнет лед, в самых глубоких лощинах съежится снег и станет похожим на белый прогнивший гриб, а в городе вдруг побегут неизвестно откуда взявшиеся дружные, быстрые, мутные ручьи.
Юльке стало жарко в своей смушковой шапке. Она сняла ее и, увлекшись рассказом, стала, по своему обыкновению, размахивать ею. А тяжелая коса прыгала по плечам.
Смушковая солдатская шапка – вот все, что осталось Юльке от отца. Да еще воспоминание: иногда отец сажал ее к себе на колени и бережной рукой ласкал, перебирал прядь к пряди ее волосы. А песенок он ей никогда не певал, и вверх не подбрасывал, и «кошек-мышек» не затевал, говорил он вообще мало, отрывисто, домой приходил усталый.
Юлька сидела на его коленях тихая-тихая и молча терлась головой об отцову небритую щеку. Иногда отец сидя засыпал; тогда она тихонько слезала с колен и на цыпочках уходила. Так мало ласки было в Юлькиной жизни – воспоминание об отце самое яркое.
– Он был хороший человек, мой отец, – говорит она убежденно, и Рябинин верит ей.
И вот только смушковая солдатская шапка осталась.
В своих заботах о маленьких сестренках она подражала отцу: сажала трехлетнюю Наталку на колени и гладила ее пушистые льняные волосики. Но Наталка сидела неспокойно, карабкалась на Юлькины плечи, норовила свалиться на пол и, когда ей это удавалось, ревела неутешно.
«Что у тебя дитё кричит? – сердито спрашивала мать, вернувшись с работы: она служила санитаркой в больнице. – Обижаешь?»
– А мать у меня тоже ничего, только она несчастная. Ни в чем ей счастья нет. Горемычная она.
Знала ли горе Юлька? Должно быть, знала, потому что мать часто называла ее «горькой сироткой», плакалась на горькую жизнь. «Горе наше горькое», «В горе родилась, в горе помрешь», «Горемычная жизнь наша» – только и слышала дома Юлька. И она плакала вместе с матерью, плакала горько, солено, но не долго, – убегала на улицу или на черный двор, и уже звенел ее озорной голосок, за который сосед Максим Петрович прозвал ее «бубенчиком».
Вот в раннем детстве у нее действительно было большое горе. Козочка у них была Манюрка, беленькая и глупенькая. Юлька с рук кормила ее, ухаживала и доила.
– Сколько дочек у меня! – радовалась она. – Наталка, Варюшка и Манюрка.
Но козочку пришлось зарезать: нечем было кормить. Вот это было настоящее Юлькино горе. Она неутешно плакала, кричала, яростно бросалась на соседа, зарезавшего козу, и колотила его по широкой спине кулачками.
– Зачем Манюрку зарезал?!
Она улыбается сейчас, вспоминая об этом.
– Глупая я была, правда? – спрашивает она Рябинина.
Но на его лице нет улыбки. А глаза прищурены. Он вспоминает свое детство, свою деревню. И кажется, тоже была в этом детстве своя козочка. Как ее звали? Машкой, наверно.
По ночам Юльку часто будил горячий шепот: молилась мать. Юлька чуть приподнималась, упираясь локтями в подушку, и испуганно смотрела на мать, разметавшуюся на полу: та то припадала к полу, впиваясь пальцами в потрескавшиеся и некрашеные половицы, то высоко подымала свои красные большие руки и бессильно вытягивала их к застывшему лику Иисуса, около которого чадила унылая лампада, струившая тусклый багровый свет.
Затаив дыхание, вслушивалась Юлька в страстную молитву матери.
– Господи! – шептала мать. – Господи милосердный! Ты ж взгляни на мое сиротство, как я мучаюсь с тремя малыми детьми, без мужа, который, ты ж знаешь, господи, пропал на войне, и нет о нем ни слуху ни духу, – и поклон об пол, – Ты ж взгляни ж, господи, как руки мои потрескались в работе, а глава иссохли от слез, а сама я стала, господи, как та поломанная ветром горькая осина. – И поклон об пол.
Кого-то напоминала Юльке жалостливая молитва матери: так на улице причитают нищие, хватая прохожих за полы одежды.
– Какая жизнь пошла, господи! – молилась мать. – Ты ж сам видишь. А ни хлеба нет, а ни крупы, а ни сахару. Ничего же! Морковку сегодня на базаре, господи, по тридцать тысяч штуку продавали. Сам видишь. И с чем же я к детям приду, господи, когда они плачем плачут и ничего ж я им не могу дать? – и опять поклон об пол.
Растрепанные волосы растекались по плечам, обнимая съежившуюся маленькую фигурку. Юльке стало жалко мать, и себя, и Наталку, прерывисто дышащую рядом, и всех людей, которые живут в несчастное время, когда даже морковка, похрустывающая на зубах морковка стоит тридцать тысяч рублей.
Юлька плачет тихо, беззвучно, уткнувшись горячим лицом в подушку, так же как мать – уткнувшись в шершавую половицу.
Но вдруг выпрямляется мать, отталкивается пальцами от пола, – теперь она стоит на коленях, прямая, сухая, угловатая, высоко подняв голову к равнодушному Иисусу. Вот подымает она руки и почти громко, свистящим шепотом произносит:
– Что ж ты смотришь, господи! – Укоризна звучит в ее голосе. – Что ж ты смотришь на разор страны нашей?
Юлька отрывается от подушки и поспешно вытирает слезы, размазывает их по лицу. Она хочет выскочить из постели и оборвать страшную молитву матери: нельзя так про большевиков, это неправда. Но уже никнет к половицам мать и опять христарадничает, канючит и жалуется:
– Дай же, господи, хучь какой-нибудь конец. Пореши неустройство наше.
Все тише и тише бормочет мать, уже поверяет она богу свои бабьи немощи, и под это монотонное бормотанье, похожее на жужжание осенней мухи на стекле, незаметно засыпает Юлька, спрятав лицо в мокрую от слез подушку.
Рябинин внимательно смотрят на девочку. В первый раз за весь день он так внимательно и удивленно разглядывает ее, словно только что увидел. Слезы блестят у нее на ресницах.
– Плакать не надо, – ласково говорит Рябинин.
– Я не плачу. Это я так! Вот еще! Это ветер.
– Да, да, это ветер! – соглашается Рябинин. – Ну, еще расскажи о себе.
Но Юлька качает головой.
– Я и так заболталась.
А болтать ей хочется. Хочется все рассказать этому большому, печально улыбающемуся парню, – он так хорошо слушает! И она вдруг начинает рассказывать ему, что ей снилось сегодня.
Ей снилось: сухая длинная рука больно хватает ее за ухо и тащит, тащит куда-то. Юлька плачет, отбивается, барахтается, но рука неумолимо тащит ее, больно вывертывая ухо. Вот она уже в темном, озаренном багровым светом зале. Белеют какие-то тени. Она догадывается: это в церкви. Значит, она опять в детской колонии.
Она вырывается из цепких рук, бежит по гулким церковным плитам, эхо гудит за нею. С икон бросаются на нее угодники. Вот и мать с крестом в руке. Она настигает Юльку и бьет ее крестом по голове.
Юлька просыпается, испуганно осматривается: в комнате темно, мать тяжело сопит рядом.
«Значит, снилось?» И ей сразу становится легко и весело.
– Это только снилось! – беззвучно смеется она.
– Мне часто колония снится, – объясняет она Рябинину, и какие-то неясные отрывки опять возникают перед нею: длинные пары бледных теней, колеблющийся туман темной залы, тусклый луч падает через решетчатое церковное окно.
– Я в детской колонии жила в девятнадцатом году. И даже в бунте участвовала. Да! В настоящем бунте!
– Расскажи о бунте, – просит Рябинин.
– О бунте? Хорошо!
Она не помнит, из-за чего дело вышло.
– Память у меня, Рябинин, дырявая.
Но это она наговаривает на себя. Не дырявая у ней память, самая обыкновенная. Но так много событий произошло в Юлькиной короткой жизни, что все в ее голове спуталось. Швыряло их из города в город. То с отцом жили, потом отец исчез, жили в больницах, где мать работала, таскались по лазаретам, потом Юлька тифом болела.
Это те дети, которые родились и выросли в одном и том же просторном доме, где все по многу лет стоит и пылится на своем месте и каждая перестановка долго обсуждается всей семьей, – такие дети помнят трогательные и мелкие подробности своего детства:
– А еще в углу вешалка была. А еще на камине часы с кукушкой стояли.
А Юлька иногда тужится-тужится, рассказывая что-нибудь подругам, и никак не может вспомнить, где же это было: в Козлове или Скопине.
«Эх, память у меня дырявая!»
О бунте в колонии она помнит только, как все девочки в одних рубашонках вскочили с кроватей и начали дружно кричать что-то несуразное, стучать табуретками, швыряться подушками.
– Ах, и плохо жилось нам в колонии! Кормили плохо. Ой, плохо! Сначала давали хлеба по полфунта в день, потом по три осьмых, потом по четверти и, наконец, по осьмушке – маленький черный кусочек хлеба: хочешь – ешь, хочешь – гляди на него. И пустой суп, в котором сиротски плавали крупинки пшена. Плохо кормили! Ну-к, везде так. А чуть что – наказывали, в угол ставили или в комнату холодную запирали и били даже. Правда, правда!
Не верит Рябинин:
– Это при советской власти?
– Ну да, потом заведующего сняли и воспитателей всех тоже.
И вот это Юлька ярко помнит, потому что с этого дня и начинается собственно ее настоящая жизнь.
За бунт их жестоко наказали, но двое отчаянных мальчишек бежали, добрались до города, явились в комсомол и рассказали все как есть.
– Эх, ребята были! – восхищается Юлька. – Вот умели за коллектив стоять! Вот ребята! Вернулись ребята в колонию с комсомольцами – все перевернулось. Заведующего сняли, педагогов прогнали, – захлебываясь, рассказывала Юлька, – образа выкинули. Революция, одним словом: мировой Октябрь.
Но в это самое время Юлькина мать получила работу в больнице в южном городе и стала собирать своих детей.
Они съезжались к ней из разных концов страны: десятилетняя Варюшка – из детдома, Юлька – из колонии, Наталку привезла из деревни бабушка.
Когда Юлька собралась в дорогу, воспитанники колонии устроили ей торжественные проводы, а отчаянные ребята говорили на прощание:
«Ты, чуть что, в комсомол иди!» – и крепко жали ей руку.
– И я решила: приеду, стану комсомолкой. Я буду все делать, что коллектив скажет. Я... – Она краснеет и тихо, смущенно заканчивает: – Я даже умру, если надо будет. Как ребята в Триполье. Правда!
Рябинин улыбается ей и говорит:
– Я верю.
Юлька приехала к матери. Та встретила ее устало и сухо, молча поцеловала потрескавшимися, жесткими губами и ушла на работу. Юлька заметила: состарилась, согнулась мать: заострившиеся плечи старухи даже испугали ее.
Через несколько дней за обедом Юлька спросила:
– Мама, а комсомол тут у вас есть?
Мать даже ложку выронила от удивления.
– А тебе зачем?
– Я хочу ходить к ним.
Ей ничего тогда не ответила мать, но вечером, перед сном, схватила Юльку за руку и потащила в угол. Там упала на колени перед образами. Юлька поспешно сделала то же, напуганная и удивленная.
– Молись! – прошептала мать и начала неистово креститься широким крестом.
Но Юлька не хотела молиться. Она вырвала свои руки из холодных, острых пальцев матери, она кричала:
– Не стану! Не стану молиться! Нет никакого бога! Нет его! – А мать шипела на нее и все молилась.
Когда неистовая эта молитва кончилась, мать торжественно встала с пола и сказала Юльке голосом чужим, суровым, словно читала евангелие:
– Будешь с комсомольцами путаться – запорю, выгоню и прокляну.
Юлька шмыгнула в постель, сжалась под одеялом в комочек и решила: «Буду, буду ходить!»
И на другой день пошла в комсомольский клуб.
– Мне тогда было четырнадцать лет, и меня... не... приняли. Сказали: маленькая еще. Ведь неправильно они сказали, Рябинин, правда?
– Правда! Ты не маленькая.
– Это у меня рост такой. Питалась плохо. Вот поэтому и рост такой.
Она действительно казалась совсем маленькой. Отцова солдатская шапка наползала ей на нос. Когда ее не приняли в комсомол, она чуть не заплакала при всем народе в клубе (об этом она Рябинину не рассказала), но упорно продолжала ходить. Скоро организовалась при комсомоле детская коммунистическая группа. Юлька записалась туда.
– А мать ничего? – спрашивает Рябинин.
– Мать не знает, – шепотом отвечает Юлька.
Матери она сначала говорила, что в школе занятия поздно кончаются, потом – что школа организовала спортивную группу, в клубе, вот она туда и ходит. Мать хмурилась, не верила, но, усталая, разбитая тяжелой работой, не хотела шума и ссор дома. Измаявшееся за день тело требовало только одного: покоя.
Юлька тайком ходила в комсомольский клуб. Когда, оглядываясь и замирая от страха, пробиралась она в здание бывшего ремесленного училища (здесь был комсомольский клуб), ей все казалось: вот-вот встретится мать.
Но мать не встречалась, и Юлька быстро и шумно взбегала по широкой лестнице. Вот уже последняя ступенька, вот уж сырой, весь в мокрых пятнах и отеках коридор, вот зал, гудящий, как коробка со шмелями.
– Ребята! – кричит Юлька и, сияющая, радостная, бросается навстречу товарищам.
А они окружают ее шумной гурьбой, кричат, перебивая друг друга, подымают такую возню и смех, что выскакивает из своей комнаты сердитый завклубом Бунч и начинает кричать на них:
– Эй, вы, хвост комсы! Тише! А то выгоню.
– А какой мы хвост комсы, а, Рябинин? – возмущается Юлька. – Вот тоже придумают!
– Нет, почему же? – смеется Рябинин. – По-моему, верно. Мы – комса, а вы – наша смена.
– Так не хвост же?!
Но Рябинин только смеется в ответ.
Он взял ее тетрадки и стал перелистывать их. «Тетрадь для алгебры ученицы 6-й группы Ю. Сиверцевой». Он грустно улыбался: с чем ее едят, алгебру? Вздохнул. «Тетрадь для физики ученицы 6-й группы Ю. Сиверцевой». Физика? Это которая о свете и звуке? Или не то?
– А закон божий где же? – пошутил он.
– Нету! – смеясь, ответила Юлька.
– А меня только закону божьему и учили. Важнейшая наука, скажу я тебе.
Он задумался, грустно разглядывая тетрадки. Три учителя было у него в жизни: пьяный попик учил грамоте и закону божьему, закадычный друг Тишка Пройди-свет учил махру курить, взводный Марченко учил шашкой рубить. Какие богатые науки!
Толстая тетрадка попалась ему, наконец. Юлька смутилась и хотела вырвать ее.
– Зачем? – удивился Рябинин. – Я посмотрю.
Он раскрыл первую страницу и прочел: «Дневник Ю. Сиверцевой».
– Можно? – спросил он тогда.
Юлька ничего не ответила. Он стал читать.
«1919 г. 9 марта. Сегодня был очень хороший день. Шибко текла вода с крыш. Я ходила в маминых башмаках, но в них было мокро и чулки были мокрые, а переменить было нечего. Я около крыльца очищала лед – было очень весело, но надо было идти к Наталке, а потом за самоваром, а поэтому было скучно.
10 марта. Сегодня день был несолнечный, но было тепло и шла метель. Сегодня я впервые начала учиться вязать. Мне чего-то грустно и болит голова. Больше писать нечего.
11 марта. Сегодня Варюшка целый день плакала: Наталка поела ее картошку, которую мама дала Варюшке, а Наталка поела. По городу ходили с флагами. Я смотрела.
12 марта. У меня интересная книжка – «Веселые будни». Я вообще люблю читать, но книжек нет. А мама говорит: «Ты вяжи лучше, а не читай».
Дальше дневник обрывался. Очевидно, у девочки не хватило терпения регулярно записывать в него. Начиналась следующая страница уже с 1922 года.
«1 марта 1922 г. В двенадцать часов дня ходила в ячейку детдома, куда меня прикрепил горком. Занималась с девочками спортом. В детдоме решили: вместо воскресенья чтоб день отдыха был четверг.
3 марта. Был кружечный сбор. Я ходила с Балабаном. Это комсомолец, член нашей детгруппы, хороший парень, может рассмешить до слез. Но он теперь грустный, потому что в группе постановили не курить, а он курит. Он попросил разрешить ему курить до 5 марта и сегодня выкурил одну папироску с разрешения зампреда.
4 марта. Сейчас читала о Ленине. Ужасно трудные статьи есть, в которых много непонятных слов.
7 марта. Меня хотят послать на работу в первый детдом, – он за версту от нашего дома. Там организуется ячейка, много девочек. Потому меня.
8 марта. День работниц – писать некогда.
9 марта. В день Февральской революции в группе будет суд над царем Николаем II. Безусловно, его обвинят, но надо это провести наглядно.
Я ужасно простудилась, не могу говорить. Это из-за репетиций.
13 марта. Суд над царем прошел великолепно. Царя обвинили. Народу – детей – было масса. Полный зал. Когда говорил обвинитель, было тихо, но лишь только стал говорить защитник – поднялся шум. Ребята не давали говорить, крича: «Смерть царю! Смертный приговор!»
После суда меня ребята из первого детдома потащили к себе. У них был вечер-концерт, участвовали сами ребята. После концерта была закуска, очень вкусная: яблоки, пироги, конфеты и чай.
15 марта. Только что я и соседка Надя пришли из нардома. Там танцевали балерина Е. Тихомирова и В. Суворов. Танцевали великолепно. Придя домой, мы с Надей пошли прямо на кухню, сняли ботинки и стали подражать им в танцах, но из этого, конечно, ничего не вышло. Смеялись до упаду, потому что у нас ничего не получалось.
16 марта. Я не знаю, что делать. Работа в ячейке детдома у меня не ладится. Всё одни игры и спорт, и больше ничего. Потому что я не знаю, какие собеседования надо проводить, а никто мне не говорит.
20 марта. Только что пришла с лекции о Максиме Горьком. Я раньше не задумывалась, кто такой Горький или другой писатель. Теперь же я буду думать о разных мною прочитанных произведениях. Мои любимые писатели: Максим Горький, Некрасов и Тарас Шевченко».
Рябинин захлопнул дневник и отдал Юльке.
– Ты вот что, – сказал он, усмехаясь, – ты напиши, пожалуйста, в своей тетрадке: «Сегодня познакомилась со Степкой Рябининым. Он в общем хороший парень».
– Напишу! – серьезно ответила Юлька.
– Ну, ну!
Он пришел домой и достал свою старую записную книжку. Получил ее в подарок, когда отправился на фронт, от ребят, оставшихся в организации.
Смеясь, заглянул в нее и подумал:
«Неужели я старик?»
Он перелистал страницы:
«Выступаем на Богодухов». «Должен Марченко три пачки махорки». «Утром хоронили Васю. Он пал как герой. Дай бог каждому такую смерть». «Выступаем из Богодухова ночью».
«Сколько лет Юльке? – подумал он вдруг. – Пятнадцать. А мне – двадцать четыре. Всего девять лет разницы. Когда ей будет двадцать четыре, неужели она будет такая старая, как я? Нет, конечно, нипочем не будет. Ведь она не воевала».
Он записал в книжечку:
«Сегодня познакомился с человеком, которому пятнадцать лет и у которого длинная коса».
«У каждого поколения своя судьба, – думал он, перечитывая записи. – Наверно, физика доказывает это законами. Физика? Это которая о свете и звуке? Школьники будут смеяться надо мною, когда я начну с ними говорить о физике. На кой черт я пошел работать в школу? У каждого поколения в конце концов есть своя судьба».
Демобилизуясь из армии, он долго думал, куда ехать. На завод? Костыли не пускают. Домой, в деревню? Зачем? Могилкам кланяться? Пусть цветет над ними горькая могильная трава, – Рябинину некогда.
– Уезжай на юг! – сказали ребята. – Подлечишься. Отдохнешь.
Поехал. До юга не дополз. Здесь, в городке, в тифу свалился. Сняли с поезда. Сдали в лазарет. Валялся в военном госпитале. Выкарабкался из тифа, встал неуверенно на ноги, слабыми пальцами схватил костыли, вышел на улицу, вдохнул воздух, легкий, морозный. Г олова помутилась, чуть не упал.
«Слаб!»
Пришел в горком партии.
– Не поеду пока на юг. Дайте работу здесь.
Его направили к секретарю горкома. Фамилия секретаря была Марченко; Рябинин обрадовался: уж не взводный ли это? Марченко? Вот была бы встреча!
Но секретарь оказался другим Марченко. Это был старый седовласый, широкоплечий человек с синими рябинами на лбу и щеках, в прошлом – шахтер-подпольщик. Он принял Степана Рябинина с той суровой простотой, к которой так привык Степан в партийных комитетах и которую он больше всего любил. Первое, о чем спросил его Марченко, было: как здоровье?
– Я здоров, – нетерпеливо ответил Рябинин.
Но секретарь, словно не расслышав, продолжал подробно расспрашивать его, куда он был ранен, и не болит ли рана, и давно ль он из больницы, что говорят врачи, есть ли Степану где жить, есть ли у него деньги...
– Жить будешь в коммуне... – сказал секретарь. – Так у нас вся холостежь живет.
– А работать?
– Работать? – в первый раз за все время беседы улыбнулся секретарь. – Работы, голубок, много! До дьявола работы, а людей – мало. А сколько тебе лет, товарищ? – вдруг спросил он.