![](/files/books/160/oblozhka-knigi-dalniy-kray-35282.jpg)
Текст книги "Дальний край"
Автор книги: Борис Зайцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
XXV
После свадьбы Петя с Лизаветой поселились в Филипповском переулке. Переулок этот тих и мил, как бывают переулки в Москве между Никитской и Пречистенкой.
Рядом с их домом был забор; оттуда простирал ветви над всей уличкой гигантский вяз; за ним – маленькая церковь, одна из знаменитых сорока сороков, наполняющих в праздник столицу звоном. Квартира их была старинная, с иконами, образами, мебелью в чехлах; были и птицы в клетках. Они снимали две комнаты.
Хозяйка вначале стеснялась – что студенты – но потом привыкла, и с Лизаветой у них установились добрые отношения; старушка нравилась Лизавете, а это значило, что она могла задушить ее поцелуями и нежностями.
Приблизительно так стояло дело и с Петей; их любовь была очень горячей, тесной, плотской. В эти месяцы, в Филипповском переулке, Петя узнал счастье обладания молодой женщиной, любимой и красивой. Действительно, страсть была стихией Лизаветы и высекала из нее огненные искры. Иногда Пете казалось, что Лизавета – вообще несколько полоумное существо, опьяненное светом и молодостью. Свет сиял в ее золотистых волосах, в янтарно–молочной коже, в ее поцелуях, глазах. Рядом с ней Петя казался себе тусклым и неинтересным. Конечно, он любит и предан ей, но он решительно ничем не замечателен, довольно робок и в обществе молчалив. Если бы не Лизавета, конечно, к ним никто не ходил бы.
Но теперь на это они пожаловаться не могли. Часто бывало мало денег, но всегда достаточно гостей. Как и на Кисловке, народ толокся больше после обеда, но получалось впечатление всегдашнего праздника.
Это не очень способствовало Петиным работам в университете; но факультет его был легок, к римскому праву, все равно, человека нельзя приохотить, а предметы философские, общественные, давались легко. В это время Лизавета подарила ему даже Карла Маркса, «Капитал»; на книге была сделана ее небрежным почерком надпись, блиставшая любовью, зажигавшая беспросветную книгу. Петя начал читать, но скоро отложил. Мысли же демократического характера скорее даже укреплялись в нем. Оне не были резки и страстны, как у Лизаветы, но нередко теперь, размышляя о будущем, Петя рисовал себе его так, что, запасшись знаниями в университете, он войдет в жизнь борцом за слабых и притесняемых. Ему казалось, что он может быть полезным как адвокат в рабочих процессах.
И иногда, в соответствии этому настроению, он ходил на лекции в косоворотке и тужурке нараспашку.
Хотя в университете друзей у него не было, но чувствовал он себя здесь по–иному, чем в институте. Тут были ученые, известные всей образованной России. В некоторых ощущалось обаяние, которое дается славой, талантом. Все же университет был столбовой дорогой русской культуры.
Так слушал он энциклопедию и философию права. Ее читал популярный профессор, в которого Петя был даже слегка влюблен. Ему нравилось бледное лицо, тонкие руки, глаза, казавшиеся глубокими и как бы видевшие Абсолют, Справедливость, Добро. Он отстаивал идеализм, был новатором, говорил блестяще – ровным, слегка матовым голосом, и у студентов–марксистов в фаворе не был: они считали его оппортунистом. Пете же он представлялся существом залетным, из мира более изящнаго и возвышенного, чем обычный. И Платон, Сократ в его изображении подчиняли своему очарованию.
Конечно, ему хотелось по–настоящему держать себя на экзаменах. Хотя наступила уж весна, и в Филипповском переулке стаял снег, гремели пролетки, солнце заливало комнаты, и козлороги вели себя шумнее – Петя урывал все же время и подчитывал книжки по философическим вопросам.
На экзамен он надел новую тужурку и тщательно причесался; стало немного смешно, он посмотрел на себя в зеркало, покраснел и усмехнулся.
Когда он вошел в другую комнату, где был кофе, Лизавета читала газету. Кофе был холодноват – Лизавета не отличалась хозяйственностью – в открытую фортку веял весенний ветер; солнце золотилось в Лизаветиных волосах.
– Ты посмотри, какая сегодня реклама к коньяку, – сказала Лизавета, слегка зевая: – ужасно смешно!
И она стала читать вслух глупые стишки, чему-то смеялась, хотя в стихах не было ничего смешного. Но у Лизаветы были две слабости: рекламы и хроника происшествий. Петя тоже чему–то смеялся за нею; она соскочила с дивана, бросилась на него и поцеловала.
– Бог мой, Бог мой! – бормотала она, теребя его за уши, за нос. – У–ух ты!
Петя задыхался от смеха, щекотал ее, она взвивалась и прыгала, и вообще они вели себя безобразно.
– У меня сегодня экзамен, я провалюсь, – сказал Петя: – чорт ты неугомонный.
– Ну, Господь с тобой! – Лизавета вдруг немного струсила и закрестила его. – Хорошо. Мне только хочется тебя еще раз поцеловать.
Когда он вышел на улицу и переходил на другую сторону, она высунулась в форточку и закричала:
– Я сегодня к Клавдии пойду, у ней ребеночек! Не попади под автомобиль!
Петя вспомнил, что Клавдия родила, что не все у ней правильно, но сияющий солнечный день, мысли об университете, экзамене довольно быстро овладели им. Его пробирало легкое волнение. Положим, он предмет знал. Были небольшие рифы, но неопасные. Все–таки, хотелось показать себя с хорошей стороны.
Он пришел довольно рано и до начала экзамена успел подчитать о Юме и законе причинности. Это был один из самых скучных и отвлеченных вопросов.
Когда профессор вызвал его и своей белой рукой перетасовал билеты, Петя с тоской подумал: где же здесь проклятый Юм?
Но ему досталось «об умственных направлениях XVI–го века». Тут был Коперник и Галилей, кроме того, по недавно читанному роману он мог наговорить много хорошего о Леонардо да Винчи. Петя так и сделал. Профессор глядел на него темными, магнетизирующими глазами, поглаживая черную бороду, и бледность его лица казалась Пете почти жуткой. Взгляд его был благожелателен, но, по-видимому, проникал насквозь.
– Да, – сказал он. – Очень хорошо. Мне хотелось бы знать, как вы смотрите на понятие причинности по Юму?
Петя вздохнул и стал разсказывать. Во дворе университета распускались деревья, в окно тянуло славным нагретым воздухом, и солнце блестело в пуговицах студенческих тужурок, нагревало молодые лбы, полные причинностями. Петя не сдался и на Юме, получил пять.
Это было приятно, но когда он шел домой по Никитской, то думал, что для знаменитого профессора он – один из сотен, знающих о Юме. Его же, Петю, с его мыслями о жизни, чувствами, стремлениями, профессор не знает и никогда не узнает. У Пети защемило сердце. Он думал о славе, блеске, о том, что некоторым людям поклоняются, как героям. Да, но что сделал он такого, за что его могут выделить из толпы?
Петя любил мечтать, и чаще о таком, что было явно невозможно и к нему не подходило. Так и теперь, он стал воображать, что он лидер могущественной партии, честной и благородной, и ведет борьбу за отмену смертной казни. Несколько раз попытки не удаются, наконец, после долгих треволнений настает день, когда в парламенте происходит последнее сражение с врагами.
Петя сел на бульваре на лавочку и глядел на детей.
Он произносит лучшую речь в своей жизни. Аплодисменты друзей, вой врагов. Едва живой от волнения ждет он исхода голосованья. Наконец, в гробовой тишине председатель заявляет: «Верховной волей народа смертная казнь в России отменяется навсегда». Тут он не может уже удержаться и плачет, как ребенок. Ему кажется, что сбылось то, чему он отдал все силы и страсти своей жизни. Ему устраивают овацию, и толпа приветствует его на улице, а его счастье и благодарность Богу за одержанную победу так велики, что он не может сказать ни слова – его душат рыдания. Петя так взволновался, что чуть не заплакал и сам на бульваре, среди бела дня. Но и когда успокоился, эта фантазия легла ему на сердце чем–то легким, возвышающим.
Лизавета встретила его в расстройстве. Она только что была у Клавдии, и виденное произвело на нее тяжелое впечатление.
– Да нет, это такой ужас, ты и представить себе не можешь! Это были такие страдания… Да это просто что–то ужасное. И теперь она чувствует себя странно, говорит, что у ней какие–то странные мысли, боится своего ребенка. И нет денег, Степан Николаич бегает по всей Москве, ищет двадцать пять рублей… Нет, это что–то невероятное, я сейчас бегу закладывать брошку, так же нельзя. Это что–то невозможное.
Она успела-таки его на прощанье поцеловать и умчалась устраивать Клавдины дела. Петя же остался в задумчивости. Он знал, что Лизавета бескорыстно–добрый человек, и если ее разжечь, то она с удовольствием отдаст последнюю юбку. Но все–таки, когда он вспомнил о Степане, шевельнулось знакомое чувство неловкости: одни целуются, бегают, их жизнь – праздник. Доля других сурова. Как быть? Да, и он сделает для Степана все, что понадобится, но именно то, что Степану всегда чего–нибудь не хватает, это и есть самый горький и печальный для Пети факт. Ему просто было несколько стыдно за свое счастье.
И, конечно, вышло так, как он чувствовал: Лизавета дала денег, и помогла, и обласкала Клавдию, и бегала по кормилицам, но все это продолжалось два–три дня и не заглушило их веселой, шумной жизни – лишь придало занятный оттенок.
Клавдию Лизавета сначала смущала, но это быстро прошло, так как Лизавета, действительно, была с ней проста и дружелюбна. Больше того: Лизавета решила, что Клавдия удивительная женщина, страдалица мать, и скоро она уже тискала ее в своих объятиях, восторгалась ребенком, и ее стесняло, что она с Клавдией на «вы».
– У вас чудная жена, чудная! – говорила она Степану, в соседней комнате. – Да это просто какой–то ангел. Нет, она замечательная женщина, какие она перенесла страдания, и хоть бы что!
Степан покраснел густо, мучительно. Ему вообще было трудно с ней. Когда он глядел на Лизавету, ему казалось, что он в чем–то непоправимо виноват. Теперь, чем дальше шло время, тем яснее ему было, что он любит именно эту горячую женщину и что, сойдясь с Клавдией, он сделал страшную ошибку. Клавдия родила – он смотрел на ребенка, и его ужасало, что в сердце своем он не находит к нему любви. Ему было жаль и жену, столько намучившуюся, и пугало то новое, что в ней появилось после родов: но все это была не любовь, совсем не любовь.
Его радовало и терзало, когда приходила Лизавета, и каждый раз он думал, что лучше бы она не приходила, но потом ловил себя на том, что именно огромное, мучительное счастье, когда запыхавшись, раскрасневшаяся, и всегда чем–то опьяненная, влетает Лизавета.
А Лизавете и некогда было долго сидеть: дома ждет Федюка с какой–нибудь затеей, или Зина. Зина непременно с поклонником, новым или старым, смотря по обстоятельствам. Или у Зины недоразумения, надо их улаживать. А еще: в клубе читают реферат, и необходимо идти туда, потому что мала партия молодежи, надо поддержать поэта, когда он будет громить буржуев.
Так сбежала Лизавета от Клавдии, когда явилась Зина с известием, что из Польши приехал пан Кшипшицюльский и будет читать в Историческом музее о символизме, Пшибышевском и разных любопытных вещах.
– Послушай, – говорила Зина, загадочно блестя черными глазами: – преинтересный! – такой ходы, прелесть. Мне цветов поднес, с тобой хочет познакомиться...
Потом она присела и захохотала.
– Милая, он в накидке! – страшно смешной, но очень ходы, по–русски говорит неважно.
Лизавета, конечно, взволновалась – раз приехал из Польши, о Пшибышевском, значит, что–нибудь да есть.
И тотчас они помчались к общим знакомым и оттуда вернулись с паном, который должен был пить у них чай.
Пан был человек европейский, напитанный Мюнхеном, немецко–польской богемой, с двумя десятками страшных слов, от которых замирали дамы – действительно, в накидке и подкаченных штанах. Он покровительственно пил чай, имел такой вид, что удивить его чем–нибудь трудно, и что наверно он самый умный и замечательный из литераторов.
– Меня известили, – говорил он Лизавете: – что вы сочувствуете идеологиям нового искусства. Весьма доволен с вами познакомиться.
Петя сидел молча и покусывал губы. Но пан был любезен, со всеми учтив, лишь к себе относился явно–восторженно. Его интересовала и возможная цифра сбора. Лекцию свою он читал уже в нескольких городах России и всегда с «колоссальным успехом». Он расспрашивал о Москве, русских писателях, русской жизни. Ко всему, что он говорил, у Пети было двойственное отношение: с одной стороны, от пана явно отдавало шарлатанством, с другой – в светлых голубых глазах его было что–то наивное. Кроме того, в нем чувствовалась жизнь Европы, чего Петя не знал еще совершенно. И его рассказы в некоторой мере были занятными.
Пан просидел до вечера, потом уехал с Зиной. Условились, что встретятся в четверг на лекции, а оттуда его привезут в Филипповский переулок, где по этому случаю будет банкет.
XXVI
В день лекции у Пети был последний экзамен. Он сдал его благополучно, но задержался, пришел домой к шести. Лизавета ждала с обедом и тревожилась.
– Наконец–то! – сказала она, когда Петя вошел. – Ух, как я рада, я уж думала, тебя задавили.
Она бросилась на него и поцеловала. При этом Лизавета так ухватила его за ухо, что стало больно.
– Какие глупости, – сказал Петя морщась. – Кто меня задавит?
Лизавета отошла от него.
– Ты, кажется, недоволен, что я тебя поцеловала? – спросила она. – Извини, пожалуйста. Больше не буду.
– Дело не в поцелуях, а ухо мне больно, это верно.
Пете показалось, что она его даже оцарапала. Он взглянул в зеркало и увидел свою раздраженную физиономию. Никакой крови, конечно, не было.
– Что ты на меня так зло смотришь? – спросила Лизавета, вспыхнув. – Я же сказала, что не подойду больше к твоей священной особе.
Петя решил, что он мужчина и должен сдержаться. Он промолчал. Но Лизавета поняла это так, что его шокируют ее нежности. Отсюда ее кипучая мысль неслась к заключению, что он ее не любит.
За обед сели молча. Молча съели суп, за жарким Лизавета не выдержала.
– Я только не понимаю, – сказала она, побледнев: – к чему комедии? Если ты меня не любишь, скажи прямо. Не беспокойся, – прибавила она тем якобы холодным тоном, за которым скрывалось отчаяние: – я сумею уйти. Мне милостей не нужно.
Петя был поражен. Все его так называемое благоразумие вело Бог знает куда. Нервное напряжение росло. Ему хотелось спорить, доказывать, опровергать.
– Позволь, – ответил он все с тем же злым лицом. – Откуда ты взяла, что я тебя не люблю?
Жаркого не доели. Лизавета выскочила в другую комнату; спор разгорелся. Оба волновались все больше. Лизавете вдруг представилось, что Петя и не любил ее никогда, что их брак – вздор, что надо по–другому устроить все. В пылу препирательств Петя назвал ее истеричкой, это подлило масла в огонь. Лизавета задрожала, лицо ее исказилось, и она закричала:
– Ну и отлично, ты меня больше не увидишь, не желаю!
Она сорвалась с места, ураганом пронеслась в переднюю, накинула шляпу, и через минуту голос ее с улицы крикнул:
– Ужинать прошу не ждать!
Петя остался один, в самом удивительном состоянии.
Он пробовал думать, лежать, ходить – не помогало. Сначала сердился – все это казалось ему капризами; его раздражало, что сегодня должны быть гости, а она удрала. До чего все нелепо! Но прошел час, два, Лизавета не возвращалась; он успел остыть, и самые мрачные мысли затолпились в его голове; правда, Лизавета невменяемое существо, – а вдруг она бросится в Москву–реку? Или вообще что-нибудь над собой сделает? Петя совсем похолодел. Он взял палку, фуражку и тоже вышел.
Уже вечерело, до лекции оставалось немного. Солнце село, Филипповский переулок, такой славный и тихий утром, был пустынен, несчастен. Петя вышел на Пречистенский бульвар: все то же. Он один, жалкий, заброшенный студент Петя, которому некуда преклонить голову. Он прошелся, глядел, как заря гаснет за липами, посидел на скамеечке – но все то же чувство одиночества, заброшенности томило его. Наконец, стал строить планы, как будет жить один: да, общая жизнь, полная света и веселья, неудалась – может быть, это именно указание, что он должен посвятить будущее служению чему–то большому. Пусть эта жизнь будет горька и одинока, значит, так надо.
И снова Петя воображал себя борцом за правду, добро, живущим в мансарде, в бедности и одиночестве, полный благородного мужества.
Так бродил и фантазировал он часа два, а потом устал. У него было смутное чувство, что все же надо идти на лекцию.
Как был, не переодеваясь, он отправился в музей.
Кто не знает крутой аудитории, глубоких скамей, запаха чистоты и чего–то, напоминающего физический кабинет, электрического света и фигуры лектора за столиком – сегодня химик, завтра философ, послезавтра декадент? Это Исторический музей.
Во втором ряду, тотчас как вошел, Петя увидел рядом две шляпы – Зина и Лизавета. Зина весело кивнула ему, дружественно поманила пальцем. Лизавета сидела, как каменная.
Петя медленно пробрался к ним. Лизавета глядела мимо. Он сел, и ему показалось, что теперь уже все погибло. Ему вспомнились первые дни их любви, вечер у Зины, поцелуи у дверей квартиры на Кисловке. Неужели это пропало – как дым?
Лизавета преувеличенно хлопала Кшипшицюльскому; тот распинался за Пшибышевскаго, говорил, что «искусство – это молитва»; налезал грудью на кафедру и изящно отставлял назад ногу.
Петя вспомнил, что сегодня все будут у них, и этот, поляк во фраке, – и ненависть поднялась в нем глухой волной. Он с радостью заметил, что лакированная ботинка, которой так мило играл Кшипшицюльский, лопнула по шву.
Но тот не обратил на это внимания; как сирена распевал он о новом искусстве, костил реализм, читал плохие переводы из Метерлинка и Тетмайера.
– Вам нравится? – спросил Петя Зину.
Зина взглянула на него вбок своим черным глазом, и сказала:
– Я мало понимаю. – Потом прибавила: – Но он страшно славный, вы не думайте, он страшно ходы.
И Зина весело засмеялась. Казалось, этой красивой и приятной женщине как–то все равно было, что лекция, что концерт, что искусство, ей нравилось смеяться своими черными глазами и забавлять свое сердце.
– А по–моему, очень хорошо, – сказала Лизавета наставительно, не своим, холодным тоном. – Отлично все понятно.
Петя знал, что это сказано для него. И сердце его ныло от нового укола.
В антрактах ходили поздравлять Кшипшицюльскаго; все это для Пети было мертво. С Лизаветой за весь вечер он не сказал ни слова.
По окончании лектору хлопали, но не особенно, – больше свои. Кшипшицюльский был не очень доволен, сбор оказался скромным, и вместо Праги он не прочь был ехать в Филипповский переулок.
Его окружили кольцом – Федюка, Алеша, приехавший к концу, дамы, и он, натянуто улыбаясь, благодарил. Тронулись к выходу.
– Надеюсь, – сказал Федюка, – что вы не откажетесь от русской водки? Или же предпочитаете коньяк, абсент?
– Я могу пить и абсент, – ответил Кшипшицюльский, будто делая одолжение.
– Есть, – сказал Федюка.
Кшипшицюльский закутался в венскую накидку, подвернул брюки и, высоко задрав в пролетке ноги, сел с Зиной. Лизавета сделала вид, что не хочет ехать с Петей, но все же вышло так, что они оказались вместе.
Извозчик задребезжал, они поплелись мимо Александровскаго сада. Петя сидел уныло, рядом с ним был чужой человек, ненавидящий, казалось, его. Вокруг была весенняя Москва – простая, так располагавшая к счастью, радости. Проехали Манеж, Университет. На углу Воздвиженки пахнуло свежей листвой: это распустились ветлы в саду Архива Иностранных Дел, – их бледно–зеленые купы ясно выступили на небе. Петя ощутил острую, неутолимую тоску и взял Лизавету за руку. Лизавета ее не отдернула. Но и не пожала, только вздохнула. Тогда Петя стал гладить ее с лаской и нежностью. Ему хотелось выразить в этом всю свою любовь, всю просьбу о прощении, примирении. Но Лизавета молчала, лишь стала вздыхать, и фигура ее, доселе преувеличенно прямая, как–то ослабла, опустилась.
– Прости меня, – шепнул Петя. – Прости, не сердись.
Лизавета опять не ответила, но рука ее слегка передвинулась, будто хотела найти Петину руку и о чем–то ей сказать. А Петя полуобнял ее, и теперь, в светлых майских сумерках, она стала для него опять своей, родной и любимой.
Извозчик не довез еще их до сворота в Филипповский, как вдруг Лизавета велела остановиться – у начала Пречистенскаго бульвара, где теперь Гоголь. Тогда Гоголя не было. Лизавета легко спрыгнула, Петя ничего не спросил, рассчитался с извозчиком.
– Пускай подождут, – сказала Лизавета, кивнув в сторону Кшипшицюльскаго и Зины, скрывшихся за углом. Потом она дернула Петю за рукав. На бульваре было мало народу.
Лизавета быстро вытянулась, как серна, оглянулась направо, налево и крепко обняла Петю.
– Милый, – шептала она, целуя его. – Милый, я дрянь, ну, конечно… страшная дрянь, – зашептала она быстро и страстно. – Конечно, я истеричка. Ну, хочешь, побей меня… например, я лягу, а ты наступишь мне на голову, и каблуком, каблуком…
Лизавета находилась в том счастливом, радостном, и как бы творческом возбуждении, которое и было ее стихией. Став на эту линию, она готова была на подвиг, самопожертвование с такой же легкостью, с какой бросалась Пете на шею.
– Нет, ты меня не презираешь? Ты должен правду сказать. Если да, так я сейчас с Каменного моста прыгну. Нет, верно? Но, ведь, я тебя ужасно мучаю? Я капризная, стерва, нервная дрянь… Неужели ты меня еще можешь любить?
На скамейке бульвара, где целуются по вечерам с возлюбленными модистки, но тою же весной, при тех же распускающихся липах и звездах, Лизавета бормотала Пете о любви, счастьи, – том ослепительном, чем была полна ее молодая душа.
Петя тоже был счастлив. Лизавета забыла о гостях, о Кшипшицюльском, котораго сама же позвала.
– Не хочу уходить, – говорила она, прижимаясь к Пете. – Мне тут хорошо, больше ничего мне не надо. Подождет Кшипшицюльский.
Она захохотала и слегка укусила Петю за шею.
– Ты еще не знаешь, какая я мерзавка, – сказала она. – Если–б ты видел, как я с этим поляком финтила. Милый, – вскрикнула она, как бы в испуге: – не думай, это я все назло тебе – даже и не назло, я тебя все время страшно любила, только мне показалось, что ты меня разлюбил… А ты думаешь, мне Кшипшицюльский нравится? Вот он мне что, тьфу...
Лизавета азартно плюнула.
Был двенадцатый час, когда стало уж ясно, что больше сидеть нельзя, дома произойдет смятение.
Дойдя до этой мысли, Лизавета быстро сообразила, что надо делать: она в момент подобрала юбки и, хохоча, крикнув: «домой», – помчалась в переулок. Петя едва поспевал, в редких прохожих они вызывали изумление, испуг. Но Пете страшно было весело, как-то необычайно весело лететь майской ночью по переулку, за своей звездой.
В полумгле мелькали знакомые стройные ножки. Через три минуты были дома.