355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Дальний край » Текст книги (страница 2)
Дальний край
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:52

Текст книги "Дальний край"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)

IV

Хотя лично против Степана Полина ничего не имела, скорей даже он нравился ей, все же она была недовольна, что он стал ходить к ним чаще. Она не могла не видеть, что много тут относилось к Клавдии. Полина боялась, что Степан завлечет Клавдию в самую бездну революции.

– Клавдия такая нервная, – говорила она, – а теперь, Петруня, представь, она стала еще резче. В школе работает мало, все уходит. Нет, я ужасно за нее боюсь. И говорить с ней невозможно.

Полина ходила взад вперед по комнате, и ей казалось, что та сторона, где сидел в кресле Петя, – это первый ряд.

– Ужасно, ужасно!

Петя говорил, что Клавдия не такой уж ребенок, но и сам чувствовал, что в известной мере Полина права.

В это время случилось, что в университете назначили защиту диссертации на модную тему: о марксизме. Степан с Клавдией много говорили об этой диссертации. Петя в таких делах понимал мало, но почему-то и ему захотелось пойти.

И вот во вторник, около двенадцати, Петя, обдергиваясь и немного смущаясь, входил в высокие коридоры университета, в направлении назначенной аудитории.

Толклись студенты, курсистки в блузках, и по временам входили и садились в средние ряды молодые люди в штатском, с записными книжками. «Верно оппоненты», думал Петя, с некоторым благоговением принимая за ученого репортера мелкой газетки. Клавдия со Степаном были уже тут.

– Из Москвы наехали народники, – говорил кто–то рядом. – Будет игра!

– Он им пропишет, – ответил угрюмый студент в косоворотке.

В первых рядах, среди дам, посещающих премьеры, громкие процессы и диссертации, виднелось несколько бородачей. Казалось, волосы росли у них из глаз. Большинство было в провинциальных сюртуках, у некоторых из под брюк рыжели голенища сапог. Это и были народники.

Наконец, стало тесно; студентов отделили на галерку, и из дверей, в другом конце залы, «вышел факультет» – подобно присутствию окружного суда: собрание седых, полуглухих, подслеповатых людей.

С ними явился и магистрант – человек ловкий и бойкий, во фраке. Он изложил свои тезисы: фабрика вытесняет кустаря, это хорошо; кустарь пережиток, как и община – и далее в этом роде.

Скоро загремели в ответ народники. Потрясая бородами, они клялись, что кустарь не вымирает, община не разрушается, а несет залог дальнейшей жизни. Что в Италии процветает мелкое хозяйство. «Бем–Баверк, австрийская школа, психологическая теория ценности…» Магистрант крысился и отстреливался: «Мелкобуржуазный характер, реакционное крестьянство, рост пролетариата» (В этом месте студенты захлопали. «Факультет» смутился и просил не мешать).

Через два часа Петя почувствовал, что в голове его мутно. Несомненно, эти люди много работали, много знали и сейчас волновались искренно, отстаивая свои мысли; но ему не было это близко; прислушиваясь к их книжным выражениям, Петя лишь сильней ощущал, что правда, – та, без которой человек не может жить, – не у них и не у Бем–Баверков.

В перерыве он вышел в самый конец коридора. В старинное окно, с полукругом вверху, была видна Нева, Исаакий и Зимний дворец. Шел снег, было тихо, и белый покров на Неве казался таким истинным, нерушимо–чистым.

Петя вздохнул. Хорошо бы проехаться в деревню, на санках, вдохнуть запах леса под инеем!

Он обернулся  и увидел тонкую, худощавую даму, с красной розой в корсаже, под руку с немолодым судейским.

Петя вспыхнул. Ольга Александровна заметила его и улыбнулась.

– А–а, – сказала она ласково, подавая руку в узенькой белой перчатке, – и вы! Я не знала, что вы этим интересуетесь.

– Я , собственно так, со знакомыми, – пробормотал Петя, точно был в чем виноват.

– Вы что же, марксист? – спросил Александр Касьяныч, глядя на него острыми, очень сближенными глазами. Его стриженая бородка, скептический взор и определенность выражений смущали Петю. Александр Касьяныч был седоват, занимал порядочный пост в Сенате – его только что назначили, – на лице его был уже петербургский, серый налет.

– Нет, – повторил Петя, – я случайно, со знакомыми.

И то, что он глупо твердит одну фразу, как всегда нескладно, еще более сконфузило и раздражило его. «Какого чорта», подумал он: «что я ему отчет давать должен»?

Ольга Александровна заметила это, чуть сощурилась, и в ее черных глазах блеснуло что–то веселое, поощрительное. «Я за тебя», как будто говорила она, «не бойся».

– Да и ты, папа, пока еще не в партии. – Она засмеялась и дернула его за рукав. – Подумаешь, какой социал-демократ!

– А зачем я тут, – этого понять нельзя. Выше понимания, должен сознаться.

Он обернулся к Пете.

– Вот что значит быть отцом–с. Когда вам стукнет пятьдесят, вас, вероятно, тоже поведут слушать чепуху, как меня. Впрочем, – прибавил он, – раз это сделала Оленька, значит, так надо. Покоряюсь. Да, вам, конечно, интересно тут. А мне нисколько, да я и занят. Поручаю вам Оленьку, оставляю свое место – изволите видеть, – во втором ряду, затем жду обедать.

Быстро поклонившись, Александр Касьяныч сухим, легким шагом, застегнувшись на все пуговицы и приняв обычный оттенок кодекса Юстиниана – вышел.

Кончался и перерыв. Публика спешила в зал. Ольга Александровна, чуть шурша платьем, узкая и тоже легкая, прошла к своему месту. Петя сел рядом. Толстая дама в шелках, соседка, с удивлением взглянула на него. Но Петя ни на что не обращал внимания, и теперь ему было уже все равно, что думают о нем, что говорит магистрант, что ему возражают: рядом он чувствовал шелест материи, знакомый, слабый и милый запах духов. Иногда она спрашивала о каком–нибудь пустяке, близко наклоняясь; ему все казалось важным и замечательным.

Если своим ответом он вызывал улыбку, или смех, морщивший верхнюю часть носа, он краснел и внутренно ликовал. Теперь уже не казались длинными речи народников, ответы магистранта: ничего, пусть они стараются и шумят хоть до вечера.

В середине одной из заключительных речей Ольга Александровна нагнулась к нему.

– Получили письмо? – спросила она шепотом.

Петя кивнул, и в глазах его что–то задрожало.

– Я очень рада, что встретила вас тут, – прибавила она также шепотом: – здесь все какие–то чужие люди. – Она сощурила глаза и поморщилась. – Нет своих.

Петя смотрел на нее, молчал, но его вид ясно говорил, рад ли он, что ее встретил.

Ольга Александровна улыбнулась, повернула голову в сторону споривших и приняла вид, будто слушает их. Так прошло около часу. Этот час слился для Пети в одно сладостно–туманное ощушение ее присутствия, белизны снега за огромными окнами, какой–то внутренней, нежной тишины, обещающей счастье. Когда в грохоте аплодисментов, двигаемых стульев все поднялись, он вздохнул, будто частица чего–то ушла уже невозвратно.

При выходе они встретились со Степаном.

– Мы остаемся, – сказал он. – Готовят овацию.

Темные глаза Степана, вся его крепкая, тяжеловатая фигура выражала возбуждение. Видимо, его что-то задело в диспуте.

Но Петя уже не слушал. Он искал глазами Ольгу Александровну, которая одевалась отдельно, и думал только об одном – как бы толпа не оттерла его.

Туманно–фиолетово было на улице, купол Исаакия золотел, и по берегу Невы зажглись бледные фонари, когда Петя с Ольгой Александровной катили по набережной. За Дворцовым мостом снег синел по–вечернему; у крепости густела мгла.


V

Пете казалось, что лучше бы не приезжать, а все лететь так, дальше и дальше, в синеватой мгле вечера, придерживая рукой Ольгу Александровну. Но на Кронверкском, против сада, конь остановился; они вышли, и машина подняла их в пятый этаж.

В окнах сумеречной гостиной глянул вид на Выборгскую, с зажигающимися огоньками. Ниже, над деревьями в инее, кружили галки. Закат угас.

– Ну, – сказала Ольга Александровна, – вот вы и у нас, Петя, – простите, что я так вас называю: я, ведь, старше, да и вас только–что испекли в студенты.

Улыбаясь, она снимала с бледных рук перчатки, отколола шляпу.

– Видите, какая даль. Это я выбирала квартиру.

Она подошла к окну и загляделась. Что-то задумчивое проступило в ее черных глазах.

– Когда смотришь вдаль, – прибавила она, – все кажется лучше. Жизнь чище, просторнее… так. – Она развела руками, и это был неясный жест, но Петя понял, что он выражал.

– Если бы папа слышал, он посмеялся бы, сказал бы, что это все пустяки и фантазерство. А, между тем, это так. Человеку всегда хочется чего–то невозможного и прекрасного. Может–быть, в этом и вообще сущность жизни.

Она вздохнула.

– А папа очень terre a terre  [1]1
   Низменный , пошлый


[Закрыть]
. Хотя его надо ближе знать, чтобы понять правильно.

– Сегодняшние споры тоже terre a terre, сказал Петя робко. – Однако, вы же пошли и даже Александра Касьяныча взяли.

Ольга Александровна засмеялась, слегка покраснела.

– Вот и поймал меня студентик Петя. Правда, зачем я сегодня была? Так, просто мне очень хотелось… хотелось и хотелось пойти. Разве это плохо? Может, у меня предчувствие было?

Она продолжала смеяться, глаза ее весело блестели. Потом она подошла к двери в столовую.

– Мы тут болтаем, а у нас гости, и чуть что не подали на стол. Идем!

Петя двинулся за ней в столовую, где около вина стоял Александр Касьяныч с двумя незнакомыми Пете людьми.

– Наконец–то, – сказал он: – мы уж решили откупоривать. Дочь моя, – прибавил он, обращаясь к тощему блондину в сером жилете: – увлекается науками.

Тот повел слегка носом.

– Я Ольгу Александровну имею удовольствие знать, и не один день. Да, науками. Вплоть до господ социалистов?

Александр Касьяныч сел и налил ему рюмку мадеры.

– Хорошо еще, что молодой человек выручил, а то, представьте – я, на диспуте–с!

Александр Касьяныч засмеялся своим ироническим смехом. Тонкие губы его слегка ходили.

Нервного блондина звали Нолькен; он был композитором. Чокнувшись с Ольгой Александровной, он бегло и, как Пете показалось, пренебрежительно взглянул на него.

– За здоровье господина магистранта, за жидков, за социалистов.

Другой гость, с лицом нововременца и с перстнями, протянул свой стакан. Ольга Александровна молча ела суп со спаржей. Электричество блестело в рюмках, в хрустале, суп отливал золотистым, но плохо шел в Петино горло. Как часто с ним бывало, он вдруг почувствовал прилив крайней раздражительности, хотя ни социалисты, ни евреи его не интересовали. Верно, в глазах его нечто отразилось: Ольга Александровна подняла на него спокойный взор, будто говоривший: «сдержанность».

Разговор быстро перешел на политику, Финляндию, окраины; Нолькен горячился, настаивал на крутых мерах. Его непрестанно подзуживало что–то. Александр Касьяныч оживился, но ни в чем не соглашался с гостями. Трудно было понять, какого он сам направления, но он нападал на всех и всех высмеивал: и министров, и правых, и левых. Казалось, его извилистому мозгу доставлял удовольствие самый спор, процесс унижения мнений, считающихся общепризнанными.

– Это все пустяки, пустяки–с, все эти национальные направления, политика кулака. Это глупости, я вам доложу, на этом далеко не уедешь. Культура есть культура, как же мы ее насадим, если сами мы мужланы, дикари?

Но если бы при нем заговорили о голоде, обязанностях правительства перед народом, он так же посвистел бы и обругал бы газетчиков, раздувающих пустяки.

Пете казалось, глядя на него, что он какого–то абстрактного, юстиниановскаго направления.

О студентах, из–за Пети, говорили с осторожностью, но чувствовалась нелюбовь к этим людям, особенно у нововременца. Между прочим, он сообщил, что скоро в высших заведениях начнутся беспорядки.

– Вот и глупости–с, – сказал Александр Касьяныч, – и ерунда, присущая русским. Нам грамоте еще учиться, но уж мы да, – мы меньше чем на республике не помиримся. Что же, молодой человек, и вы будете песни распевать, с флажками разгуливать?

Петя не думал об этом и вообще был не воинственного нрава, но почему–то ответил, смущаясь и волнуясь, что, если нужно будет – пойдет.

Александр Касьяныч скользнул по нем взглядом и принялся издеваться над министром народного просвещения и уставом 84 года.

– Ну, и вы, конечно, будете за отмену устава–с, но вы знаете, собственно, в чем он состоял? – спросил он вдруг Петю.

Петя ответил злобно: «знаю». Об уставе он имел смутнейшее представление, и ему очень мало было до него дела.

Все засмеялись. Ольга Александровна сказала:

– Все политика, – как скучно. Оскар Карлыч, расскажите лучше о музыке. Что теперь нового? Я очень отстала.

Нолькен ответил, что пусть бы лучше ходила в симфонические, чем на диспуты. Он опять возбудился, но теперь по–другому; видимо, эти вопросы всерьез задевали его. С жаром стал он нападать на Дебюсси, с таким же жаром превозносил Скрябина.

– Музыки, кроме России, нигде нет, это факт. Тут на Марксе не уедешь.

Обед кончился; Ольга Александровна предложила ему сыграть. Александр Касьяныч извинился – на следующей неделе он должен выступать, сейчас надо работать. Нововременец уехал. Нолькен сел к роялю.

Петя с Ольгой Александровной слушали из ее комнаты. Петя сидел у окна, она напротив, в кресле. Огня не зажигали. В огромные окна сиял месяц, вставший очень далеко, за дворцами, за краями земли. Свет его был тускл, облачен, он одевал комнату перламутром, клал мягкие кресты рам на ковер, и в его тумане руки Ольги Александровны, лежавшие на столике, казались бледнее и тоньше. Да и вся она представилась Пете еще новой, не совсем такой, как раньше. Она смотрела на месяц – верно, и его любила, как даль, как недостижимое. В ее глазах была печаль, – как бы отблеск той, бледной, лунной печали.

А сейчас и месяц, и дворцы, Нева, деревья парка, осребренные светом, – все было иным. И туманные пространства под луной, и сама луна, – ближе, понятней; Ольга Александровна, блеск ее глаз и белизна рук – ближе к ее сестре–луне.

Когда Нолькен кончил и вышел, он был тоже иной. Казалось странным, что он только что обедал, говорил о Финляндии, евреях.

– Да вы слушали? – спросил он Ольгу Александровну почти резко. – Рахманинова прелюдия, это вам не что–нибудь.

Он подозрительно взглянул на Петю, в губах его что-то дернулось. Он показался Пете слабым и хилым, расстроенным ребенком. Ему стало даже жаль его.

– Не сердитесь, Оскар Карлыч, – сказала Ольга Александровна. – Я хорошо слушала. Своей игрой вы доставили мне большую радость.

Он взял ее руку, нагнулся, поцеловал.

– Я знаю, что вы и господин студент ненавидели меня сегодня за обедом, но что поделать. Что думаю, то думаю.

Ольга Александровна не возражала. Она сказала только так:

– Зато вами овладевает иногда демон искусства. Вам многое простится за это.

Когда он ушел, Ольга Александровна сказала Пете:

– Это странный человек. Да вообще, много удивительного в жизни, не разберешь.

Возвращался домой Петя в приподнятом, возбужденном настроении. Весь этот день был особенный. Когда он думал об Ольге Александровне, в нем пробуждалось все самое ясное, чистое. Да, конечно, он любит ее возвышенной, нежной любовью. Он рад был бы доказать ей свою преданность, быть–может – отдать за нее жизнь, томиться по ней, любоваться ею. Но к этим мыслям неизменно примешивалась печаль. Что же дальше? Он не знал, и не хотелось ему об этом думать. Странно было бы, если–б она принадлежала ему. Мысль о том, что любовь эта может принять какие–нибудь жизненные формы, была чужда, почти враждебна.

И в неземном блеске ее, Петя с горечью видел другую свою сторону – мучительно–земную. Он знал, что он раб своих страстей, но они шли мимо его любви. Это делало его чувство к Ольге Александровне еще тоньше, легче – и печальнее.


VI

Возвращаясь по вечерам домой, в крохотную комнатку в Ротах, Степан нередко ложился на кровать и подолгу думал.

Внизу, во дворе, стучали по листам и котлам медники. Этот шум не мешал Степану, напротив, – как бы отделял его от остального мира и давал мыслям простор.

Степан курил, переворачивался на жесткой постели и вторично переживал то новое, что нахлынуло на него в этом городе.

Уже в последних классах гимназии, рядом с барченком Петей он казался крепким юношей, полным сил. Уже тогда он мечтал о чем–то большом и серьезном, что ему предстоит сделать. Здесь это чувство росло. Он видел много людей, большею частью принадлежавших к революционным кружкам, и сознание, что именно тут может он проявить себя, укреплялось в нем.

По происхождению плебей, Степан с ранних лет чувствовал, что богатые, сытые – не его лагеря. С детства он видел, скольких унижений они избегают, как легче двигаться им по пути жизни; сколь суровей жребий его класса.

И ему казалось, что самое достойное, самое нужное для него – это отдать свои силы им – угнетаемым и слабым. Он не знал еще хорошенько, как и что именно сделает, но сознание, что он может поставить для этого на карту все, даже жизнь, окрыляло его и подымало в собственных глазах.

Лежа в своей конуре, на пятом этаже петербургского дома с вонючими лестницами, он мечтал о том, как счастлив должен быть человек, отдающий свою жизнь за других. Он вставал, принимался ходить взад вперед, из угла в угол, улыбаясь и напевая про себя. Ему становилось жарко, он подходил к окну и подолгу смотрел во двор. «Да, да», думал он, глядя на детей, возившихся около дворницкой, на подмастерья, пробегавшего в лавчонку без фуражки: «да, вот они, те, к кому мы пойдем. Это наши».

Потом он несколько уставал, успокаивался и садился к столу. Мысли его понемногу принимали иное течение.

Он вспоминал Клавдию, с которой встречался теперь чаще, и это все больше волновало и смущало его. Клавдия, как и он, была не из баловней; как на него – это наложило на нее свой отпечаток. Степану нравилось, что все, что она говорила, было ее, никому не принадлежащее; все надумала она сама, – верно, иногда и в бессонные ночи.

Но его стеснял тот всегдашний внутренний жар, какой он в ней чувствовал. Степану казалось, что она чего–то ждет. Сам он заражался ее волнением и чувствовал тогда, что и он мужчина, с нервами, темпераментом. Он знал в себе беса чувственности и несколько боялся его.

И потому в отношении Клавдии у него было чувство, будто он несколько перед ней виноват. Это оттенялось еще тем впечатлением, какое произвела на него, тогда у Алеши, Лизавета. «Милая», говорил он про нее и улыбался. Эта улыбка его была легкая и чистая. Но Лизавета мелькнула и, как тень, скрылась. «Встречу ли ее»? думал он. И хотя знал, что если–б и встретил, ничего бы из этого не вышло, все же ему приятно было представлять себе это.

В таком состоянии застали его события последнего времени – студенческие волнения.

Нововременец был прав: начинались беспорядки. Вспыхнули они в одном специальном институте и быстро разрослись. Как всегда, поводы явились сами собой. В одиночной тюрьме повесился студент – товарищи устроили по нем панихиду. Вмешалась полиция, студентов разогнали. Среди них оказались пострадавшие.

Это взволновало, и студенты прекратили занятия. В обществе тоже было возбуждение: обвиняли власть и правительство в жестокости. Поднялся тон газет. Партии воспользовались этим – появились воззвания; население Петербурга призывалось к демонстрации.

Степан к этому времени уже работал в очень крайней партии. Разумеется, он сильно встрял в это дело. Ему казалось, что когда тысячные толпы соберутся на Невском, выкинут знамена с революционными требованиями, это будет грандиозно. Неясно представлял он себе, что произойдет дальше; но одно то, что студенты, рабочие «заявят свою волю» – что–нибудь да значит. Дальше… а может, дальше–то и будет настоящее. Здесь его голова нагревалась, он видел борьбу, баррикады, геройство. Со сладким трепетом предвкушал он смерть.

В партии он агитировал, чтобы идти с оружием. Рвение его одобряли, но умеряли решимость. Таких, как Степан, новичков и азартных, было не мало. Нельзя было давать им особенного хода.

Постановили так: мирная демонстрация, с целью показать правительству «революционный пролетариат». Степан был неудовлетворен, Клавдия тоже. Зато, когда назначили день, бедная Полина побелела, узнав об этом. Накануне вечером Клавдия зашла к Степану.

В комнате было сумеречно; косой луч солнца пробивался сквозь дверную щель, и в нем плыли пылинки. Внизу стучали по котлам.

Степан вскочил с постели при ее появлении, но она приказала лежать.

– Вы устали, – сказала Клавдия: – не вставайте. Я сяду здесь. Она уселась на краю постели и стала рассказывать. В полумгле она казалась особенно угловатой и худой. Волнуясь, сбиваясь, Клавдия говорила о сопротивлении, о том, что завтра – она слышала – будут войска.

– Это вряд ли, – сказал Степан.

– А по-моему – будут.

Клавдия помолчала немного.

– Может быть, попадем под пули.

Степан ответил:

– Что же, раз решили идти…

Клавдия вдруг взяла его за руку и пожала.

– Только не отходите от меня, – прошептала она слегка глухим голосом.

От прикосновения ее руки какое–то изнеможение прошло по нем: онемели ноги; он почувствовал, что бледнеет.

– Я много думала о завтрашнем дне, – шептала Клавдия. – Я не боюсь, если смерть. Я хотела бы только с вами.

Она припала к нему.

– С вами… не боюсь.

Степан закрыл глаза. Ему казалось, что стоит ему пошевельнуться, раскрыть объятия, и он уже потеряет власть над собой. Далеким, не своим голосом он прошептал:

– Разумеется, будем вместе. Когда она ушла, Степан испытывал странное чувство. Он перестал думать о том, что будет завтра, об оружии, тактике, смерти. Он ясно понял, что его собственная жизнь, нежданно для него, сворачивает в сторону, – менее всего предвидимую. Был ли он этому рад? Он не мог сказать. Все впереди представлялось туманным, удивительным.

Степан вздохнул и стал зажигать лампу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю