355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Дальний край » Текст книги (страница 8)
Дальний край
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:52

Текст книги "Дальний край"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 18 страниц)

XXII

У Пети было очень странное и радостное чувство, когда он подымался по лестнице на Кисловке.

Вчера они бегали с Лизаветой как дети, хохотали, целовались; а теперь их жизни соединены торжественно и неразрывно. Ему казалось, что он облечен светлым долгом мужа; его молодым рукам вверена эта девушка; он ее властитель, защитник, рыцарь, любовник – это кружило ему голову, подымало в собственных глазах.

В дверях встретила их хозяйка с цветами; жеманно поздравила Мальвина, и все имели такой вид, будто тоже очень довольны и счастливы. Зина вытащила из Лизаветиной комнаты облезлого тигра; этого тигра очень любил Петя – часто сидели они на нем с Лизаветой у камина. Теперь его бросили им под ноги, – чтобы хорошо жилось. Лизавета тут же, в подвенечном платье, кинулась к нему.

– Хороший ты мой, ну, дорогой ты мой, – говорила она, подымая его голову, целуя в нос. – Ангел ты мой золотой!

Козлороги были уже в сборе. Федюка заранее организовал цветы и вино. Лизавета должна была переодеться, а пока – все толклись в большой комнате, оттирали озябшие руки; студенты присматривались к закуске. Клавдия сторонилась немного: ее смущала шумность этих людей; Степан тоже отделялся от других. Он выждал минуту, когда Петя вышел к себе, и незаметно пробрался за ним.

В Петиной комнате горела лампа под абажуром, топилась печь; в момент, когда Степан входил, Петя снимал мундир; его юношеский, тонкий профиль, бледность лица, темные глаза – все мелькнуло перед Степаном на фоне ночного окна, как видение молодости, счастья. Он подошел к нему, пожал руку. Они поцеловались.

– Желаю тебе счастья, – сказал он серьезно и, как Пете показалось, растроганно. – От души желаю, – прибавил он.

У Пети на глазах блеснули слезы. Ласка товарища, всегда несколько сурового, которого он привык уважать с детства, тронула его. Он стоял еще без тужурки, в очень белой крахмальной рубашке, как дуэлянт, и обнял Степана тоже. Он ничего не мог сказать: Степан понял его молча.

Потом Степан сел на диванчик и улыбнулся.

– Вот мы с тобой и взрослые люди. Я скоро буду отцом… да и ты, наверно, тоже.

Петя перевязывал по–другому галстух. Взглянув в зеркало на свое лицо, он вдруг почувствовал, как головокружительно летит вокруг него жизнь, и сам он в этой жизни. Как, казалось, недавно был еще Петербург, Полина, Ольга Александровна, его тогдашние чувства и мысли – и как скоро все стало иным. Ему вспомнилась весна, деревня. Да, он как–будто был тогда влюблен, – и где все это теперь? На мгновение его точно резнуло по сердцу. Неужели он так легкомыслен, ветрен? Из туманной дали взглянул на него знакомый облик, печальный и нежный, с кроткой улыбкой на устах. «Никогда я не была счастлива, нигде». Но тут он вспомнил Лизавету и, с эгоизмом, со слепым счастьем молодости, сразу забыл все – он был полон собой и не интересовался другими.

– Позвольте, – сказал Федюка, входя: – это непорядки, должен вам заявить. Супруга давно переоделась, мы ждем, шампанское и прочее, а они тут конверсацию устраивают. Да еще, поди, философическую.

Федюка прислонился к Пете мягким животом, взял под руку, повел к двери.

– Теперь, батенька, не отвертитесь. Вы, так сказать, новобрачный, и вам надлежит сносить все  inconvenients  [5]5
  Неудобства (фр.)


[Закрыть]
данного положения. Это уж что говорить, тогда нечего было венчаться.

В столовой все имело возбужденный, бурный вид. Явно, козлороги собирались праздновать свадьбу шумно. Петя должен был догонять одного «в отношении рябиновой», другого – зубровки. Лизавета сидела с ним рядом. Вся она была движение, смех. Любовь и счастье блестели в ее глазах, в нежном румянце, выбившихся золотистых локонах.

– Браво, – кричал Федюка. – Лизавета Андреевна, браво! Очень, очень мила. Горько!

Лизавета не стеснялась – острым, слегка кусающим поцелуем целовала она при всех Петю, глаз ее хитро сверкал, точно говорил: «Ну, это еще что»…

На другом конце стола хохотала Зина. Она забралась в самый дальний угол, с ней сидел молоденький студентик; он жал ей под столом ногу, а она загораживалась от зрителей букетом и лишь временами таинственно подмигивала Лизавете и кричала: «очень ходы, очень», чего другие не понимали.

– А знаешь, где Алешка? – спросила Петю Лизавета.

– Нет... Правда, где же он?

Лизавета засмеялась и шепнула ему:

– Он привезет сюда новую симпатию… У меня спросился. Мне что ж? Хоть три симпатии.

Действительно, не прошло получаса, – явился Алеша. За ним показалась Анна Львовна.

– Ого! – сказал Федюка. – Она не только хорошо одета, но и недурна собой.

Анна Львовна поздравила Лизавету, сказала, что очень жалеет, что не могла быть в церкви. Глаза ее блеснули, и суховатая рука, в которой было нечто мужское, пожала ей руку.

– Очень интересна, – сказал Федюка Алеше. – Удачный шаг. Ваше здоровье.

И он чокнулся с ним. Алеша имел вид тоже воодушевленный. Он залпом выпил бокал шампанскаго. На дне осталось немного вина, где играли легкие пузырьки. Алеша молча приблизил бокал к носу Федюки.

– Люблю, – сказал Алеша. – Отлично.

Федюка подумал и вдруг выпалил:

– Как бы символ жизни!

Алеша захохотал и хлопнул его по коленке.

– Ах ты символ, философ!

Потом он прибавил:

– Может быть, вы и правы… мне все равно. Я могу еще выпить за что–нибудь такое… Ну, за что? – Он взглянул на Анну Львовну. – За счастье, радость!

Он налил себе еще вина.

– За любовь, что ли? – за жизнь.

Первой чокнулась с ним Анна Львовна. Студенты зашумели, все хохотали, подошла Зина. Чокнулся и Степан.

– А–а, – сказал Алеша, – вот кто! Ну, вы наверно против меня.

– Чокаюсь, значит, не против.

Федюка подвыпил, нос его покраснел. Он предложил устроить танцы. Анна Львовна должна была сыграть.

Любители потащили с собой вино, все встали из–за стола, и началась кутерьма. Зина вскочила на Федюку, а он галопировал под ней, как старый кентавр, задыхаясь, багровея. В соседней комнате наладили танцы. Алеша со Степаном разговаривали.

– То, что я говорю, – отвечал Алеша, – называется, кажется, эпикурейством. Я люблю счастье и радость. Вы меня, конечно, презираете за это?

Степан продолжал усмехаться. Он ответил, что не презирает, но к эпикурейству равнодушен.

– Тогда вы должны быть верующим, – сказал Алеша. – Иначе я не понимаю.

Степан кивнул головой.

– Непременно, вы правы.

– Ну да, да, я так и думал. Это все хорошо, я ничего не скажу. Только я… – Алеша вдруг улыбнулся открытой, веселой улыбкой: – я так не могу. Это для меня слишком умно. Мне кажется, просто надо жить, стараться быть счастливым… Ну, и другим не мешать.

Потом он совсем развеселился.

– Какой я философ? Я просто дрянь, вы меня, конечно, забьете, только я сейчас весел очень, мне, знаете, море по колено.

И через несколько минут Алеша отплясывал русскую под гитару Анны Львовны.

Степан стоял в углу и смотрел. Он ничего не имел против этого Алеши; напротив, он ему нравился, как бывают приятны дети. Не раздражали и другие козлороги, но он знал, что это не его общество. И лишь когда взглядывал на Лизавету, хохотавшую, носившуюся легким ветром по комнатам, сердце его останавливалось. Хорошо жить для великих целей, но хороша и любовь такой женщины, блаженство разделенного чувства.

«Мне не надо думать об этом, – сказал себе Степан: – это не для меня». Но он не мог унять волнения сердца.

Петя мало говорил, но ему было хорошо. Разные чувства кипели в нем. Иногда он смеялся на Федюкины штуки, на Зину, Алешу, но душа его все время как бы летела на известной высоте, куда вводил ее сегодняшний день.


XXIII

Клавдия носила своего ребенка благополучно. В начале было трудно – мучила тошнота, тяжелое самочувствие. Потом наступил перелом. Она сразу успокоилась, перестала стесняться живота, хотя именно теперь он рос, даже не думала больше, что не нравится Степану, как женщина.

И она могла бы сказать, что, за исключением первых дней любви, это время начала февраля было для нее лучшим.

Она не занималась теперь революцией, все это на время отошло; ей ничего не хотелось делать. Иногда она даже стеснялась себя; ей казалось, что она становится коровой, ленивой и равнодушной. Ничего ей не надо, только отдыхать, все копить, запасать силы для новой жизни.

И в февральские дни, по утрам, когда выглядывало солнце, она любила сидеть подолгу у окна, перед печкой, заливаемая солнцем. Вся она проникалась теплом; треск поленьев, вечно–танцующие языки пламени погружали ее в мечтальный туман. Ребенка она чувствовала тогда ближе, как-то неотделимее от себя. Но какой он? Этого она не знала, и фантазировать о его наружности было для нее также очень приятно. Она одевалась, шла гулять. Шумных улиц избегала и ходила по переулкам, среди досчатых заборов и садов старинной Москвы. Несколько раз выходила на Девичье поле; здесь все казалось ей деревней; золотели вдали главы Девичьего монастыря, и лишь клиники смущали: в них чувствовалось что–то печальное и страшное.

Зато славно блестел снег, долетал с Воробьевых гор свежий чудесный ветер. Свистки на Брестской дороге напоминали о жизни, вечном ее движении.

В один из таких дней неожиданно получила она письмо от Полины. Письмо это очень ее обрадовало и взволновало: Полина попала–таки в труппу небольшого театра, под управлением известной актрисы, и теперь едет в турнэ. На днях она будет здесь.

Клавдия в душе улыбнулась – но спокойной, доброй улыбкой: Полина добилась своего, бросает школу, катит Бог знает куда…

Когда однажды утром – Степана в это время не было – в передней позвонили, и спустя минуту Клавдия увидала сестру, высокую, элегантную, со слегка подведенными глазами, она ахнула и бросилась ее целовать. Полина показалась ей ужасно нарядной и важной, настоящей артисткой. Но когда Полина раскрыла свои объятия и закричала:

– Ну, милая моя, ну вот ты какая! Насилу тебя нашла! – Клавдия поняла, что это вовсе не важная актриса, а все та же сестра Полина, с которой они на Песках готовили на керосинке обеды.

Они горячо расцеловались и заплакали. Это было минутное, и скорее радостное, чем горькое, но они не могли удержаться. Потом Клавдия принялась ухаживать за ней, ласкать, кормить; ее слегка косящие глаза блестели новой нежностью, и она ловила себя на смешной мысли, что сестра представляется ей сейчас бездомной бродягой, которую нужно отогреть. Полина же, напротив, была весела, полна радужных планов и мечтала играть в Витебске «Чайку». Но когда Клавдия присмотрелась немного к ней, – за некоторой внешней подтянутостью она разглядела ту же бедность, даже более острую, чем раньше.

– Ну, ты много играешь? – спрашивала Клавдия. – Роли тебе дают?

– Ах, не думай, это скоро не делается. Впрочем, здесь мы ставим «Орленка», там у меня хорошая роль. Маленькая, но интересная.

И Полина, стоя перед зеркалом слегка в позе, расчесывала свои прекрасные черные волосы. Золотой зайка, отражавшийся от пряжки ее пояса, перебегал по стене; в садике ложилась от веток синеватая сетка тени; бойко скакали по навозу воробьи. Все жило, волновалось светлой весенней радостью.

– Я пробуду здесь три дня, – говорила Полина: – потом должна с администратором ехать вперед. На мне реквизит.

Это непонятное Клавдии слово она произносила значительно. На самом же деле, актриса–хозяйка, пользуясь ее добросовестностью, пристроила Полину к костюмерной, где бедняга работала как вол, за грошовую плату. Но счастливый ее характер вывозил и тут, и Полина была довольна, мечтала о будущем, а о сегодня заботилась мало.

К обеду пришел Степан; хотя Полина еще с Петербурга побаивалась его, все же встретились они очень приветливо; но не привыкли еще называть друг друга на «ты».

– Как революция? – спросила Полина. – Что молодежь? Все так же горяча, и вы все такой же идеалист?

Полина хотела спросить о том, что, по ее мнению, было близко Степану, и старалась взять соответственный тон. Выходило у нее довольно мило, но смахивало на театр.

Степан усмехнулся и ответил:

– Я не знаю. Я и молодежи–то мало вижу. Что ей особенно горячиться. Молодежь, как молодежь.

И политического разговора у них не наладилось. Сестры же говорили между собой много, как могут говорить женщины. После обеда Степан ушел, а они сидели в комнатке Клавдии на диванчике; Полина закутала и себя, и сестру платком. Был час захода солнца. В комнате лежал тот прелестный и трепетный отблеск, что бывает в московских весенних закатах.

– Степан – необыкновенный человек, – говорила Клавдия. – Он нисколько не похож на других.

Она вздохнула. В глазах ее сияла гордость.

– Он говорит, Полина, что живет для человечества, для вечности. И если за это ему придется отдать жизнь, он отдаст, Полина. Это уж я знаю.

Полина слушала почтительно.

Клавдия помолчала немного, и продолжала:

– У него всегда новые планы, неожиданные мысли, которых раньше никто не высказывал. Он занят преобразованием партийной работы и, конечно, это не обходится без столкновений, неприятностей. Сейчас у него большая борьба. Он столько работает! Как он успевает давать уроки, я удивляюсь.

Клавдия встала, налила в столовой две чашки чая и вернулась с ними.

– Значит, ты довольна? – спросила Полина. – Твой муж идеалист, у вас одинаковые духовные запросы. Помнишь, как ты увлекалась революцией в Петербурге?

– Да, – сказала Клавдия: – конечно, это так. Мы и на голоде были вместе. Ну… сказать тебе… вполне ли я довольна…

Она помедлила, потом шумно вздохнула и сказала: – я счастлива тем, что у меня будет ребенок. А Степан… ах, Полина, он замечательный человек, но меня он любит мало… Я же знаю.

Она положила голову на плечо Полины, и в полусумраке не видно было, плачет она, или нет. Лишь голос выдавал ее чувства.

– Я не претендую, Полина. Он занят другим. В его голове разные замыслы… ему не до меня. Я, ведь, сама отчасти революционерка, хотя теперь и не занимаюсь этим, меня поглощает будущее. Я понимаю, что, может быть, Степану тесно тут, душно в этой квартирке, в семейном быту. Ах, Полина, я иногда ревную, мучаюсь… Это подло, но что с собой поделаешь. Мне кажется, будь я красивой, блестящей, как, например, Петина жена, он бы ко мне иначе относился. Но я же не могу быть иной… чем есть.

– Это, наверно, твои фантазии, Клавдия, – сказала степенно Полина. – Раз Степан Николаевич такой хороший человек, он не может дурно относиться к жене. Наверно, это все твое воображение.

Клавдия усмехнулась.

– Как ты все просто решаешь, Полина. Ну, ладно, – прибавила она, передохнув. – И потом, знаешь, еще одно меня мучит… У меня бывает беспричинная тоска. Такая тоска, прямо смертная. Мне тогда кажется, что со мной произойдет что–то ужасное. Понимаешь, это, может быть, и глупо, но такая мысль преследует меня. Родов я не боюсь… нет, не то.

Клавдия полуобернула лицо к заре, и в ее глазах, упорно вглядывавшихся во что–то, была тревога, тяжелая мысль, которую и сама она не могла оформить. Она не говорила больше с Полиной, сидела тихо.

Этот вечер они провели вдвоем, как в прежние времена, в Петербурге. При лампе, самоваре стало веселей. Полина рассказывала о театре, ходила, жестикулировала. Энергическая, надеющаяся Полина хорошо действовала на Клавдию.

– Ах ты, милая моя сестра–артистка, – говорила она, смеясь. – Ты же не забудь меня, когда будешь знаменитостью.

– О, Клавдия, путь искусства труден, ты не можешь себе представить, сколько интриг и неприятностей надо преодолевать. Но зато если успех, то уж это успех.

И глаза Полины блестели – ей казалось, что она тоже на этом тернистом, но светлом пути, ведущем к славе.

Часов в десять вернулся Степан. Разговоры их смолкли. Степан пришел расстроенный, усталый. Положение его в партии становилось трудным, – он сам чувствовал, что так и должно быть: по многим вопросам и организации, и принципа он не мог согласиться со взглядами руководителей.

Дома тоже было не блестяще: он все не мог срастись с семьей, с женой. Между ним и Клавдией не выходило ссор; но была черта, весьма отделявшая их друг от друга.

Нередко думал об этом Степан ночью, когда не спалось; он не мог хорошо сказать, сделал ли какой промах, но временами ему становилось жутко: жутко под бременем чужой жизни и жизни, имеющей еще появиться. Все это он должен был пронести – и не был в себе уверен.

«Верно, у меня любви мало», думал он. И этого вопроса тоже не мог решить, потому что иногда ему казалось, что как раз любви у него море, и стоит этому морю прорваться… Тут он доходил до одной мысли: Лизавета. Дальше он не думал, по крайней мере, старался не думать.

– Я, конечно, очень уважаю твоего мужа, – говорила Полина сестре, на другой день. – Несомненно, он исключительно благородная личность, но все же я его стесняюсь. Мне кажется, он довольно суров.

И Полина не рискнула даже предложить ему идти в театр, где она через два дня должна была выступать. Она решила лучше зайти к Пете, познакомиться с Лизаветой и, как она выражалась, «посмотреть московскую богему».


XXIV

Театральные вкусы Москвы и Петербурга различны; к тому времени Москва прочно стала за Художественный театр, и гастроли Полининой актрисы успеха не имели. Труппу нашли слабой, пьесы – вульгарными, а премьершу – авантюристкой, подражающей Режан.

Полина огорчилась. Она была предана своему театру и дурно говорить о премьерше не позволяла. Однако, у Пети и у всех знакомых ее осуждали и в театр не шли: против этого она была беcсильна.

– Да не пойду я, не пойду, что я за дура! – говорила Лизавета, лежа на диване и болтая ногами. – Вы, Полиночка, не обижайтесь, по–моему она просто дрянь. Она вас обирает.

Полине Лизавета нравилась. Тем труднее было слушать подобные вещи.

– Полина, – сказал Петя, чтобы ее немного подвинтить: – заводи собственный театр, ставь хорошие вещи, тогда будет успех.

Полина немного стеснялась и сказала:

– Ты говоришь о декадентских произведениях, Петруня? У нас ставили, как это… Метерлинка. Но публики было мало. Конечно, надо идти за веком, я понимаю…

Клавдия, однако, присутствовала на одном спектакле, и даже была за кулисами. Полина волновалась – она играла крохотную роль; была очень мила, интересна, пока не вышла на сцену. Но когда Клавдия взглянула из первых рядов на сестру, ей сразу стало грустно: она не узнала изящную и миловидную Полину. По сцене толклась нескладная фигура, не знала, куда себя девать и не своим голосом произносила разные слова. Было несомненно, что у ней нет главного, и единственного: дарования. И когда Клавдия раздумалась о ее будущем, ей стало еще тяжелей. Она не сказала об этом сестре. Но отчасти та сама почувствовала.

– По этой роли ты не можешь судить, Клавдия. Если б ты меня видела в «Чайке»…

Но Клавдия не хотела смотреть ее в «Чайке». Кого она могла там играть?

И все же, в общем Полина уезжала из Москвы веселая. Ее легкомысленной и доброй душе нравилось, что она артистка, помощница знаменитой актрисы и пр. Она горячо обнимала Клавдию и говорила:

– Ну, до осени, увидишь, какая я вернусь из поездки!

Клавдия тоже целовала ее и поехала даже провожать на вокзал. Там Полина опять потерялась среди бритых физиономий, актрис, суетни, крика. Клавдия все боялась, что ее затолкают, и вообще стеснялась в этом обществе.

И когда ушел поезд, она с облегчением села на скромного Ваньку, который через всю Москву повез ее на Плющиху.

Был февраль, теплый, солнечный день. Все в Москве казалось Клавдии таким покойным, ясным, как кусок голубого неба у ней над головой, как золотой образ церкви Николая Чудотворца на Арбате. Ей внезапно представилось, что она живет здесь всю жизнь, что Степан любит ее нежной и преданной любовью, что у нее дети, есть кое–какие средства, и в ее жизни всегда – это солнце и славные, предзакатные облачка. Чувство продолжалось минуту, потом она поняла, что все не так, что это только мгновенное видение.

«Что же», – подумала она: – «может быть, я действительно изменилась». Она вспомнила, как ходила на демонстрацию, как у ней навертывались тогда слезы восторга, как ездила она на голод. Все это было очень хорошо, но теперь она не сделала бы уже этого. Клавдия вздохнула и слегка потянулась, пригретая солнцем. «Да, я, конечно, теперь другая, самая буржуазная баба, занятая ребенком, своим брюхом. Мне никуда сейчас не хочется, и не нужно мне ничего». Ее мысли опять перешли на беременность, на то, как она будет родить. Времени оставалось уже совсем мало; Клавдия присмотрела лечебницу, где старшим врачом был ее дядя, доктор Шумахер. Там с нее возьмут гроши. Родов она не боялась, но все же ей хотелось продлить время беременности: так тихо, светло чувствовала она свое дитя и себя самое в такой глубокой безопасности, будто под его защитой.

Но этот день все же пришел. Он был тепел и ласков, как бывает иногда в начале марта. С утра Клавдия почувствовала боли. Степан тотчас повез ее на Долгоруковскую, в лечебницу. Он был молчалив, внимателен и добр к ней, и слегка волновался. Клавдия крепилась, настроение ее было довольно бодрое. Взглядывая на побледневшее лицо Степана, в его темные глаза, в морщину, собиравшуюся на лбу, она не без гордости думала, что это он за нее волнуется. И прощала ему недостаток ласковости: когда мужчина взволнован, он всегда несколько суров.

Доктор Шумахер принял их отлично; он был старомодный человек, в сюртуке, широких брюках и с пробором посреди головы. Обладал мягким характером, лечил по–старинному и рассказывал немецкие анекдоты. В Москве его очень любили.

– О, не беспокойтесь, – сказал он Степану, когда Клавдия вдруг испугалась клиники и заплакала; – Клавдия всегда была самая нервная из их семьи, знаете. Она очень нервная, я их отлично помню, у нее в детстве был сильный понос, знаете, дизентерия, это же влияет на нервы.

Когда Степан уехал, и Клавдия осталась одна, в руках опытных и спокойных людей, к ней быстро вернулось хорошее самочувствие. Шумахер осмотрел ее и сказал:

– Ну вот и отлично, можешь десять человек мужу родить.

И он рассказал, что иногда, не видя несколько лет пациентку, он забывает ее; но достаточно произвести гинекологическое исследование – и вспомнит. Клавдию это очень развеселило.

– Значит, дядя, чтобы вы меня не забыли, я должна по временам рожать.

Доктор вымыл руки, рассказал анекдот и ушел.

Клавдию положили в небольшую палату, где ее визави оказалась полная добродушная дама из провинции. Они скоро разговорились, – дама скучала в одиночестве. Ее рассказы о провинции, о жизни в глухом городке действовали на Клавдию успокоительно.

– У меня было десять человек детей, я вам скажу – и что же, много труда, лишений, но все–таки я счастлива. У меня муж очень хороший человек; мы двадцать лет вместе прожили, никогда между нами никакой ссоры. Нет, и дети большое счастье… Старшенький у меня здесь в Комиссаровском, часто ко мне заходит. Не можете себе представить, какой он ласковый.

Глядя на эту полную женщину с карими глазами, полуседую, но бодрую и приветливую, Клавдия подумала, что она ей завидует, в конце концов. Ей представилось, что хорошо жить в каком-нибудь Масальске простой и тихой жизнью, с мужем, который целиком предан тебе и семье. Ничего – что за всю жизнь три раза сходишь в театр. Что, верно, и не подозреваешь о существовании партий, опасностей и треволнений, связанных с этим.

В десять часов потушили свет. Клавдия чувствовала себя усталой, но ей было хорошо, она находилась в добром, размягченном состоянии, хотя боли усиливались. Она воображала разныя вещи: например, будто Степан полюбит кого–нибудь настоящей любовью, а она придет к нему и благословит на эту любовь, подавляя в сердце страдание и отчаяние. Или она умрет за него, возьмет на себя какия–нибудь его деения. Она переворачивалась и не могла заснуть, вздыхала. Глаза ее были влажны.

– Не спите, милая? – спросила соседка. – Больно?

– Нет, ничего, благодарю вас… Я думаю… Ах, я все думаю, – ответила Клавдия.

– А вы не раздумывайтесь, вам нужно сил набираться. Вы лучше спали бы. Считайте до трехсот, потом опять сначала.

– А как по-вашему… подвиг нужно в жизни иметь?

Соседка как будто задумалась. В полутьме белела ее постель, белела она сама неопределенным пятном. Из окна с зеркальным стеклом струился голубоватый отблеск городской ночи.

– Вот уж я и не знаю, как вам сказать. Конечно, мне кажется, не надо отказываться от бремени…

Как сказал Спаситель: бремя мое легко есть. Да знаете, когда живешь, работаешь много, возишься, как–то думать мало приходится. И потом, когда любишь, так всякое бремя легко, это уж что говорить.

Клавдия вздохнула, перевернулась на другой бок, пыталась заснуть. Это плохо ей удавалось. Рядом с ней, на стене, было золотое пятнышко света, и когда она в него всматривалась, золотые нити его свивались, образуя странные узоры, менялись, двоились. Ей представилось, что это загадочные символы ее жизни; она старалась что-то понять, прочесть свои судьбы; но когда начинало казаться, что сейчас она поймет, фантасмагория обращалась в обыкновенный кусок стены с золотистым отсветом фонаря.

Наступил перерыв в болях. «Подвиг», – думала она, засыпая: – «подвиг». В последний момент перед сном она увидела ясное небо, звезды и вечность. Она поняла что–то поразительно-прекрасное и поразительно-печальное. Сердце ее сжалось такой тоской, будто вечность, которую она ощутила, была смерть.

Через три часа, на рассвете, у ней начались роды. Но она была уже иным человеком. Точно ночью переступила ступень, навсегда отделившую прежнюю Клавдию от теперешней. Среди родовых мук она повторяла про себя: «подвиг, подвиг», – но ей казалось, что теперь не она уже говорит это, а другая Клавдия, лишь несколько похожая на прежнюю.

Страдания продолжались пять часов, и когда ее ввезли на тележке обратно в палату, где она провела ночь, маленькое существо пищало уже рядом с ней, в люльке. Увидев ее, соседка заплакала.

– Ничего, – говорила она, – ничего, моя милая, это всегда так бывает, скоро оправитесь.

Она дотащилась до Клавдии, обняла ее и поцеловала. Клавдия слабо пожала ей руку, взглянула на ребенка. Это было ее дитя, которого она ждала с таким трепетом и радостью. Но сейчас она ничего такого не чувствовала. Она только понимала, что случилось что–то очень удивительное.

Ее выздоровление как роженицы шло быстро; но с этого дня все, наблюдавшие за ней, стали в ней замечать странности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю