![](/files/books/160/oblozhka-knigi-dalniy-kray-35282.jpg)
Текст книги "Дальний край"
Автор книги: Борис Зайцев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
XVI
Как–то само выходило, что Петя все чаще бывал с Лизаветой, и все больше. Собирались ли в театр, на выставку, или в клуб на лекцию, оказывалось, что Петино место рядом с Лизаветой, и что это как–раз и хорошо. Из своего малого бюджета (ей присылала тетка) Лизавета ухитрялась выкраивать довольно удивительные шляпы, платья – и была эффектна; глаз опытный заметил бы легкомыслие, недолговечность этих туалетов, но молодость и живость все скрашивала. Пете нравилось ходить вместе с этой веселой и нарядной девушкой. Иногда она его смущала, но не очень. Например, раз, когда они шли по Арбату, Лизавета встретила свою приятельницу Зину. Издали они помчались друг к другу, кинулись на шею и посреди тротуара стали на колени – к великому удовольствию мальчишек и извозчиков. Они весело целовались, и это было так смешно, что Петя готов был сам с ними стать на коленки.
Чудачили они и в клубе, где иногда читались литературные лекции. Это было бурное время в искусстве. Разумеется, они примкнули к молодому. Молодая партия пользовалась лекциями для сражений, и публика разделялась на лагери. Благородные зубные врачи и статистики призывали к заветам, Некрасову, шестидесятым годам. Юноши в красных галстуках – к Уайльду. Публика свистала, это выводило из себя Лизавету, и она отколачивала себе ладоши. Черноглазая Зина тоже хлопала, хлопал и Петя, взволнованно улыбаясь, а солидные дамы вокруг пожимали плечами и выражали негодование. Впрочем с Лизаветой шутки были плохи. Она оборачивала свое разгоряченное лицо, розовевшее гневом, и громко говорила:
– На дур не обращаю внимания!
– Браво, – хлопал Петя, – браво!
Разумеется, дамы ненавидели их. Когда Лизавета с Зиной влетали после чтения в ресторанный зал, всегда они вызывали неблагосклонное шушуканье дам и сочувствие в мужчинах. Усиливалось это тем, что в городе знали об обществе козлорогов. Федюка бывал в клубе тоже, и как человек толстый и легкомысленный, не внушал доверия; а его считали гроссмейстером ордена, – как Лизавету с Зиной – двумя богородицами. Насчет же общества рассказывали самые смешные и невероятные вещи, но ни Лизавета, ни Зина, ни Федюка не смущались.
Федюка гордо носил красный жилет, проживал остатки состояния, говорил «ты» официантам – по стародворянской привычке, – пил абсент в чистом виде и пел цыганские романсы, когда бывал в духе.
– Мне, собственно, до декадентов дела нет, – говорил он Лизавете: – я хороших людей люблю. Петр Ильич, водченки!
– Ну, Уайльд, все там… как следует… Ладно. А сегодня один возражает – у самого нос ятаганом, весь в прыщах, а туда же: красота! искусство!
– Вы глупости говорите, глупости! Слышите вы? – кричала на него Лизавета. – Какой же вы козлорог после этого? У вас жилет красный из либерализма, знаю я вас!
– Ну уж, это милости просим! Покорно благодарю.
Федюка обозлился, что его заподозрили в афишировании либерализма, а насчет декадентов быстро забил отбой: Бог с ними, в сущности, ему все равно.
Но Лизавета не унималась. Она тормошила теперь Петю.
– Ну докажите же ему… новое искусство… ну, я не умею выражаться… Бальмонт… например, плох?
Федюка смутился: мало он читал на своем веку.
– Да, Бальмонт… Ну, это разумеется.
Случалось, что Федюка предлагал прокатиться к Яру, в Стрельну. Лизавета редко это одобряла, но иногда ездила. Бывало весело, но разрушительно для Петина кошелька.
Из таких вечеров один отразился на всей его жизни.
Было это тоже после лекции в клубе. Зина позвала их к себе. Федюка заикнулся было о Московском, но Зина сказала, что у нее есть абсент и ликеры – и Федюка стих.
У подъезда на них набросились лихачи. Федюка отверг их.
– На запаленной лошади не поеду, – сказал он. – Я не дурак.
Наняли просто хороших извозчиков и покатили. Только что выпал снег, пахло, как сказал поэт, разрезанным арбузом. Петя сидел с Лизаветой рядом, в санках, и у него было такое чувство, что надо хохотать, что–то сделать страшно–глупое и страшно–милое, что возможно только сейчас и никогда больше. Лизавета вся играла и жила.
– Хотите, я выпрыгну? – сказала она. – Думаете, трудно? Выпрыгну, и обгоню лошадь?
Петя хохотал, держал ее за руку и знал, что если поддразнить, подзадорить эту сумасбродную голову, – то, конечно, она выскочит – и не только с извозчика, прыгнет и с Ивана Великого.
– Нет, – сказал он тихо: – не прыгайте.
Извозчики остановились у большого углового дома. По нелепой, темной лестнице взбежали все наверх, в четвертый этаж. Зина отворила дверь ключом.
– Раздевайтесь, – сказала она, – но тихо. Жильцов не будить.
Зина занимала довольно большую квартиру; в разных–нибудь из жильцов роман.
Сейчас Зинино сердце начинало пылать к одному студентику, – и она была весела.
Ее собственная комната была большая, с фонарем на улицу. Сюда она провела гостей и шепнула:
– Минутку. Ликер, все притащу. Федюка, помогайте.
Федюка, поколыхивая толстым животом в красном жилете, на цыпочках вышел. Петя остался один с Лизаветой. В стеклянном фонаре было полусветло; за облаком бежала луна; ее дымный, зеленоватый свет отблескивал в зрачках Лизаветы, делал таинственным и милым этот обыкновенный фонарь.
– Ну, – сказала Лизавета, с тихим смехом, слегка глухим голосом, – и взяла его за руку. Петя тоже улыбнулся. Что–то туманное и горячее волновало его.
– Ничего. А вы?
– И я ничего.
И оба захохотали и стали смотреть на переулок, весь потонувший в снегу, старый, седой. Голова Лизаветы была совсем рядом с его головой, и он вдохнул мягкую теплоту ее тела.
В это время вошла Зина. Из большой комнаты их не было видно; Зина засмеялась.
– Если вы целуетесь, – сказала она: – ничего, только чтобы Федюка не подсмотрел.
– Дура, – закричала Лизавета: – какая дура!
И, хохоча, она выскочила, повисла у Зины на шее, заболтала в воздухе ногами и так толкнула ее, что обе рухнули на парадную Зинину кровать. Лизавета щекотала ее, кусала и, кажется, душила. Зина задыхалась, тихо визжала, старалась столкнуть с себя Лизавету. Но Лизавета разошлась.
– А-а, дразнить меня, дразнить, – вот тебе! На, еще, еще!
И когда, наконец, она соскочила с кровати, Зина едва дышала, а Лизавета подпрыгнула, закрутилась, и в ее блеснувших глазах Петя прочел что–то буйно–вакхическое, точно, правда, в ней была менада.
– Фу, какая мерзавка, – говорила Зина, подымаясь и оправляя волосы. – Бог знает что устраивает.
Но скоро сама Зина поступила так же. С Федюки сняли сюртук, посадили его на ковер, голову обвязали салфеткой, что должно было значить – венец. Потом Зина притащила волка с красной каймой – старенький свой коврик – и завернула в него Федюку. В руку вместо тирса дали зонт, – получился Бахус. За все эти мучительства позволили распоряжаться ликерами, что дало Федюке много радости. Зина же с Лизаветой изображали безумиц и якобы с тимпанами скакали вокруг. Потом решили обратить в Диониса Петю и растерзать его. Петя хохотал так, как давно ему не приходилось. Здесь, в этой удивительной, полутемной комнате, среди чудаковатых людей, ему представлялось все славным и легким, таким легким, будто вернулось его детство, когда только человек и чувствует себя таким.
Соскочили тяжелые мысли, и казалось, – этот смех, эта радость здоровья, молодости и есть самое настоящее.
И Петя пил, прыгал через Бахуса, выделывал всякие пустые и невинные штуки.
Так возились они часов до трех. Наконец, Зина стала зевать, да и Лизавета приустала. Один Федюка не трогался с места: его пришлось раскачивать.
– Я Бахус, – говорил он. – Захочу, так вот и не уйду.
– Уйдешь, уйдешь, голубчик, – сказала Зина покойно: – выкурим.
Федюка был недоволен, что выпроваживают, но повиновался. Поехал он в клуб.
– Ну, а вы ее провожаете? – сказала Зина Пете, подмигнув. – Желаю успеха!
Петя с Лизаветой вышли на улицу молча, и молча шли. Переулок был еще тише. Луна стала ярче, покойнее. В сквере около церкви деревья стояли под безмолвным убором серебра, и в молчании ночи, в светлых безлюдных улицах было что–то волшебное. Точно эта ночь существует однажды, и однажды есть Лизавета, мягко шагающая рядом по хрустящему снегу; однажды есть жизнь, еще такая молодая и полная света. Петя чувствовал, что его душа перегружена чем–то: в молчании Лизаветы, ее слегка даже робком шаге он улавливал то же.
Так миновали они старинные Молчановки, Собачью площадку, бульвар. Вот и их дом. У ворот сонный сторож, тихий двор, окна их квартиры, позлащенные луной. По лестнице они всходят медленно, будто не хочется. У двери Лизавета полуоборачивается. И вдруг, не понимая, что делает, Петя приближается и молча, страстно, радостно целует ее. Лизавета обнимает его – будто давно ждала – бледнеет и слабеет от волнения.
XVII
На другой день Петя проснулся довольно поздно. Первое, что он сделал – засмеялся чистым, почти детским смехом. Потом вскочил с постели, подбежал к окну и отдернул штору: сад почти весь занесло снегом. Снег висел белыми, тихими хлопьями на деревьях, и львы у ворот барского дома были наполовину запушены им. Петя понял, что это настоящая, отличная зима, что он молод, счастлив, и ему захотелось куда–то побежать, крикнуть об этом на весь свет. Но в квартире было тихо, лишь печь потрескивала: та спокойная и радостная тишина, что говорит о бодрости, работе, жизни.
Петя быстро одевался. В голове его клубились впечатления, чувства, и как-то он не мог даже разобраться в них. Вечер, смешной Федюка, возвращение, луна, поцелуи...Мог ли он подумать об этом за неделю? Все удивительно, все чудесно. На минуту вспомнилось ему лето, Ольга Александровна, и мгновенный озноб прошел по нем. Что же, измена? Ведь, он любил же ее? Мечтал, томился? Но все это мелькнуло, закрутилось и утонуло в водовороте иных чувств, здоровых, светлых, прорвавшихся в нем бурей. Может быть, да – измена. Пусть. Он знал только, что та же жизнь, что ставила ему западни, заставляла падать, ошибаться, страдать – теперь дохнула океанийским ветром. Хорошо или не хорошо он поступает – так надо. И если надо, то значит – хорошо.
Петя твердо и весело вышел в столовую. Да, вчера он целовал Лизавету, и он не отрекается, и впредь хочет и будет ее целовать. Он взрослый, влюбленный человек, а почему именно влюблен, он не знает: это его не касается.
В столовой никого не было; Алеша, очевидно, в своей академии, Лизавета куда–нибудь сбежала.
Прислуга, полька, жеманная и глуповатая, подала Пете кофе. Вид у нее был невинно–насмешливый, точно она хотела сказать: «ну, конечно же, я вчера все слыхала, я же такая скромная, я не позволю же себя целовать мужчине». «Чорт с тобой», – подумал Петя: – все равно. Он быстро пил кофе, хотел встать, но в это время позвонили.
Мальвина бросилась отворять. Через минуту, с тем же видом Девы Марии, сказала:
– Пани Зинаида.
Зина вошла полузанесенная снегом, розовая, блестя глазами.
– Лизы нет? – сказала она, подавая Пете руку, вся пронизанная смехом.
– Нет, – ответил Петя. – Я ее сегодня еще не видел.
– Не видел, не видел… – повторила Зина, как будто думала о другом. – Да. Можно у вас сесть на минутку?
– Пожалуйста. Кофе не хотите ль?
Петя стал что-то суетиться, а Зина сидела, смотрела на него и вдруг расхохоталась.
– Какой смешной, ах какой смешной! – Она покачивалась от смеху из стороны в сторону и приговаривала: «какой смешной!»
– Чего вы это? – спросил Петя, смутился было, потом принялся сам хохотать.
– Хорошо на свете жить, правда? – вскрикнула Зина. – Я сейчас бежала по Кисловке, у меня ноги горели, – кажется, всю Москву пробежишь!
Пете казалась эта Зина очень милой – она напоминала ему вчерашнее, была приятельницей Лизаветы, и с ней у него связывалось что-то радостное.
– Вы думаете, хорошо жить? – говорил он, наливая себе, в волнении, еще стакан кофе: да, я думаю то же.
– Ну какой милый! ,– закричала Зина, вскочила и хлопнула его по плечу. Ладно, некогда с вами разговаривать, надо бежать. Скажите Лизе, что была.
И в минуту Зина выскочила из комнаты. Петя хотел сказать ей что–то вдогонку, но было поздно, да и все равно: то, что хотелось крикнуть, трудно было выразить словами.
Петя понимал это и был даже рад, что он один. Как всегда, когда бывал взволнован, он должен был ходить. И чем больше вокруг незнакомого народа, тем лучше.
Петя вышел на Никитскую, к Тверскому бульвару. Было еще рано; бульвар имел тот чистый вид, как обычно по утрам. Снег чуть похрустывал, тихи и задумчивы были деревья, хранившие под снежной одеждой свою жизнь, столь же непонятно–великую, как жизнь неба, ветров, земли. Пете казалось, что сейчас он часть чудесной симфонии, светлой и мажорной. Все вокруг идут, тысячи людей спешат, едут, чувствуют, мыслят все в ритме одного пульса, и этот пульс – Жизнь.
Пете приятно было отдаться спокойной силе, он шел, не зная сам, куда именно. Точно в полусне проходил он по улицам : Тверская, Газетный, Кузнецкий, и он одновременно дышал сотнями грудей, ощущал сразу все мысли этих существ, и в ответ хотелось ему опять крикнуть одно слово: «любовь», – чтобы все обернулись, улыбнулись и продолжали жизненный путь в свете этого слова.
В таком настроении Петя решил, что ему надо зайти в кафе Трамбле, на углу Кузнецкого и Петровки.
Видимо, ему нравилось, что можно сидеть у зеркальнаго окна и наблюдать всех, смотреть на весело–кипящую людьми улицу и мечтать.
Он так и сделал. Ему не мешали. Два-три завсегдатая читали газеты, и перед Петей пробегали дамы, шли молодые люди, катили рысаки, плелись извозчики, изредка бурчал автомобиль.
Вдруг в этой сутолке метнулась ему в глаза на другой стороне фигура: на своих длинных ножках, заалевшая от мороза, с выбившейся прядью волос , бежала, разумеется, Лизавета. Петя вскочил, хотел постучать ей, но сконфузился, сел: понял, что, все равно, не услышит. Но Лизавета остановилась, взглянула, вся покраснела и, легко подобрав юбку, бегом кинулась в кафе к некоторому смущению дам и порядочных людей.
Через минуту она была уже с ним, и завсегдатаи подняли от газет головы – их нельзя было не поднять: слишком много влилось свету в темно-коричневую комнату.
– Здесь? ,– спросила она, вздрагивая ноздрями: зачем здесь? Что делаете?
Лизавета имела такой вид, будто сейчас сорвется с места и улетит, как светлая комета. Некогда ей было, куда–то надо спешить, мчаться – не ждет жизнь.
– Тут хорошо, – сказал Петя. Я не знаю...да, вот здесь...
Он чувствовал, что говорит что–то смешное, нелепое, но по ее глазам видел, что это хорошо, что она меньше была–б рада, если бы он сказал умно ? и, в конце концов, он совсем сбился, замолчал и покраснел.
– Кофе, – сказала она неожиданно: – чашечку.
И, делая вид, что ей интересно это кофе, и как будто она его пьет, Лизавета блестела глазами и говорила о разных пустяках, о магазинах, портнихах. Петя рассказал о Зине, но оба, перекидываясь лишь им понятными взглядами, все время были в электрическом состоянии: между ними вчерашняя, светлая тайна, сиявшая во всех мелочах слов.
И, как немногие дни жизни , этот день обратился для них в свет, в счастье: возвращенье домой под руку и обед, и разговоры с Алешей, сразу почуявшим, в чем дело, и вся суетня гостей, толокшихся, как нарочно, массой, и вечер фельдшериц в Дворянском собрании, которым они закончили день. Нынче был особенно вкусен воздух, особенно весела Москва, особенно хороша полоска багрянца на закате: необычно хрустел под ногой снег, прозрачней зал Собрания, свет люстр чище. Сотни барышен, танцевавших со скромными студентами, представлялись милыми, полными любви. Оркестр гремел вальс и трогал сердце.
Метелица, сыпавшая сверху, снизу, с боков, когда выходили из Собрания, мчавшаяся веселым свистом по бульварам и улицам , тоже была замечательной, навсегда врезалась в сердце. Никогда больше не пахло так разрезанным арбузом. Вряд ли найдется и извозчик, что мчал бы так легко, сквозь снег и ветер, Петю с Лизаветой в их родные края.
Это бывает лишь раз. Те, кто это знает, остановятся на минуту, взглянуть, улыбнутся и пойдут дальше. Так всегда было, так и будет.
XVIII
Степан жил в переулке у Девичьего поля. Собственно, у него была и не квартира, а две комнаты с кухней.
Вся эта захолустная сторона Москвы, с маленькими домиками, деревянными заборами, садами, напоминала провинцию. Но Степану отчасти это даже нравилось: проще.
Среди своих мечтаний, страстных размышлений о том, что делать, Степан не мог, конечно, не интересоваться жизнью личной, семейной – она его окружала со всех сторон.
Степан понимал, что увлечение Клавдией было неглубоко, больше зависело от его темперамента: с жутким чувством он замечал, что другие женщины ему не безразличны. Одна же из них, Лизавета, все сильнее овладевала его сердцем. «Да, но это невозможно», говорил он себе: Клавдия – моя жена». Этими мыслями, фразами, нельзя было, конечно, изменить своей натуры. Чувства его уходили лишь вглубь и там кипели. «Пустое, – решил он: Клавдия – хорошая женщина; я должен благодарить судьбу, что она послала мне именно ее. Не надо распускаться. Глупости».
И он усиленней работал, давал уроки, вел партийные дела.
Понятно, что с Петей и всем их домом Степан не мог часто видеться, прийтись туда впору.
Он свел Клавдию к Лизавете, и они попали как раз на нетолченную трубу народа. Лизавета была занята только Петей, Алеша пел цыганские романсы, спорил с Федюкой о борцах. Клавдию смущала эта компания, понимавшая друг друга с полуслова, хохотавшая, принесшая сюда отголоски веселой и вольной жизни. Здесь завязывались, протекали и развязывались романы, беззаботные и необязывающие, и Клавдии казалось, что она тут не у места.
Степан слушал разговоры, иногда говорил и сам – он нисколько не стеснялся – но его немного удивляло это общество, и всерьез он не мог к нему относиться.
– Шумно у них очень, – сказал Степан, садясь с Клавдией на обратном пути в конку.
– Зато весело, – ответила она тихо.
– Может быть.
Клавдия взглянула на него боковым, косящим взглядом и сказала:
– Почему же ты туда редко ходишь?
– Я говорю: может быть, весело, но почему ты думаешь, что весело именно мне?
– Отчего же тебе и невесело? ,– сказала Клавдия несколько сдавленным голосом. Разве ты не такой, как другие? Наконец, там столько красивых женщин...
В глазах Клавдии что–то блеснуло, и в этих новых, чужих и тяжелых звуках ее голоса, как предостережение, зазвучала такая ненависть к еще неизвестному, но возможному, что у Степана похолодели руки.
Зачем говорить так? Степан не нашелся, что прибавить. Но он понял, что этот разговор, такой мимолетный, но первый их разговор имеет свою силу и глубокое, мучительное значение.
Клавдия не говорила больше об этом. На другой день она встала в обычном настроении, но незаметно для нее самой вчерашний разговор вспомнился с оттенком укола.
Клавдия отправилась на курсы в Политехнический музей, но какая–то заноза была в ней, и она слушала профессоров с тем унылым невниманием, когда хочется сказать: «ну да, это все очень хорошо, но, ведь, есть…» и мысль тотчас переходит на свое. «Конечно, он может увлекаться многим. Да и Лизавета интересна. Глупо это отрицать. Но, ведь, он меня любит, он мой муж…» И, мгновенно вспоминая Степана, его крепкую, суровую фигуру, Клавдия испытывала такой прилив нежности, умиления и такой ужас перед тем, что было бы, если–б... что в глазах у ней шли зеленые круги, и на минуту она теряла сознание. Потом переводила дух и про себя бормотала: «Фу, идиотка, сумасшедшая».
И лишь мороз, снег на улице отрезвил ее совсем.
Несколько дней у нее держалось возбужденное, раздраженно–нервное состояние. Она крепилась, но иногда хотелось ни с того ни с сего заплакать, сказать что–нибудь резкое Степану; Клавдия не понимала, что это такое с ней.
Наконец, однажды, вернувшись с вечерних лекций, она почувствовала себя особенно усталой и села в унынии на постель. Из соседней комнаты падал на пол свет, за окном в саду свистела метель. Степана не было дома. Клавдии стало немного жутко. Постукивала крыша их флигеля, где-то далеко звонили точно набат; ей представилось, что Степана больше нет, он не вернется никогда, а она никогда не выйдет из этой комнатки. Ноги ее тяжелели, замерла мысль, и, казалось, она неспособна двинуться. Потом Клавдия испытала еще чувство, для нее новое и удивительное: слегка закружилась голова, стало тошно, и вместе с тем она поняла, что теперь она какая–то другая, не прежняя Клавдия. Так продолжалось минуту. Потом она заплакала и повалилась на постель. Слезы ее были радостные ; она поняла, что теперь ей предстоит быть матерью. Она дотронулась рукой до живота, с ощущением счастья и тревоги. Так вот он – тот, о ком думала она столько, кого не может и сейчас себе представить, кто начал в ней свою слабую, таинственную жизнь! Сердце Клавдии отошло, как–то отогрелось; все ее малые огорчения показались ничтожными. Он, он! Столп, средоточие ее жизни. Какой он будет? Она старалась это представить, и вдруг среди сладостно–тихих чувств сердце ее снова защемило. Она не могла понять, что это такое, но совершенно ясно, все сильней ощутила она безумный, леденящий страх. «Боже мой, Боже мой», – бормотала она слова детства: «Пречистая Твоя Матерь, спаси, заступи». Но видение чего-то грозного, вывшего во тьме метели, стоявшего посреди ее жизненного пути, не отступало от глаз. Минутами ей казалось, что сейчас, мгновенно, все это обрушится ей на голову; потом, через силу, отгоняла она от себя мрачные мысли и, наконец, заплакала вновь, теперь иными слезами, над самой собой. Ей стало горько, что она так ослабла, что испортила себе милую минуту – давно жданную – суеверными страхами. «Ведь, он чувствует», – думала она про «него», «ему вредно, нехорошо». И тотчас худенькая Клавдия, с твердостью, на которую способны, вероятно, только матери, решила, что отныне она не может ничего сама переживать, для себя: все должно быть направлено к «нему».
Клавдия несколько успокоилась уже, когда в передней позвонили. Она вздохнула, ей стало легче: «Степан», подумала она, и пошла отворять.
Но, повернув ключ и приоткрыв дверь, сразу почувствовала, что это не Степан, хотя на лестнице было полутемно.
– Дома Степан Николаевич? ,– спросил молодой, свежий голос. Он показался Клавдии знакомым.
– Нет. Кто это?
– Жаль. Ну ладно, я на минуту зайду.
– Ах, это вы, – сказала Клавдия: она сейчас только разглядела Алешу. Заходите, конечно. Если нужно передать что–нибудь, я сделаю.
Алеша вошел, снял башлык, нелепую шапку с наушниками, и на Клавдию блеснули его глаза.
– Вот вы где живете, – сказал он. Плющихи всякие, Грибоедовские, Ружейные... так. Сторона тихая. Погреться бы. На конке тащился, с Никитской.
В звуках голоса Алеши, его движениях, взгляде было что–то круглое, открытое, как его голубые глаза. Клавдии стало веселей.
– Степана–то нет, а мне ему как раз надо кое–что сказать.
– Он на уроке, часов в десять вернется.
– Ждать не могу. Положим, дело пустое. Передайте ему, значит, следующее: есть у него приятель, Петр Ильич Лапин. Так вот этот Петр Ильич женится. Да и вы его знаете, ведь?
Клавдия засмеялась.
– Петю–то? Слава Богу! Петя женится? На ком же?
– Вот и угадайте. На Лизке, на сестре моей.
– А–а, ну что же, отлично...
– Да, и Степана шафером зовут, а я должен скакать за тридевять земель, в имение за документами Лизкиными. Понимаете, ни чорта у них не готово, надо говеть, с попами столковываться, метрики разыскивать, в университете хлопотать, тьма тьмущая ерунды…
Алеша обогрелся, сидел и жаловался на хлопоты. Но жаловался так, что не вызывал к себе сожаления. Глядя на него, казалось, что он отлично все устроит, как бы шутя, никаких огорчений от этого не будет ни ему, ни другим и , вообще , его вид говорил что все в жизни удивительно просто.
Когда он ушел, она подумала: «какой славный, ясный человек». Ей решительно стало легче; она спокойно принялась ставить самовар, ожидая Степана, ее мысли перешли теперь на Петю. «Петр Ильич Лапин», – вспомнила она и улыбнулась. «Что ж, отчасти верно. Одной ступенью старше». Немного дальше от студентика Пети, от гимназиста Пети, каким она его знала.
И Клавдия стала перебирать в памяти прошлый год, когда еще сама не была замужем, когда к ним ходили Петя и Степан. Ей показалось сколько уж прошло времени, как изменилось все! Жизнь передвинула и ее вперед: скоро она – мать, сколько–то ближе к зрелости, а там к старости. «Что–же, – сказала она себе: так надо, надо жить, все испытать, надо ждать... Далеко еще».