355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Зайцев » Дальний край » Текст книги (страница 5)
Дальний край
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:52

Текст книги "Дальний край"


Автор книги: Борис Зайцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)

ХIII

По утрам Ольга Александровна, в белой кофточке, легкая и душистая, сходила вниз к чаю. Заслышав ее шаги, Петя улыбался и одевался торопливей.

Ему хорошо было здесь. Что–то чистое и светлое вошло в его жизнь, и ему казалось, что чудесно было бы всегда жить рядом с этой Ольгой Александровной, любоваться ею, мечтать о чем–то несбывающемся.

На всей деревенской жизни лежал отпечаток мая. Изменился даже Александр Касьяныч. Он снял свою форму, меньше язвил, часами бродил в новом саду, в какой–то допотопной куртке. Ему нравились яблони. Он обрезал сухие сучья, наблюдал, чтобы достаточно было навозу у корней, и, когда сад зацвел, еще повеселел.

– Сады – это главное, – говорил он Пете:  сады и леса. Вы думаете,  да, наверно, и ваши революционеры тоже,  что лес это что–то пустое. Нет-с, я вам скажу: лес – основа жизни. Без леса нет природы, а природа колыбель человека. Я не позволю,  Александр Касьяныч начал уже сердиться, точно с ним спорили:  не позволю вырубить ни дерева–с, ни пня из своих лесов. Иного хозяйства я не понимаю. Да.

Даже Нолькена он вовлекал в свои идеи. Нолькен бродил за ним вяло, засунув руки в карманы белых брюк, которые привез, полагая, что едет в chateau [4]4
  З амок (фр.)


[Закрыть]
. Обут он был в желтые башмаки, с утра долго зевал и оживлялся только, когда появлялась Ольга Александровна.

– Я раздражаю вас своими белыми штанами,  говорил он, и рот у него кривился.  Правда? Скажите правду? И, вообще, у меня вид хлыща, неподходящего к деревне?

Ольга Александровна смеялась и советовала ему заняться садоводством.

– Да, чтоб я поздоровел, вернулся в лоно рюстической жизни. Знаем, старо.

Ольга Александровна вздыхала, не отвечала ничего. Ей было, к тому же, не до него.

Помолодевшая, острая и живая, она была как–будто напоена нервной силой. Сражалась с Петей в крокет, бегала, качалась на качелях, иногда беспричинно хохотала и играла в четыре руки с Нолькеном бравурные вальсы. Петя всегда был рядом.

Если позволяла погода, шли гулять. Нолькен в таких случаях хмурился и оставался дома.

Одна такая прогулка очень запомнилась Пете.

Только что прошел дождь. Бродили облака, но за ними уже синело. Петя нес макинтош Ольги Александровны, а она шла впереди, глубоко вдавливая в землю маленькую ногу.

Свернули по шоссе налево, зашли в березовый лес. Березки распустились, сквозь них мелькали клочья синего неба; иногда летели брызги с ветвей; пахло сыростью, нежной весной.

– Здесь есть фиалки, я знаю, – говорила Ольга Александровна.  Надо направо, а потом прямо.

Они углубились в лес. Все тут было родное, милое. Фиалок росло много, действительно, но нельзя было сказать, что лучше; глушь ли, тишина этого места, тонкие стволы осин, лютики, белка, скользнувшая у опушки большого леса, куда они подошли или сама Ольга Александровна и фиалки, сладко благоухавшие.

– Вам не кажется, – сказала она неровным голосом,  что сейчас мы одни, никого, никого, кроме нас, нет,  ни жизни, ни городов, ни людей?

Она подняла вверх глаза. Несомненно, чувствовала она себя особенно.

– Я понимаю это облако и синеву, – продолжала она. Потом она улыбнулась немного растерянно и блаженно,  что это, у меня голова кружится? Фу, как странно... не понимаю что–то.

Она стояла в своем макинтоше, прислонившись к березе, из–под капюшона выбились мокрые пряди волос. От нее пахло хинной водой; в руке благоухали цветы. Петя стоял рядом, и какое–то сладкое онемение овладело им. Он чувствовал: то, что сейчас есть, уже не повторится, их души как бы сливаются, одинаково бьются сердца. Они молчали. Шло время, капли трепетали на осинках и падали, повисая на локоне Ольги Александровны. Она слабо вздыхала и, казалось, сейчас разразится буйной радостью, или слезами. Наконец, видимо, превозмогла себя, резко двинулась и глухим голосом, стараясь казаться веселой, сказала:

– Мы с вами чуть не обратились в столпников. Ну, идем.

Ее смех вышел деланным, невеселым; она быстро пошла по направлению к дому. Петя следовал за ней: и оба молчали, у обоих было ощущение, что они глубоко, непоправимо виноваты друг пред другом.

С этого дня отношения их изменились. Ольга Александровна была приветлива, но сдержанна, и новая складка грусти и некоторого недовольства явилась в ней. Петя сам чувствовал, приблизительно, то же. Не раз теперь, сидя один на балконе, поздно вечером, он думал об этом.

Облик Ольги Александровны стал для него еще милее, но туманней, недоступнее. Как будто он уже подошел к ней сколь мог близко, но пути их не слились, стали медленно расходиться.

Он с грустью пришел к этому, и с грустью почувствовал, что так же смотрит и она. Теперь во взгляде ее темных глаз всегда было одно: прощание, напутствие. Она не бегала уже, не играла в крокет, больше лежала с книгой в гамаке.

Александр Касьяныч заметил это и сказал Пете:

– Плохо дам развлекаете-с. И Оскар Карлыч тоже. Это непорядки.

Но от Нолькена вообще мало чего можно было ждать. Пожив в деревне неделю, он стал тих, боязлив. Не надевал уже белых штанов, покорно ходил за Александром Касьянычем по саду; с Петей был вежлив, а с Ольгой Александровной разговаривал мало, только смотрел на нее с обожанием.

– Бедный Нолькен, – сказала раз она, вися в гамаке, среди белых берез.  Он совсем придавленный, несчастный.

– По–моему, – ответил Петя – он вас любит. И, конечно, вы правы – он очень, очень жалкий.

Ольга Александровна улыбнулась.

– Так, по–вашему,  меня любит?

Усмешка ее приняла горькую складку.

– Любит, не любит,  мне безразлично, Петя.  Она привстала, облокотясь, и вздохнула.  Да, конечно, он меня любит. Но это ничего не значит, ничего не значит.

Она довольно долго сидела так, молча, недвижно, потом свернулась, легла в гамак лицом вниз и заплакала.

Петя растерялся, придвинулся к ней, хотел что–то сказать, но бормотал лишь ее имя. Не подымая головы, она зашептала: «идите… не надо». Потом немного успокоилась, мокрыми, блестящими глазами взглянула на него.

– Я знаю, – сказала она тихо.  Все знаю. Вам надо уезжать, Петя, конечно, да… Простите, что говорю так , право, надо так сделать  для меня, что ли. А то мне  очень тяжело.

Она взяла его за руку.

– Хорошо ... Да вам и учиться надо, работать. А здесь вы ничего не делаете.

Петя хотел сказать, какое счастье быть с ней рядом, как она прекрасна  но почему–то не сказал.

В тот же вечер он понял, что пора ему, в самом деле удалиться.

Александр Касьяныч был удивлен , он рассчитывал, что Петя пробудет еще с месяц  и не одобрил его намерения.

– Отсутствие твердого плана, я чувствую, чувствую–с. Славянская черта. Сегодня мне кажется одно, завтра другое, и все так... от Господа Бога. Оттого у нас и культуры нет, изволите ли видеть. Культура есть планомерность.

Весь ужин Александр Касьяныч философствовал. Петя и Ольга Александровна молчали. Нолькен выпил вина и стал горячиться.

– Культура, по–вашему? Планомерность? А по–моему  чепуха. Важны религия и искусство, а не планомерность. Ваши суды, железные дороги, социализм ? Чушь.

Нолькен вдруг схватил тарелку и хлопнул оземь. Она разлетелась вдребезги.

– Такова и современная культура, – сказал он спокойно, с задумчивостью глядя на осколки.

Ольга Александровна чуть побледнела. Александр Касьяныч взглянул серьезно и сразу стал молчаливей. Что–то сжимало сердце Пети. «Неужели начинается?» ,-подумал он ? И, верно, эта мысль мелькнула у всех. А Нолькен продолжал смотреть на разбитую тарелку, с прежним глубокомыслием.

– Разбитая культура, – сказал он тихо, будто про себя.  Разбитая тарелко–культуро–жизнь.

Он встал, улыбнулся, точно нечто нашел.

– Вот именно, – произнес он твердо:  жизнь.

И, опять указав на тарелку, вышел.

Ужин кончился сумрачно. Александр Касьяныч не философствовал, а только оглядывался, как бы ища глазами Нолькена.

– В пруд еще, пожалуй, прыгнет, – бормотал он.  Вот она, Россия, имею честь доложить.

Он прибавил это наставительно, будто в том, что Нолькен психически болен, виновата именно Россия.

Ольга Александровна скоро ушла, а Александр Касьяныч был взволнован и шагал взад–вперед.

– Пропал, пропал человек, – повторял он:  сбился с линии в ранней молодости. А для жизни надо линию, обязательно, без линии невозможно.

– А разве легко ее найти, Александр Касьяныч? ,– спросил Петя.

– Не легко–с, я не говорю, но надо.

Он засеменил ногами, заходил еще быстрей.

– Я скажу вам о себе. Я сам таким был, как вы, там, и прочие. Я не обер–прокурором родился. В молодости чуть пулю себе в лоб однажды не пустил,  однако, удержался: порядок взял верх. Несчастная любовь,  хорошо–с, переломил. Работе отдался, женился. Все делал, как полагается. Работал до одурения, и ничего. Встал на ноги, вошел в колею, и теперь не выбьете, никакой силой–с. Жена умерла,  претерпел. Олечку растил. Садами занимаюсь. Вот это, молодой человек, и жизнь. Когда о заоблачностях думал, то чуть на тот свет не отправился, а теперь благополучен, здравствую. Замечаете? И буду жить ,– крикнул он почти резко:  я Олечку люблю больше садов, и пускай я судейская крыса, ну да, я все же для нее живу, и счастлив я или несчастлив, это другой вопрос, но в пруды прыгать не собираюсь.

Он долго еще рассуждал, и незаметно жалость и сочувствие к нему вошло в Петино сердце. Как ни был красноречив Александр Касьяныч, как ни острил, ни высмеивал  все же видно было, что собственная его жизнь прошла сурово, тяжело, в труде, почти беспросветном.

Около двенадцати Петя ушел к себе. В темноватой гостиной он встретил Нолькена. Указывая рукой вверх, тот спросил коротко:

– Туда?

Петя кивнул утвердительно.

Нолькен сказал:

– Туда, наверх. Там живет инокиня Мария.

Петя не сразу понял.

– Ольга?

– Да, ну... все равно. Нет лучше; инокиня Мария. Это лучше.

Он улыбнулся, почти кротко.

– Высший свет, небесный свет. Инокиня Мария. Я люблю ее, – прибавил он просто.  Неземное создание  бросает свой отблеск на бедные дни.

Он повернулся и вышел.

Петя медленно поднялся по лестнице, разделся, лег. В балконную дверь ровным, могучим светом сиял Юпитер. Во флигеле наигрывали на рояле,  видимо, Нолькен. Инокиня Мария была за стеной, и ему казалось, что он слышит ее шепот: плачет она, молится. Дорогое светило, приблизившееся из неизвестной дали, сиявшее кротко  и, силой рока, уносившееся теперь дальше.

Петя много думал в ту ночь о себе и о ней. Сердце его трепетало, слезы стояли в горле, и над всем этим было ясное чувство: нет, она ему не суждена.

Когда он устал и его начала одолевать дремота, он мысленно перекрестил ее: «Прощай, мой сон», подумал он, сам уходя в мир сновидений. «Нежный друг, инокиня Мария». Вся его любовь к ней, все это время, давшее ему столько поэзии, показалось туманным видением, уплывавшим в страны былого.


ХIV

В августе, в четыре часа дня, Алеша прогуливался по перрону Курского вокзала. Он ждал Петю, должен был везти его к себе на Кисловку.

Алеша был в шляпе – он уже не числился студентом, но из–под пиджака виднелась та же голубенькая рубашка, так же мягки черты лица, веселы глаза. Он прохаживался взад и вперед, щурился на солнце, заливавшее сбоку его светлые глаза, и посматривал на часы.

Наконец, затрубили в рожок. Вокзал оживился. Рысцой затрусили по платформе носильщики в белых фартуках, навстречу поезду.

Через несколько минут поток пассажиров валил к выходу. Среди дам, мужиков с инструментами, поддевок, котелков, Алеша с трудом заметил товарища: Петя брел растерянно, едва поспевая за носильщиком. Он возвращался от дедушки, где пробыл вторую часть лета.

– А, – крикнул Алеша:  вот он, стоп!

И не успел Петя опомниться, он ловко обнял его, поцеловал.

– Это называется по–московски. Здесь у нас не что–нибудь!

Петя засмеялся. От Алеши, его глаз, поцелуя, вечернего солнца пахнуло чем–то славным, полузабытым.

– Мы вас ждем, – говорил Алеша, когда выходили к извозчикам.  Едем к нам; если понравится, у нас же будете жить,  есть комната. Кисловка, – закричал он зычно:  полтинник!

Нынче Алеша торговался, доказывал извозчикам, что следует ехать за полтинник; наконец, убедил одного старика.

– Ну, конечно, – говорил он.  Вези, вези, дядя. Тульский? Вон и барин приезжий ,тоже тульский.

Пролетка загромыхала. Потянулась Москва – все эти Садовые, Покровки, Никитские. Петя давно не был в Москве, с ранних детских лет, когда живы были еще родители. И теперь, немного обросший и загорелый за лето, но, как раньше, худой, он с сочувствием смотрел на этот палладиум России – старую, милую и нелепую Москву.

– Так вы теперь в Живопись и Ваяние? ,– спросил Петя.  Вот какие перемены.

– А Степана не видите тут? Он, ведь, здесь, кажется. Писал мне, да очень коротко.

– Степан, пожалуй, у нас уже сидит. Извещен о вашем приезде, придет повидаться. Вы знаете, он чуть не помер на голоде. Тиф, едва выскочил. Дядя, направо! Нет, нет, направо к воротам!

Дядя остановил кобылку у ворот довольно большого дома. Расплатились, стащили вещи и, пройдя двором, поднялись в третий этаж. С лестницы был слышен рояль, его веселый, сбивающийся темп; почему–то Петя вспомнил о Лизавете и улыбнулся.

– Это Лизка жарит, – сказал Алеша, звоня.  Танцы у них, что ли?

Музыка прекратилась, за стеной зашумели, точно сорвалась с мест целая ватага, и через минуту дверь распахнулась.

Первое, что увидел Петя – рыжеватое, смеющееся лицо Лизаветы, потом две студенческие тужурки, барышень и дальше всех большую стриженую голову – он едва узнал его – это был Степан.

– Прие–ха–ли, приехали, – завопила Лизавета, и от воодушевления вскочила на сундук.  Браво–во! Бра–во!

Она захлопала в ладоши и, как бы по уговору, на рояли заиграли какую–то чепуху, молодой человек загудел трубой, барышни завизжали, поднялся такой гвалт, что Петя, смеясь и немного смущаясь, не знал, что с собою делать, с кем здороваться.

– Сюда! ,– кричала Лизавета, таща его из передней.  Сюда! Федюка, туш!

Петя очутился в довольно большой комнате, где докипал самовар, и у пианино заседал огромный лысый Федюка. При появлении Лизаветы он удвоил рвение, и туча звуков наполнила комнату.Студенты заиграли на гребешках, Алеша заблеял, Лизавета схватила Петю за руки, и с хохотом они кружились, как дети. Потом она вдруг вырвалась и, довольно высоко вскидывая ноги в тоненьких чулках, прошлась канканом.

 
Мачич прекрасный танец танцую я–а,
Учил американец, в нем жизнь моя!
 

Окружающие прихлопывали в ладоши.

Когда Лизавета устала и, последний раз брыкнув ногами, хлопнулась на диван, Федюка прекратил музыку, встал, и, обращаясь к Пете, серьезно произнес:

– Имеете удовольствие присутствовать в частном заседании общества козлорогов, или священного Козла. Веселье, простота, бессребренность – вот принципы нашей богемы. Имею честь представиться – вице–президент Совета.

Он пожал Пете руку, поклонился и прибавил: дворянин, без определенных занятий.

Петя все еще не мог отделаться от смешанного чувства чего–то веселого, ребяческого  и оглушающе шумного. Вокруг толклись Машеньки, Сонечки, Васи, все были на ты, хохотали и даже, когда разговор останавливался на чем–нибудь, нельзя было поручиться, что сейчас эта буйная ватага не сорвется и не произведет кавардака. Вместе с тем Петя чувствовал, что здесь ему очень по себе ,– атмосфера квартиры казалась дружественной.

Ему хотелось поговорить со Степаном, но здесь было неудобно. Алеша заметил это и сказал:

– Хотите взглянуть свободную комнату? Можете там умыться… Если понравится, оставайтесь здесь?

Они вышли. Петя кивнул и Степану.

Комната выходила в сад. Сейчас ее заливало уходящее солнце, в ней чувствовалось нежилое, но скромный письменный столик с синей бумагой, комод с зеркалом, простая кровать, уединенность – все как–будто говорило о честной и покойной студенческой жизни.

– Да, – сказал сразу Петя – разумеется, остаюсь.

Алеша ушел, они остались со Степаном. Петя умывался, а Степан ходил взад–вперед по комнате и рассказывал. Он, действительно, изменился : похудел и осунулся.

– Из моей поездки на голод вышло мало толку. Работали мы изо всех сил, Клавдия тоже. Но столовую нашу закрыли ,– добрались таки, что я неблагонадежный. Кроме того, наша помощь вообще была... капля в море.

Он сел, подпер голову руками.

– Нет, так не поможешь никому, то – заблужденье.

Глаза его сверкнули.

– Надо что–то более решительное. А это... пустяки.

Он улыбнулся горькой усмешкой.

– Оба мы заболели, едва выкарабкались. Я еще ничего, а в Клавдии болезнь оставила глубокие следы. Ну, видишь, ехали помогать другим, а вышло , с нами же пришлось возиться.

Петя вытирал полотенцем руки, растворил окно. Оттуда тянуло тонкой и печальной осенью. Липы еще держались; но клен золотел, и его большие листья медленно, бесшумно летели вниз.

Слушая Степана, Петя сел на подоконник, и вдруг ему представилось, что никогда уже он не увидит Ольги Александровны, и все то немногое, что было между ними, стало сном, видением, куда–то пропало, как пропадают эти золотые, солнечные минуты, как ушла вся его предшествующая жизнь. Перевернулась страница, началась новая. Пробьет ее час, – так же заметет ее спокойное, туманное время.

– А где же сейчас Клавдия? ,– спросил он очнувшись.

– Мы устроились тут на всю зиму, – сказал Степан.  В Петербурге мне неудобно было оставаться. У меня есть кой–какая работа, а там видно будет. Живем на Плющихе.

Он говорил устало, как бы нехотя. Казалось, думал он о другом.

– Приходи, увидишь. Неказисто – он улыбнулся, – да это пустое.

– Степан ,– спросил Петя – а что ты вообще думаешь делать? Готовиться куда–нибудь? В университет?

Степан сидел, наклонив стриженную голову, сложив руки на коленях и слегка сгорбившись. Он впал в глубокую задумчивость.

– Что тебе ответить? ,– сказал он, наконец.  Не знаю.

Он встал и прошелся.

– Да, может быть, в университет, может быть. Дело не в том. Пожалуй, это глупо, и ты посмеешься, Петр: все равно, я скажу. Я должен сделать что-то большое, настоящее. Пока я этого не сделал, я неспокоен. Меня что–то гложет.

– Что же именно? ,– спросил Петя робко.  В каком направлении?

– Я желал бы, – сказал Степан,  чтобы моя жизнь послужила великому делу. Скажем так: народу, правде. Петя вздохнул.

– Да–а... Это большая задача.

– Поэтому, меня мало интересует другое…

Петя не особенно удивился его словам. С детских лет он относился к Степану известным образом, считал его выше себя, и то, что Степан ищет большого, казалось ему естественным.

Степан замолчал. Как–будто он смутился даже, что высказал неожиданно то, что должно было принадлежать лишь ему.

Прощаясь, он сказал Пете:

– Конечно, может, я высоко хватил... Во всяком случае, это между нами. Я тебя давно знаю, так вот...

Петя кивнул. Степан мог быть покоен: он–то, во всяком случае, не поймет его превратно.

Когда он ушел, Петя снова задумался о нем и о себе. Вот какой человек Степан! Что ему суждено? И добьется ли он своего? «Во всяком случае, этому можно только завидовать», прибавил он про себя, со вздохом. «Конечно, завидовать».

Потом мысли его перешли на Алешу, Лизавету. Петя в темноте улыбнулся. На сердце его стало легко, вольно. «Эти совсем другие, ни чуточки не похожи, но они... славные».

Он не мог сказать, что именно настоящего есть в шумной Лизавете, но оно было. К тому же у него просыпалось неопределенное, но приятное чувство физической симпатии к ней. Чем–то она ему отвечала.


XV

Бывает так, что человек придется, или не придется к дому; Петя именно пришелся.

Несмотря на полную разницу характеров – его и его соседей, Пете нравился их образ жизни. Считалось, что Алеша учится в Училище Живописи, а Лизавета бездельничает. Но это было не совсем верно. Алеша ходил в Училище и малевал, мастерил иногда и дома, но его нельзя было назвать рабочим человеком. Что–то глубоко противоположное было в его натуре. Мог он и писать красками, мог сыграть на рояли, выпить в кавказском кабачке,  но не представишь себе его за трудом упорным, требующим всего человека.

Лизавета же откровенно ничего не делала. Большая, светлотелая, она часами могла валяться на диване, задрав длинные ноги и побалтывая ими,  и читала романы; прическа ее, разумеется, была на бок, и крючка два на платье расстегнуто. (Ноги свои она любила, ухаживала за ними, хорошо обувала, и когда была в духе, чесала себе одной из них за ухом). Потом куда-то бегала, потом у ней толклись Машеньки, Зиночки и Танюши. Алеша садился за пианино и начинался кавардак. Во всем, что она делала, был нерв, огонь. Жизнь била из нее таким вольным ключом, что Петя даже завидовал.

– Интересно бы посмотреть, – говорил он ей.  Бывает так, что вы, например, устанете, вам надоест, немил свет?

– Я тогда вою, – отвечала Лизавета.

– Ложусь на пол, как собака, и подвываю. Только это редко случается.  Она задумалась, потом прибавила:  нет, все–таки бывает. Вы не думайте, что я такая беспутная. Я иногда очень думаю и очень страдаю.

По лицу ее прошла тень, точно она вспомнила что–то тяжелое.

– Я – дрянь, – сказала она,  бездельная мерзавка.

– Не советую к ней приближаться, – пробормотал Алеша – он читал в газете о борцах – когда она в ущербе.

– Ты тоже дрянь, Алешка, – спокойно сказала Лизавета:  просто ты сволочь какая-то. Что я тебе, мешаю? Или пакость какую сделала?

– Это дело другое. А если ты в раже, унять тебя трудно.

И брат был прав. Пете скоро пришлось убедиться в этом. Случилось это утром, когда дома оставались только они вдвоем. Петя готовился к реферату, который должен был читать вечером, Лизавета возилась со шляпой, все было тихо.  Вдруг в квартире, этажом выше, началась возня, потом крик  и пронзительный детский вопль. Петя не сразу понял, в чем дело,  вопль продолжался, – он сообразил, и сердце его сразу заколотилось: бьют ребенка.

Не успел он опомниться, как что–то бурей пронеслось по квартире, хлопнула парадная дверь, и ураган помчался дальше. Задыхаясь, Петя выскочил тоже, и через минуту увидел, как Лизавета молотила кулаками в дверь. Возня стихла, дверь приотворилась. Выглянул человек в жилете, разгоряченный борьбой, и был сразу оглушен ее криком.

– Не сметь! Не сметь, слышите вы, да как вы... негодяй!

Петя успел схватить ее сзади, как–раз в тот момент, когда она размахнулась дать по физиономии.

Едва переводя дух, бледный, Петя крикнул ошеломленному человеку:

– Это безобразие, гадость!

– Пустите меня, – кричала Лизавета:  я не маленькая! Я сама знаю, что с ним надо сделать.

– Однако, по какому праву...в чужую квартиру?

Отец семейства был смущен, но начинал приходить в себя и скоро должен был рассердиться.

– По такому! Вас надо излупить самого, как сидорову козу ! ,– крикнула Лизавета.

Дверь захлопнулась; молча, бледные, они вернулись.

– Негодяй, – бормотала Лизавета: такой мерзавец, такой мерзавец! И зачем вы меня удерживали? Дала–б ему в морду, помнил бы.

Она сидела на диване, откинув назад голову. Петя в волнении ходил взад и вперед и отчасти даже был согласен с ней: действительно, не стоило удерживать.

Лизавета сидела недвижно. Взглянув на нее через минуту, он вдруг увидел, что глаза у ней закрыты и голова беспомощно свесилась на бок.

Петя испугался, бросился за водой. Потом он узнал, что нередко это с ней бывало: нервная приостановка деятельности сердца.

Через минуту она глубоко, мучительно вздохнула, будто разорвала путы, связывавшие грудь. Но она была слаба, и ему пришлось приподнять, слегка передвинуть ее по дивану, чтобы удобнее легла голова. Полуобняв ее, Петя вновь почувствовал прилив смутной, внеразумной симпатии к этому существу, несколько минут назад столь буйному, а теперь ослабевшему, как ребенок.

Верно, он глядел на нее с лаской; открыв глаза, Лизавета прищурилась, посмотрела на него внимательно, потом вдруг засмеялась, покраснела. Личико ее стало еще нежней, тоньше, и в блеске глаз Петя прочел что–то очень славное и радостное; что именно, он не мог еще сказать, но нечто было, несомненно.

– Ну, лежите смирно, – сказал он, почему–то тоже улыбаясь и слегка конфузливо.

– А то опять что–нибудь…

Лизавета глубоко вздохнула, приподнялась на локте и спустила вниз ноги; как всегда, платье ее высоко поднялось, и из волос выскочила гребенка.

– Теперь прошло, – сказала она, потянулась и весело зевнула, как большая, мягкая зверюга.

– Не говорите только Алешке, что я скандалила. А то будет смеяться. Этот Алешка... она задумалась:  такое брехло!

Она села к роялю и заиграла. Тушэ, как и вся она, было мягкое, но ни одной пьесы не могла она сыграть, не сбиваясь с такта: что–то ей мешало.

Петя ушел к себе, хотел продолжать работу, но не мог; слушал Лизавету, слушал глухой шум Москвы, глядел на блиставшие в солнце листья клена, на двух каменных львов на воротах барского особняка, и ему казалось, что эта новая жизнь, новые люди, Лизавета отрывают его от прежнего: он становится уже немного другим. Он вздохнул. Хорошо это или нет? Он вспомнил Петербург и подумал, что, пожалуй, и хорошо. Здесь прочнее и проще ему жить. Прежние мысли о бесцельности и бессмысленности жизни, приходили реже и не хотелось на них останавливаться. Ответов никаких он не знал, но росло в нем какое–то здоровое, радостное чувство; мысль о самоубийстве вызывала уже смутное, но несомненное неодобрение.

В том роде занятий, который Петя выбрал – он поступил на юридический факультет – мелькало тоже что–то иное; он думал теперь об обществе, народе и своей роли в жизни.

Будущее представлялось ему неясно; но отчасти то, что было пережито весной, отчасти Степан, настроение времени – все толкало в одну сторону. Когда он мечтал наедине, как сейчас, ему казалось, что он будет знаменитым адвокатом, защитником слабых и угнетенных. Например, будет выступать в процессах рабочих против капиталистов или защищать политических. И такое демократическое настроение было в нем, как ему казалось, довольно прочным: Петя решил отныне ездить всегда в третьем классе и возможно реже надевать воротнички.

Однако, их приходилось надеть именно сегодня, по случаю реферата. Предстоящее чтение немного волновало, взбадривало его. И время до пяти часов шло медленно.

Он обедал молчаливо, потом пошел переодеваться; надел чистую тужурку, фуражку и, захватив книги, вышел.

Наступал вечер. По Никитской тащилась вверх конка, краснела на закате Кремлевская башня, у университета зажигали золотые фонари. Студенческое племя  давняя примечательность и гордость Москвы – брело то в столовую, то на лекции, синее по панелям фуражками. В консерваторию торопились будущие Рахманиновы, с гениальными волосами, скрипками, нотами. Бородачи, нагруженные статистикой, степенно следовали в редакцию. Было сухо, но они шли в галошах.

Петя вошел в университет с Никитской, и через несколько минут сидел уже в аудитории, слегка потирая холодеющие от волнения руки.

Набралось человек сорок. Прибавили электрического света, и около шести вошел руководитель, молодой, толстый адвокат, довольный тем, что вот и он в роде профессора.

– История римского сената ? ,– спросил он покровительственно.  Ну–с, пожалуйста: слушаем.  Адвокат чуть не прибавил: «ваши гости»,  но подумал, что это будет чересчур. Петя готовился тщательно и натащил из разных книжек груду сведений. Но избрал он путь странный: стал описывать власть, полномочия сената чуть не в каждые пятьдесят лет, на протяжении нескольких столетий.

Получилось убийственно. Говорил он плохо, повторялся, общее пропадало в мелочах. Заметив, что всем непроходимо скучно, он сконфузился, покраснел и едва кончил, при всеобщем унынии.

Адвокат чуть не заснул. Он оправил фрак и, когда Петя кончил, лениво слез с кафедры, подошел к нему, добродушно шепнул: «Нельзя так длинно, батенька. Ведь, это знаете...» Он покачал головой, принял официальный вид и, расхаживая взад–вперед на толстых ногах, стал разбирать прослушанное. Он отдавал должное Петиному трудолюбию, обстоятельности, но порицал план, считая его совершенно неудачным.

Петя не возражал. Ему было отчасти стыдно, отчасти почему–то смешно и весело. Он вдруг вспомнил Лизавету, представил себе, что она сделала бы, если–б попала на это собрание?

Когда он возвращался домой, светила луна, был теплый, славный сентябрьский вечер. Петя знал, что дома застанет чай, Лизавету, Алешу, кого–нибудь из козлорогов,  и будет весело, шумно. Ему представилось, что если–б не Лизавета, возвращаться было бы гораздо скучнее и неприятнее. Потом он вспомнил, как сегодня полуобнял, передвинул ее  что–то словно обожгло его.

Затем появилась Ольга Александровна. О ней он думал все лето, у дедушки, покачиваясь на качелях, напевая стихи, Бог знает откуда забредшие в голову:

 
Голубка моя,
Умчимся в края.
 

Теперь же ее образ, как всегда, легкий, прекрасный, как всегда, туманно–отдаленный, проплыл бесшумно и горестно. «Так в Елисейских полях, под важные звуки глюковских мелодий беспечально и безрадостно проходят светлые тени».

Петя взглянул вверх, в небо  в глубину и бездонность, казавшуюся ему божественным судьей земных дел, и первое, что он увидел, была голубая Вега. Звезда, которой чище и невиннее нет в небе, как нет равного первой любви.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю