Текст книги "Поляне (Роман-легенда)"
Автор книги: Борис Хотимский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 21 страниц)
– А что бывало прежде, отчего бы тому и впредь не быть?
– Согласен, боярин. Но ведь бывало прежде и иное. Бывало, что твой князь пытался наложить дань на землю нашу. Бывало такое?
– Бывало. Но то – в ответ на озорство, на набеги древлянские.
– Верно. И то и другое бывало. А ты сам сказал: что прежде бывало, то и впредь повториться может. Где же порука, что князь твой, припомня прежние обиды, не захочет наложить дань на землю нашу? Как оно уже бывало…
– Слово нашего князя тому порукой будет. Ежели новых набегов на нашу землю творить не станете. А мало вам слова княжьего… что ж… я готов заложником у вас остаться. И коли нарушит мой князь свое слово, то сотворите со мною все, что сами пожелаете!
– Верю тебе, боярин. Верю и князю твоему, коль скоро послал он тебя одного, без кметов, без меча даже. Не опасайся, в моем доме, покуда жив я, никто тебя обидеть не посмеет, никто не тронет. Я верю, ибо сам так же мыслю и того же желаю. Да не все у нас так мыслят. И князь наш Горислав мыслит не так. А супротив своего князя я не пойду. Как и ты не пойдешь супротив своего.
– Супротив Кия не пойду, – подтвердил Горазд. – Но уговорить его сумел, оттого и зришь ты меня здесь. И ты супротив Горислава идти не должен. А уговорить его попытайся, помоги своему князю. Попытка – не пытка.
– Эта попытка – хуже пытки, – горько усмехнулся Житовий. – Ты предлагаешь, чтобы я помог своему князю? Однако помочь можно лишь тому, кто желает твоей помощи. Уговорить его? Уговорить можно лишь того, кто готов поддаться уговору. Ты плохо знаешь нашего Горислава.
– На что же он надеется? – Горазд в задумчивости теребил свою бороду. – На Долгие Валы? Так нам даже ромейские крепости не в диковинку…
– Древляне числом сильнее, боярин. Вот на что надеется князь наш Горислав.
– Числом сильнее? Нет, Житовий, не в числе сила племени. Хотя и число – дело не последнее. Ромеев, скажем, намного меньше, нежели готов, гуннов и вандалов. И все же ромеи с наибольшим числом своих недругов совладали, одних примучили, другие сами к ним под стяг пошли. Отчего так? Оттого что не одно только число силу дает. Мы здесь с тобой о дурнях говорили. Так один разумный кмет сотню неразумных в полон возьмет. Великое число – еще не залог победы, особенно в ратном деле. Да ты и сам то ведаешь. Ходил на медведя с рогатиной, брал его? А в ком весу больше? Конь послушен тебе? А в ком силы больше? Нет, не число кметов решает, а то, каков каждый кмет и кто ведет его…
Они долго еще толковали. Но так и не столковались, хотя оба желали одного и того же. Бывает и такое…
Вскоре Горазд воротился к Горам. Живой, невредимый. И – ни с чем.
17. Думы Лыбеди
Счастливые те, кто не утруждает себя думами. Легко им жить на белом свете.
Пожелали есть они – и едят себе, что боги послали. Едят и не ведают заботы, откуда те яства, кем и как добыты да изготовлены, будут ли назавтра и после, хватит ли на всех. Едят в полное свое удовольствие и не печалятся, что где-то у кого-то голодом чрево сдавило… Счастливы в беззаботности своей.
А захотят такие люди спать – голову преклонили и спят себе безмятежно. Их сна никто и ничто не потревожит, ибо в тот час не смыкают очей кметы дозорные. А где-то на дальних дворищах левобережья в тот же час озоруют гунны либо гультяи. И в тот же час в чужой стороне рыдает безутешно, терпя великие муки души и плоти, полянская дева, не убереженная от набежавших умыкателей. В дыму и в огне где-то лес, горит высохшая трава в степи, пылает чье-то жилище. А в лесу да в степи – зверь и птица, тоже горят, заживо. И в жилище пылающем – чадо малое, в люльке забытое, а огонь все ближе, ближе, уж дышать нечем, а оно еще кричит пока в безысходной тоске. Да кто услышит, кто явится – спасти?.. Крепко спят люди, счастливые в безмятежности своей.
Иной веселится вволю, мед-брагу пьет, песни распевает, пляшет самозабвенно. День веселится, ночь веселится, и еще три дня да три ночи. А не ведает, что покуда наслаждается он веселием своим… Поле его, еще не убранное, вепрями потравлено. Жена его, ягоды собираючи, в лесном болоте увязла, самой не выбраться, зовет что есть мочи, а на зов ее один лишь медведь из чащобы явился. Дочь его, в Днепре купаючись, неловко воды хлебнула, тотчас грудь залило, на дно ушла, и быть ей теперь навек русалкой. А сын его, отрок бесстрашный, стерег в дальнем становище собранную князем дань, стерег да не уберег, и сам не уберегся, никак стрелу из плеча не выдернет, а стрела та отравленная… Ничего того не ведает веселящийся, пьет-гуляет вволю, счастливый в неведении своем. До поры.
Иной деве захотелось с отроком погулять. Знай гуляет себе да погуливает. А что еще до свадьбы уйдет отрок в поход дальний, из которого не воротится, что суждено ей сироту на свет произвести… каков с нее спрос? И с кого тут спрос? С отрока, в лютой сече павшего? С девы ли неразумной? Что дева! Иной воевода беспечный засаду вражью проглядит, ратников и воев своих под стрелы приведет и сам от стрелы не убережется – каков после спрос с него? Какой спрос с несчастных?.. А поначалу были ведь счастливы в беспечности своей.
Вот спорила с братом старшим, с князем, к ответу призывала. Зело гневался Кий, толкуя об ответе своем за землю полянскую, об ответе перед Дажбогом за все деяния свои. Спору нет, нелегко в ответе быть – за один ли двор или за всю землю. А те, с которых спросу нет, которые безответны перед богами и перед людьми… Счастливы такие в безответности своей?
Но что же это она? В чем попрекает людей?
Что счастливы? Так разве человек не смеет быть счастливым?
Что едят и пьют вволю? Так разве человеку, как и всякой прочей живой твари, есть и пить не надобно? А то, что хлеб да мед поперек горла при том не становятся… Так ежели всегда поперек горла – велик ли будет прок от еды да от питья? К чему же тогда хлеб выпекать, мед варить?
Что спят? Так разве человеку спать не требуется? Так уж богами заведено, чтобы человек, как и всякая прочая живая тварь, спать мог. Что чересчур безмятежно спят? А велик ли прок от сна мятежного, неспокойного? Недоспит человек – будет после как муха сонная, все из рук повыронит, ни одного дела толком не совершит. Что хорошего?
Что веселятся люди? Неужто и веселиться им нельзя? Смеяться нельзя? Только горевать да слезы лить? Какой злой дух подсказал подобное?
Ну а новых чад плодить… Кто не велит? Всякая тварь живая новых чад плодит, будь то конь или сокол, ласточка или соболь. Злак тоже семя дает, от коего новые злаки произрастают. А что осталось бы от роду-племени, кабы не гуляли девы с молодцами, не рожали бы жены новых чад? Были бы тогда поляне на земле? Были бы братья ее? Была бы тогда сама Лыбедь? Был бы боярин Горазд?..
Ой, что это она про Горазда подумала? Не впервой ведь… При чем здесь Горазд? Отчего не Воислав, не Доброхлеб, не… Да мало ли мужей на Горах! Что за наваждение?
Вот ведь она какова сама! А других – судит, с других – спрашивает…
Да как она смеет судить других, когда сама еще ничего путного не свершила? Поля не засеяла, жилища не поставила, младенца не родила. А чем помогла братьям своим? Спросом да попреками? Как же смеет она судить других, когда сама себя не судит? Погодите, погодите… Кто сказал, что сама себя не судит? Судит ведь, еще как судит! Так ее ли вина, что думы одолевают? Ее ли вина, что все вокруг творящееся задевает душу? Кабы иной была – судила бы себя?
Ох, думы вы мои, думы! Думы девичьи, нелегкие… Да и не девичьи вовсе – иные, мужу бы под стать.
А девичьи заботы велики ли? Чтобы коса была заплетена да сорочка выстирана. Чтобы пол был подметен да хлеб испечен. Чтобы скотина не ревела недоеная, а молоко не кисло бы до времени… Нет, это еще не вся ее забота. Тогда что же?
Ну чего уж от самой себя таиться? Есть забота великая. Годы идут, подружки ее давно уж в женах, своих чад растят, а она все в девах. Идут лето за летом, а она – как на месте вкопана. И каждое новое лето обходит ее и уходит далее, за окоем, в неведомое. А она все на том же месте, как дерево. Не успеет опомниться – листочки желтеть начнут, затем все сплошь пожелтеют, а там налетят чада Стрибожьи, сорвут листву пожелтевшую – вся облетит, сплошь. Может, один лишь какой-нибудь листик случайный, усохший и сморщенный, останется зимовать, так и провисит до весны. А весной…
Весной почки набухнут, проклюнутся, новые листики выглянут, расправятся, окрепнут, снова зазеленеет дерево, заживет под ласковыми лучами Дажбога. А коли не зазеленеет? Тогда усохнет. Ведь и деревьям свой черед приходит, хотя и позднее, чем людям. Источат жуки мертвое дерево, издолбят его дятлы, свалят секирами лесорубы, сожгут в огне…
Так что же, и ей такая доля суждена? Нет, не такая – страшней еще. Ибо от того дерева погибшего, покуда зеленело еще, семена окрест разлетались, на землю падали и в землю уходили. И после вытолкнулись из тех семян росточки, множество росточков. Не все выжили, иные померзли, иные посохли, иные зверь ощипал да затоптал. Но которые уцелели – те поднялись, укоренились и стали новыми деревьями, взамен усохшего да спаленного. От них, от новых деревьев, также великое множество семян падет на землю и уйдет в нее, а из тех семян новые росточки поднимутся… И так – нескончаемо. Нет, что ни говори, а завидная доля у дерева. Ей же иное предназначено.
Она – не как дерево. Она – как кобылка опутанная. Весь табун вперед ускакал, Дажбогу навстречу, а она – как ни усердствуй, как ни вскидывайся – только прыг-прыг, а ни с места. Обскакали ее подружки резвые, давно обскакали. Но кто же опутал ее? Чем?
Вроде не хуже других: и коса не жидка, и стать не горбата, и очи не угасшие… Заглядывались на нее? Еще как заглядывались! Так что же?
А то, что не желает она лишь бы…
Не желает лишь бы мужа, уж лучше – никакого.
Не желает лишь бы чад, уж лучше – никаких.
Не желает лишь бы добра поболее в доме, уж лучше – ничего, пусто.
Не желает и лишь бы жить, уж лучше…
Не желает Лыбедь, ибо не может желать чего бы то ни было лишь бы. Боги – свидетели.
Оттого и одна, оттого и обскакали ее со всех сторон подружки-ровесницы. Выходит, сама себя опутала? Нет, не кобылка она: кобылка сама себя ни опутать, ни взнуздать не сумеет.
Да что это она? К чему себя то с деревом, то с кобылою равнять? Негоже, не к лицу! Уж ежели равняться ей, так – с чистой реченькой, что по дну яра течет себе с негромкой песней, покуда самого Днепра не достигнет и не сольется с могучими водами его. А коли не достигнет, не сольется, что тогда? Ей рассказывали про такие несчастные речки, Дажбогом иссушенные, которые так и не добрались до Днепра, так и не слились с его могучими водами…
Невеселы твои думы, дева! А куда от них денешься, от дум своих? От волка на дерево взберешься, от медведя на коне ускачешь в чисто поле, от озорника на княжий двор прибежишь. А от дум, которые в тебе, внутри, не спросясь обосновались и озоруют, от них куда деваться? Некуда.
Вон листики на липе. Чуть колышутся. Много их. Иные – будто светятся зеленым. Приглядишься – каждая жилочка видна, посветлее самого листика. Под многими листочками – как серьги под ее ушами – малые шарики зеленые, на тонких стебельках, по два, по три. Отцвела липа, отгудели в ней пчелки, шмели да мушицы разные. А вон ползет по зеленому листочку жучок червонный в черных пятнышках. Вцепился, не сваливается. О чем думы его? Да и бывают ли у него свои думы, у такого малюсенького? Кто ведает? Гляди, гляди! Поднял свои червонные крылышки, выпростал из-под них другие – прозрачные, а оторваться не решается, страшится. Ну что же ты, боягуз? Мне бы такие крылышки… Ага, решился все же, оторвался! И улетел.
Куда бы мне улететь? А где мои крылья?
Может, выйти на кручу над Днепром, раскинуть руки как возможно шире и попросить Стрибога хорошенько, чтобы подхватил. И полетишь. Над рекой, над Горами, над лесом, над полем… Как птаха. Отчего человек не летает, как птаха? Наверно, одна только душа наша летать умеет. Оттого и во сне бывает, что будто летишь. Оттого и плоть наша и думы наши вослед за душой лететь просятся.
А сверху, ежели полетишь, далеко-далеко видно будет. Может, аж до самых порогов. А может, и до земли ромейской, до самого Царьгорода. Поглядеть бы на Царьгород! Кий с Хоривом бывали там, такое после рассказывали – и во сне не привидится. Горазд тоже с ними был там… Опять Горазд! Да что это я?..
А сверху, когда летишь, все, что внизу, наверно, таким невеликим видится. Все мельче, чем когда с кручи вниз смотришь – на челны, на гребцов… Мелкими-мелкими с кручи видятся, а полетишь выше кручи – так и того мельче…
Нет уж, не полечу я никуда! Никуда и никогда. Руки – не крылья. Пускай одна только душа моя летает, куда сама захочет. Пускай и думы мои летят вослед за нею, за душой моей.
А куда желает лететь душа моя? Куда последуют за нею думы мои?
Ох, страшновато что-то…
Да ну! Чего мне страшиться?
Что самое страшное для человека? Смотря для кого.
Для князя, скажем? Наверно, ежели недруги его дружину побьют, землю его возьмут и племя его примучат. А для боярина? Опять же смотря для какого. Для Воислава – лето без похода просидеть, а для Горазда… При чем тут Горазд? Дался мне этот Горазд! Ну воротился от древлян, живой, невредимый, и слава Дажбогу! Что же это я, в который раз уже, все Горазд да Горазд? Уж лучше о Щеке помыслить, о брате. Он и хваленому Горазду разумом не уступит. И ликом Щек взору приятен, а у Горазда одна бородища – младенцев стращать…
Ну а для любого мужа, хоть для Щека, хоть для гридня или для смерда простого, что самое страшное? Откуда мне ведать, я не муж. То у них самих спросить надобно. Только мне так думается, что самое страшное для любого мужа, это когда он не свое дело делает. Либо делает свое дело не так, как сам желает. Ну, к примеру, его дело – зверя ловить, а он бортничает, хотя в бортники непригоден по натуре своей, вот его пчелы и жалят. Или его дело за ралом ходить, хлеб выращивать, а он на рать ушел, копьем владеет неловко, самого и пронзят… А есть у нас такие смерды-хлеборобы, которые на рать идти не могут и копьем не владеют? Не встречала таких. И все же кмет кмету рознь, простому ратнику с княжьим гриднем один на один не совладать, и отрок старшего дружинника не одолеет. На том, надо полагать, воля княжья и держится. На одном ли на том? Нет, еще каков сам князь. А каков князь, таковы и гридни. Все говорят вокруг, что такой дружины, как при Кие, у полян не бывало прежде… Так что же самое страшное для мужей? То не моя забота девичья, о том сами мужи пускай заботятся.
А вот для нас, для дев и жен? Что для нас всего страшнее?
Ежели умыкнут? Да, зело страшно. И страшнее нет ничего?
Может, смерть всего страшнее? Всякая ли? Ежели в муках великих, то… Упаси Дажбог!
И не страшно разве одной в лесу заблудиться, да еще в грозу, когда Перун гневается, гремит то вдалеке, то над самой головой и огненные стрелы с небес мечет? Еще как страшно! Или одной в доме оставаться всю ночь, без огня, и слушать, как нечистая сила здесь и там шебаршится? Тоже страшно.
Но может, все то страшно – в лесу ли, в доме ли, – когда одна? Оттого и страшно, что одна? Так, может, самое страшное для нашей сестры – оставаться одной, где бы то ни было? И всю жизнь – одной… Вот где – страх великий! Что может быть страшнее для жены, для девы?
Отчего одни только невеселые думы одолевают меня сегодня? Не боги ли меня карают? А за что им карать меня? Наверно, за то, что принялась людей судить, а сама… Сама не умею веселой и беспечной быть, так и от всех прочих того же требовать дерзнула. Вот за дерзость мою боги и не возвращают мне веселья и беспечности. Чем же задобрить мне их? Какие жертвы принести?
Счастливые те, кто не терзает себя думами!
А я… нет, я не чую себя счастливой. Так что же? Завидую тем, которые счастливы бездумно? Нет, не завидую.
Ибо их бездумное счастье – оно лишь до поры.
Да и сама я несчастлива – лишь до поры.
Уже за полдень, верно. Но ведь еще не вечер?
Еще не вечер!
18. Еще не вечер
Как только собрали урожай, а был он в то погожее лето немалый, Кий тотчас поднял дружины и, не дожидаясь первых белых мух[58]58
Белые мухи – народное прозвище снежинок.
[Закрыть], торопясь до ледостава воротиться, затеял великое осеннее полюдье. На сей раз решил пройти челнами и верхоконно все полуночные лесные земли, сколько окажется возможным. Начать с древлян – навсегда сбить спесь и озорство. И далее – к ненадежным дреговичам и до самих кравичей добраться. От них повернуть обратно и по пути прихватить радимичей с вятичами, до которых никак руки не дотягиваются. К покладистым северянам прежде тоже сворачивали на обратном пути, теперь же послал всего три тысячи во челе с разумным Гораздом, строго наказав боярину много дани не брать, чтобы осталась князю Вовкобию его доля, и никакой обиды не чинить. На Горах оставил Щека с тысячью молодшей дружины – отроков, а также воев и ратников. Всю прочую силу повел сам, прихватив с собой Хорива и Воислава да позвав к тому же У сана с его росичами. Всего набралось без малого две тьмы. Держитесь же, древляне и прочие непокорные! Не желали добром встать под Киев стяг, когда звал он вас, дабы совместно с недругами совладать, теперь придется вам всем откупиться великой данью. Берегитесь же силы князя полянского!
Принеся жертвы Дажбогу, Перуну и другим богам, выступили.
Над Горами установилось бабье лето, деревья тронулись золотом и багрянцем, чисто светлело в вышине лазоревое небо. Дажбог согревал и без того горячие спины гребцов, гнавших челны против течения. А лица всадников, идущих берегом, щекотала едва заметная летучая паутина.
Просмоленные челны упрямо одолевали встречную волну. Нагулявшиеся за лето кони просили повода, задорно вскидывая хвосты и головы. Здесь и там слышались плеск весел, всхрапывание и ржание коней, зычные голоса перекликавшихся дружинников.
Шли не таясь, под стягами, сотня за сотней, тысяча за тысячей. Шли уверенно, чуя свою великую силу. В иных сотнях тешились песнями. Следовавшие за князем гридни затянули свою любимую:
Сизокрылый орел
На гнездо полетел.
Гей, огей, он полете-ел!
В самом начале пути распростились с Гораздом, ушедшим со своей трехтысячной дружиной вверх по Десне к северянам. Князю Вовкобию послали с ним в подарок шелковый плащ ромейский, соболью шапку с узорчатым парчовым верхом, мешок золотых монет и посеребренную надежную броню, изготовленную привезенными с Истра рабами – как раз по мерке, чтобы впору на великую плоть доброго соседа. Кий верил северянскому князю Вовкобию, не тревожился и за Горазда, разумнейшего своего боярина, и предполагал, что те три тысячи воротятся на Горы прежде прочих – тогда и Щеку там с ними спокойнее станет, а то мало ли кто пожалует из степей. Не приведи Дажбог, нагрянут обры! Во что бы то ни стало всем надобно воротиться до их прихода. Только вряд ли пойдут обры к Горам, на зиму глядя. И все же… Как говорится, осторожного Дажбог бережет.
В первый же день дошли до того места, где Ирпень втекает в Днепр. Три тысячи повел вверх по Ирпеню Хорив, отбивая у ближайших древлян охоту переходить эту речку и вторгаться в земли полянские.
Тем временем Кий прошел с другими выше по Днепру, до устья Тетерева и с ходу отбил у древлян обратно становище с амбарами и частоколом на валу. В прежние времена становище это было древлянским – в нем укрывались от полян и прочих соседей, да от своих же князей, тоже ходивших в полюдье за данью. Затем становище отобрал Рекс, сыну которого теперь заново отнимать пришлось… Отняли обратно. И здесь же встали на ночевку. Коней, стреножив, пустили пощипать оставшуюся травку.
С рассветом еще три тысячи, ведомые Воиславом, поднялись вверх по Тетереву, собирая у древлян зерно и пушнину, мед и воск, беря также скот и птицу. Собранную дань отсылали берегом и на челнах к становищу при устье, где сам князь распорядится, что тут же отправить к Горам, что уложить впрок на становище, а что взять с собой в поход для прокорма дружин. Груженные данью челны вниз по течению шли легко.
Через две ночевки, дождавшись воротившихся Хорива и Воислава, оставив на становище немалую сторожу, Кий повел всех далее – до другого становища, где в Припять втекает Уж. Здесь их встретило великое множество древлянских кметов во челе с боярином Младом. Сеча, однако, была недолгой. Бывалые, отменно снаряженные и обученные полянские дружины вскоре разогнали бестолковую, хотя и великую, силу древлян, невзирая на то что рубился каждый древлянин без страха.
Во время сечи сидевший на новом своем буланом коне Кий заметил в сторонке самого Млада, под которым был коренастый и долгогривый караковый конь. Князь направил буланого туда, к древлянскому боярину. Гридни не отставали, следовали за своим князем, окружая со всех сторон и даже обгоняя его. Гот Ареовинд пробился долгим мечом до самого Млада, тут же подоспели Брячислав, Доброхлеб, грек Филоктимон и еще четверо полянских гридней.
– Боярина – мне! – зычный голос Кия перекрыл шум сечи.
Взвились на дыбы, визжа и грызясь, озверевшие кони – буланый и караковый. Кий принял удар на перекрестье своего меча, крутанул – меч древлянского боярина тут же вылетел прочь. Теперь Млад прикрывался одним только щитом.
– Живьем берите его! – приказал Кий гридням.
Вдогон уходившим в великом расстройстве древлянам пустили Усана с росичами, дозволив взять себе всю дань, сколько сумеет собрать. Росичи дошли по Ужу до самого корста, на скалы и валы не полезли, только запалили стрелами частокол и терем князя Горислава, после чего с богатой добычей воротились к становищу. Здесь Кий отпустил их обратно на Рось, а Усану к тому же подарил снятую с Млада золотую цепь и его каракового коня. Немалую долю собранной с древлян дани полянский князь отправил на свой двор под сторожей росичей, которым так и так по пути к себе Гор не миновать. Доверял росичам как своим. А отчего бы и не доверять тому, кто не терял доверия ни единого разу?
Вечером Кий угощал полоненного Млада взятым у древлян медом. Говорил весело:
– Приходи ко мне на Горы по-доброму, полянского меду с тобой отведаем. Наш мед не слабее, клянусь Дажбогом! Приходи добром – не обижу, другом станешь.
Боярин угрюмо молчал, пил неохотно. Стыдно было. Под конец сказал:
– Казни меня, как пожелаешь, а только князю своему Гориславу не изменю. И нынешняя сеча – не последняя меж нами. Вы еще наших Долгих Валов не одолевали. И не одолеете!
– А на что нам ваши Долгие Валы? – Кий усмехнулся добродушно. – Мы и реками пройдем, как до сего дня и ныне проходили. Это вам наши Горы понадобились. Что ж, попробуйте побывайте.
– Бывали уже, и не раз!
– Верно, бывали. Когда меня с дружиной не было. А теперь я есть, воротился, и дружины мои все при мне… Шли бы лучше добром под мой стяг. Как северяне и росичи. Я с ними данью честно делюсь, и добычу в походах честно делим. Так и передай князю Гориславу. Уразумел? Ну чего уставился, будто век меня не видел? Казни, что ли, ждал? Эх, боярин, боярин! Коли желал бы я твоей гибели, то в нынешнем бою и добил бы… Ты ни смерти, ни казни лютой не страшишься, вижу. И князю своему верен, ведаю. А за верность да за бесстрашие я никого не казню. Отпускаю тебя. Ступай. И перескажи Гориславу, что видел и слышал.
Млад поднялся – идти. И пошатнулся: захмелел от своего же меда древлянского. Кий велел уложить хмельного боярина в шатре особом и сторожить, чтобы не обидел никто. Утром накормить, дать челн с веслом или коня, пускай сам выберет. А то куда же идти хмельному на ночь глядя?
Наутро князю доложили: гордый боярин ночью сам себя зарезал.
Тем же утром свернули шатры, оставили сторожу на становище и двинулись далее. Князь был сумрачен, все мыслил о Младе. О полянах и древлянах. Для чего враждовать им?.. Свое прежнее решение – идти всей силой, не разделяясь, – переменил. Теперь разделились: Хорив пошел далее вверх по Припяти – на дреговичей, а Кий с Воиславом – к верховьям Днепра, где кривичи, чтобы оттуда свернуть на восход, на вятичей и радимичей.
Хорив дреговичей одолел и отнял всю дань, уже собранную перед тем ихним князем, как раз завершавшим свое полюдье. Кий же с Воиславом всю землю кривичей пройти не сумели, взяли дань с одних только кривичей-полочан, в лесах у радимичей увязли, а до вятичей и вовсе не добрались.
Кий разумел, что и кривичи, и радимичи, и вятичи, даже все вместе собранные, в открытой сече не устояли бы против дружин полянских. Ибо не числом, а прежде всего умением одолевали недругов его дружины. Но в лесах да топях – развернись и покажи свое умение, попробуй! Там – иное умение, там – все иное…
Кони притомились, гребцы выдохлись, по ночам одолевали заморозки. Высыпал и тут же растаял первый снег, сменившийся многодневным промозглым дождем. Нет, пожалуй, все же сподручнее ходить в полюдье зимой, на санях. Зимой и лес просматривается глубже, ворожьих стрелков за деревьями приметить легче. Да по следам на снегу определить, где что и как…
Отбив обратно, проведав уцелевшие да поставив новые становища со сторожей, всего до полусотни, Кий повелел поворачивать на полдень и возвращаться к Горам.
– Не надо было разделяться, – ворчал Воислав, согнувшись в седле и зябко кутаясь в промокший под дождем плащ. На потемневших от воды усах и на кончике почервоневшего долгого носа его повисли холодные капли. – Всем вместе идти надо было. И росичей не отпускать, взять с собой. И северян позвать тоже.
Мокрые кони теперь все казались вороными. Взлетали из-под копыт то брызги воды, то комья грязи. Боярин, едучи рядом с князем, все ворчал да ворчал.
– Ничего, – отозвался наконец Кий. – Еще не вечер.