Текст книги "Тысяча миль в поисках души"
Автор книги: Борис Стрельников
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
– Если кто-нибудь захочет убить президента Соединенных Штатов, – улыбаясь, сказал Кеннеди своему специальному помощнику Кеннету О'Доннеллу, – ему нетрудно будет это сделать. Все, что нужно, – это высокое здание и винтовка с оптическим прицелом…
В 11 часов 40 минут утра самолет президента с надписью на фюзеляже «Военно-воздушные силы 1» коснулся мокрой от дождя бетонной дорожки аэродрома «Поле любви» в Далласе. Пятью минутами раньше здесь приземлился самолет вице-президента Джонсона «Военно-воздушные силы 2».
Дождь кончился, и агенты охраны убрали пластиковую крышу президентского «линкольна» выпуска 1961 года, прибывшего в Даллас из Вашингтона по железной дороге. В 11 часов 50 минут президентский кортеж, состоящий из шестнадцати машин и двадцати восьми мотоциклов, покинул аэродром и направился в город.
Автомобиль президента шел третьим. За ним «кадиллак» с восемью агентами охраны. Четверо сидели в машине, четверо стояли на подножках, готовые спрыгнуть на землю в любую секунду.
Пятым был автомобиль вице-президента. За ним машина с охранниками, автомобили далласских официальных лиц, автомобиль с личным врачом президента адмиралом Беркли, специальный автомобиль связи с Белым домом, автомобили с представителями прессы, радио и телевидения.
Замыкали процессию, так же как и возглавляли ее, автомобили полиции Далласа.
Президентскую машину вел агент охраны Уильям Грир. Рядом с водителем сидел глава охраны Рой Келлерман, осуществлявший радиосвязь с машинами сопровождения.
Улицы были полны народу. По просьбе Кеннеди машина останавливалась дважды. Один раз, чтобы президент мог пожать руки, тянувшиеся к нему из толпы, второй – чтобы дать ему возможность обменяться несколькими словами с группой католических монахинь и школьников, стоявших на тротуаре. Каждый раз автомобиль президента тесным кольцом окружали агенты охраны.
Впереди показался железнодорожный мост, перекинутый через шоссе. Часы на семиэтажном здании хранилища школьных учебников показывали 12 часов 30 минут.
Жаклин Кеннеди, сидевшая слева от мужа, услышала громкий звук, показавшийся ей выхлопом из трубы мотоцикла. Она повернулась к президенту и увидела его искаженное судорогой лицо и левую руку, протянутую к горлу. Он падал на ее колени. Она подхватила его и в ужасе закричала:
– Боже! Они убили его!
– Выбирайся отсюда! Скорее! – крикнул Келлерман водителю и по радио приказал идущим впереди машинам: – Немедленно в госпиталь! В нас попали!..
Прозвучал еще выстрел. Обернувшись, Келлерман увидел падающего на руки жены губернатора Коннэли, бледное лицо Жаклин, агента Хилла, со всех ног бегущего к машине.
Эти трагические события были подробно описаны американским писателем У. Манчестером в его книге «Смерть президента».
В машине президента царил ужас. Последняя пуля попала Джону Кеннеди в голову, поразив мозжечок. Наклонившись над мужем, Жаклин увидела, как от его затылка начал отделяться кусок черепа. Сначала крови не было. А в следующее мгновение кровь брызнула фонтаном, заливая ее, чету Коннэли, Келлермана, Грира, обивку машины. Костюм президента промок насквозь. Розы были все в крови. Все лицо полицейского, ехавшего рядом: на мотоцикле, также было забрызгано кровью. Келлерману показалось, что лицо ему залепили мокрые опилки.
– Джек! Что они сделали с тобой?! – кричала Жаклин. Ее колени, руки, щеки были в крови. Красным, студенистым были обрызганы сиденья и стенки автомобиля. В панике, не сознавая, что она делает, миссис Кеннеди вскочила на ноги и упала на багажник рванувшегося лимузина. Она скатилась бы на мостовую, если бы подоспевший агент Хилл не втолкнул ее в машину.
Раньше других в автомобиле вице-президента пришел в себя агент Янгблад. Он схватил Джонсона за плечи, опрокинул его на пол и прикрыл его своим телом. Выли сирены. По улицам бежали люди. Бились в истерике женщины…
На огромной скорости машина президента въехала в ворота Парклендского госпиталя и резко остановилась. С автоматами в руках агенты ворвались в приемную, затолкали всех присутствовавших там в другую комнату и заперли их на ключ. Президента положили на носилки. Примчалась машина с фоторепортерами. Агент Хилл снял свой пиджак и накрыл им окровавленную голову и грудь Кеннеди.
Через минуту над умирающим президентом склонились врачи. Лицо его было пепельно-серым, глаза открыты. Маленькое отверстие зияло на горле чуть ниже адамова яблока. Огромная рана была открыта с правой стороны головы.
В госпитале агенты охраны узнали, что на одной из улиц Далласа кто-то убил полицейского Типпита. Вице-президент Джонсон возвращался из госпиталя на аэродром «Поле любви» в закрытой машине. Подчинившись приказу агентов, он сидел на полу автомобиля. Вскоре на аэродром в санитарной машине был доставлен гроб с телом покойного президента.
Перед этим сотрудникам и охранникам Белого дома пришлось выдержать почти часовую перепалку с важным медицинским чиновником Далласа, который, ссылаясь на закон, требовал вскрытия трупа на месте. В помощь себе он кликнул городских полицейских и те, положив руки на кобуры пистолетов, не позволяли вынести гроб из дверей госпиталя. В конце концов дело дошло до рукопашной схватки, в которой победили лучше тренированные охранники бывшего президента.
С большим трудом агенты внесли гроб в узкую дверь самолета. За 11 минут до отлета, приняв присягу перед рыдающей судьей Сарой Хьюз, Линдон Джонсон стал тридцать шестым президентом Соединенных Штатов Америки.
В 6 часов вечера 22 ноября 1963 года президентский самолет «Военно-воздушные силы 1» приземлился на военном аэродроме под Вашингтоном, откуда 31 час назад Джон Кеннеди отправился в свою последнюю поездку по стране.
Не прошло и суток, как на глазах у миллионов американцев, припавших к телевизорам, был убит Освальд, обвиненный в покушении на президента. Выстрел, прозвучавший в коридоре тюрьмы, как бы подвел черту под кровавым итогом года.
В те дни многие американцы оглянулись назад и содрогнулись при виде крови и трупов, оставленных нацией на ее пути от первых поселенцев до сегодняшних дней. У многих впервые вырвался крик ужаса. Писатель Ричард Старнес говорил: «Наш авторитет цивилизованной нации, конечно, ставится сейчас под сомнение во всем мире. Мы недостаточно зрелый народ. Мы посылаем умирать наших лучших молодых людей на чужеземные берега и в чужеземные джунгли; мы допускаем, чтобы наши близкие десятками тысяч гибли на наших дорогах; наше телевидение, которое превратилось в своего рода средство массового гипноза, с одинаковым усердием рекламирует мыло и насилие; мы воспитываем наших детей на жестоких играх в полицейских и воров и до самого последнего времени не разъяснили им, что убивают не всегда плохих людей.
Джон Кеннеди является примером. Он отнюдь не был, как хотели бы нас убедить в этом, домашним божеством. Это был человек со всеми его тщеславными помыслами и слабостями, но это был человек, которого наша страна не имела права столь безрассудно подвергать опасности.
Неужели низменные инстинкты мести и ненависти настолько овладели нами, что нет никакой надежды на спасение? Не ввергли ли мы самих себя в мрачную пучину насилия и отчаяния, которая поглотила столь многие древние цивилизации? Если мы действительно сделали это, то да поможет бог нашим бедным детям».
Гроб подняли и понесли к выходу. Оркестр заиграл «Салют командиру». Эта мелодия исполнялась для президента Кеннеди в последний раз. Жаклин, вспомнив, как мальчик любил играть с отцом в солдатики, сказала:
– Джон, можешь отдать честь и попрощаться с папой.
Маленькая правая ручка быстро скользнула вверх. Лицо Роберта Кеннеди, стоявшего рядом, исказилось от боли. На глаза всех присутствовавших навернулись слезы. Ни одно из впечатлений этого дня не врезалось в их память с такой силой, как этот салют маленького Джона. Г-жа Кеннеди, смотревшая прямо перед собой, не видела его. Но когда после ей показали фотографию, она была поражена. До этого мальчик отдавал честь очень комично: вместо правой он поднимал левую руку, делая при этом уморительную мину.
Но сейчас атмосфера и смысл этого дня, казалось, дошли до сознания сына президента. Он согнул руку точно по-военному. Его пальцы касались волос, левая рука была прижата к туловищу, плечи выпрямились. Вид этого трехлетнего мальчугана в коротких штанишках с голыми ножками, при тихих звуках траурной мелодии, напоминавшей об отце, который обожал его, был невыносим.
Когда мои дети станут взрослыми, им будут сниться иногда странные сны, какие-то туманные видения, удивительные и непонятные. Чьи-то сильные руки, пахнущие столярным клеем и свежими стружками, подбросят их к кронам деревьев. «Джулия! Уася! Как живьоте?»– услышат они чей-то такой знакомый и уже незнакомый голос. Они увидят стеклянного Христа с руками и лицом, покрытыми пороховой копотью, рыдающих негритянок, конных полицейских, галопом несущихся на толпу. Они услышат печальный колокольный звон и увидят трехлетнего мальчика, который стоит рядом с женщиной в черной вуали на заплаканном прекрасном лице и отдает честь войскам, идущим за гробом его отца.
Трехногая лошадь
Мы хорошо подготовились к поездке. Прежде всего мы впихнули тигра в бензиновый бак нашего черного «форда». Этот полосатый зверь с мольбой смотрит на автомобилистов с вывесок всех заправочных станций «Эссо». Его круглые глаза безмолвно просят: «Ну, суньте меня в ваш бак, что вам стоит! Тридцать два цента за галлон, только и всего. Мы будем счастливы, уверяю вас. Вы, я и ваша машина».
На экране телевизора тигр более агрессивен, хотя и в меру. Скорее он добродушно шаловлив. Сперва он заигрывает с хозяином автомобиля, гладит его мохнатой лапой по щекам, сжимает его в своих объятиях. Затем он ныряет в бензобак, и оттуда доносится его могучее рычание. Рычание сотрясает машину. Она срывается с места и стремительно несется вдаль. Из бензобака упруго болтается полосатый хвост.
Управившись с тигром, мы пошли с Юлей-старшей покупать еду. Своим появлением в бакалейной лавочке мы создали праздник для продавцов. Они встретили нас общим поклоном. Глаза их сияли. Одновременно раздался нестройный хор взволнованных голосов: «Могу ли я помочь вам, мадам? Чем могу быть полезен, мистер?»
Придирчиво выбирая продукты, мы, как могли, продлевали этот праздник, этот фестиваль улыбок и поклонов, протекавший на музыкальном фоне звона электрической пилы, разрезавшей мясо на равные ломтики, колокольчиков электрической кассы, проглотившей наши доллары, и непременных восклицаний о том, что погода становится, кажется, лучше.
Мы были щедры. Мы устроили такой же праздник продавцам винного магазина, где купили пузатую, оплетенную бутыль красного «Кьянти», и хозяйственного, где приобрели портативную жаровню, пакет древесного угля в виде брикетов и баночку какой-то горючей смеси для разведения огня.
К сожалению, праздник в хозяйственном магазине был чуть-чуть омрачен по нашей вине. Узнав, что мы собираемся в путешествие, хозяин рекомендовал нам купить палатку, тапочки, спальные мешки, фонарь, который светит на триста метров, жидкость от комаров, рыболовные крючки, зонтик, раскладушку, живых червей, упакованных в коробочки с землей, подвесной мотор для лодки и ящик для льда.
Он не отпускал нас до тех пор, пока мы не сказали ему «Спасибо, нет» – ровно одиннадцать раз. Тогда он вздохнул и развел руками, как бы снимая с себя ответственность: «Бог свидетель, я сделал все, что было в моих силах». Нам стало жалко его, и мы пошли на компромисс – купили ящик для льда.
Вечером дома выяснилось, что забыли купить какой-то порошок, который изобретен для того, чтобы делать пищу нежнее. Он так и называется – «тендерайзер», то есть «унежнитель». Меня отправляют в магазин «супермаркет», предварительно объяснив, что баночки с волшебным порошком надо искать на том стеллаже, где стоят соль, сахар, перец, крупы, а внизу – бутылки с кока-колой.
На дворе жарища, а в «супермаркете» искусственная прохлада, играет тихая музыка, скрытая где-то в потолке, звенят колокольчики касс, поскрипывают колесики тележек, которые толкают перед собой покупатели.
И, конечно, здесь я встречаю миссис Грин, седенькую аккуратную старушку в очках, нашу соседку. Она нарумянена и завита, в кокетливой шляпке, в жакетике со стекляшками и в юбке до колен. Миссис Грин – вдова. Где-то в городе у нее есть два участка земли, которые она сдала под платные стоянки автомашин.
Я всегда встречаю ее в «супермаркете». Она приходит сюда, как на выставку материальных ценностей, как в музей, как в храм. Она бродит мимо стеллажей и гладит рукой разноцветные коробки, как книголюбы гладят корешки бесценных книг. Она любуется пирамидами из консервных банок, как любуются скульптурами Родена. Когда она, что-то шепча, нагибается, чтобы рассмотреть куриные потроха, разложенные в коробочках на льду, мне кажется, что она молится.
– Признайтесь, Борис, что у вас нет таких «супермаркетов», – говорит она мне.
– Таких еще нет, – отвечаю я. – Но будут.
Я беру у нее из рук пакет с какой-то мелочью, и мы выходим на улицу.
– Если вы не спешите, выпьем по чашке кофе, – предлагает миссис Грин.
Кажется, мы опоздали на праздник. Такое впечатление, что здесь все от праздника уже устали. Нам достаются крохи. Официант за стойкой с трудом изображает на багровом потном лице жалкое подобие приветственной улыбки и тут же мгновенно стирает ее. Он все время вертится у себя за стойкой, как заведенный: одной рукой наливает сок, другой рукой переворачивает поджаривающиеся на электрической плите ломтики хлеба, третьей рукой… Впрочем, ведь у человека только две руки. Это ими он наливает нам кофе, нажимает клавиши кассы, вытирает фартуком стойку, откупоривает бутылку пепси-колы, смахивает пот с лица…
– Со сливками или черный? – хрипит он, забыв или уже не в силах изобразить улыбку.
– Джон, кажется мне, что ты все двадцать четыре часа в сутки за этой стойкой, – не то спрашивает, не то удивляется моя соседка.
– У меня ведь четверо детей, миссис Грин, – хрипит официант. – Старший, этот остолоп, на днях сломал руку. Врач говорит, что починить этого болвана будет стоить мне шестьсот долларов. Лучше бы он себе раз и навсегда шею сломал!
– Ну-с, так почему у вас сегодня нет таких «супермаркетов»? – начинает допрос миссис Грин, забыв о Джоне и его остолопе, который сломал руку.
– О, – говорю я, – этому много причин…
– Только не примешивайте сюда политику, – перебивает миссис Грин. – Я ничего не понимаю в политике. А сейчас все занимаются политикой. Забастовки, требования, марши… Когда я была молодая, все было проще. Приезжала полиция, разгоняла дубинками забастовщиков, и все опять шло своим чередом. А сейчас рабочие осмелели, профсоюзы требуют почти невозможного.
– Они осмелели потому, что в России в 1917 году была Октябрьская революция, – говорю я. – Именно тогда во всем мире рабочие осмелели, а хозяева испугались. Вам не кажется, миссис Грин, что и американские рабочие должны быть благодарны моему народу, потому что…
Она снимает очки, смотрит на меня отчужденно.
– Я же вас просила без политики.
Нет, я не знаю, как с ней разговаривать! Ее мозг подобен электронной машине, в которую запрограммировали «супермаркет». Ничего, кроме «супермаркета», она не хочет признавать; все, кроме «супермаркета», для нее абстракция. Нужен какой-то «тендерайзер», чтобы слегка размягчить ее мозги.
И неожиданно «тендерайзер» появляется. Он входит в кафе в образе юноши лет шестнадцати. По виду это студент или скорее школьник старших классов. Он подходит и стойке и почему-то нерешительно оглядывается.
– Черный или со сливками? – хрипит официант.
Одна рука достает из-под стойки чистую чашку, другая тянется к клавишам кассы.
– Нет, нет, – поспешно говорит юноша. – Мне нужна работа. То есть я хочу сказать, сэр, что я ищу работу.
Официант опускает пустую чашку на стойку и пристально смотрит на парня. Тот пальцем трет какое-то пятнышко на рукаве пиджака.
– Ты в каком классе? – тихо спрашивает официант.
– Ушел из девятого.
– Что случилось?
– Отец заболел. Нас трое, кроме него и матери.
Проклятое невидимое пятнышко на рукаве. Оно никак не стирается.
Официант наливает кофе и ставит чашку перед юношей.
– Выпей, сынок. Спрячь, спрячь свои деньги, они тебе еще пригодятся.
Наверное, сейчас он с нежностью и болью думает, о своем остолопе, сломавшем руку.
А я почему-то вспоминаю своего отца. Он работал всю жизнь, даже после того, как стал инвалидом войны первой группы: учил детей истории, географии, арифметике. У него была самая мирная профессия – сельский учитель. Но он всегда носил гимнастерку. Гимнастерки первой мировой войны. Гимнастерки гражданской войны. Это когда меня еще не было на свете. И в мирное время – гимнастерки. Впрочем, разве было у нас мирное время? Я помню, что отец часто уезжал: как командира запаса его вызывали на военные сборы. Он надевал гимнастерку, когда шли бои на КВЖД, под Мадридом, на Халхин-Голе, на линии Маннергейма. В 1942 году под Харьковом ему выжгло глаза разрывом снаряда. Он умер через два года после Победы. Он и в гробу лежал в гимнастерке, сельский учитель по профессии.
– Вы знаете, миссис Грин, сколько потеряла наша страна за последнюю войну? – спрашиваю я. – 20 миллионов мужчин, женщин и детей.
– Этого не может быть! – удивляется она. – Двадцать миллионов?!! Да-а, война – это ужасно. Мы здесь тоже переживали лишения. Ввели карточки на бензин для автомашин. Курицу не каждый день можно было купить…
Я жду, когда она допьет свой кофе со сливками, чтобы раскланяться и уйти. Слишком неравны ставки, чтобы их обсуждать. Отсутствие курицы на столе – против 20 миллионов погибших. Карточки на бензин – против трагедии ленинградцев. Единственная бомба, принесенная японским воздушным шаром и убившая шесть фермеров, – против 1700 разрушенных советских городов.
– У меня во время войны заболела кошка, – предается воспоминаниям о своих лишениях миссис Грин. – Врач сказал что ей каждый день нужна куриная печенка. Но где ее было взять каждый день? Вы не представляете Борис, как я страдала, глядя на мою бедную Пуси.
Подождите, миссис Грин, я тоже что-то вспомнил. Это было зимой 1942 года под Мценском. Я был связистом в 21-й Особой подвижной группе. За спиной у меня была рация, знаменитая тогда «6 ПК». Я искал ремонтную мастерскую, которая расположилась где-то в лесу. Догорал морозный закат. Было так холодно, что месяц в быстро гаснувшем бирюзовом небе казался мне кусочком льда. Снег скрипел под моими валенками.
На опушке леса что-то чернело: не то избушка, не то стог сена. Я пошел туда по санному пути, стараясь ставить ноги в след полоза – так было легче идти. Я шел, опустив голову, шаря в карманах шинели крошки от сухарей.
Подняв голову, я обомлел. То, что я считал избушкой – или стогом сена, было штабелем трупов. Это были наши солдаты, убитые накануне. Их еще не успели похоронить. Они лежали друг на друге в одних гимнастерках, без ушанок, босые. Застывшие в последнем крике рты, широко раскрытые глаза, раскинутые руки.
Один из них был похож на меня. Я как будто увидел себя убитого. Это мог быть я. Такой же юный, тоненький. Снег в кудрявых, как у меня, волосах, прозрачная ледяная корочка на лице.
Потом я вышел к какой-то сожженной деревне. Печные трубы безмолвно вздымали к небу свое горе. Неожиданно кошка метнулась от меня в кусты, и мне показалось, что стук моего сердца долетает до месяца.
Прислонившись к трубе, опустив голову, стояла лошадь. Я обрадовался ей. Здесь было трое живых: я, кошка и лошадь. Но лошадь даже не шевельнулась при моем приближении. Она стояла на трех ногах. Вместо четвертой торчал окровавленный обрубок. Голова ее почти касалась сугроба. По заиндевелой морде, оставляя бороздки от глаз до ноздрей, поблескивая при лунном свете, одна за другой катились слезы…
– Джон, чем это у вас там пахнет? – прерывает молчание миссис Грин.
– Простите, мэм, – спохватывается официант. – Пригорели ломтики хлеба.
Гарлемский ноктюрн
Мы выехали рано утром. Я за рулем, рядом со мной Таня. На заднем сиденье – Димка Васильев и его папа с мамой.
В багажнике – еда в ящике со льдом, буханка хлеба в целлофановой обертке, жаровня и пакет углей, бутылка «Кьянти», «тендерайзер» и несколько банок кока-колы для Тани с Димкой. Внутри нашего черного «фордам свирепо рычит тигр.
Нам было грустно уезжать: мы оставляли дома Юлю-старшую, Юлю-маленькую, Васю и Димкину сестренку Алену.
Сквозь обиженный рев остающихся дома малышей до меня долетело последнее напутствие Юли-старшей, заклинание всех женщин, живущих в Америке, американок и неамериканок, просто всех женщин, провожающих мужчин в поездку на автомобиле, пусть самую короткую, от дома до работы или от дома до ближайшего «супермаркета». «Please, drive carefully, darling!» – говорят женщины своим любимым, когда уже сказаны все слова, даны все инструкции, высказаны все пожелания. «Please, drive carefully, darling!» – это самая краткая молитва за душу ближнего.
Десятки миллионов легковых автомобилей и грузовиков мчатся навстречу друг другу по нескончаемым дорогам Америки. Захлебываются рыком полосатые тигры в бензиновых баках. А ну, приятель, чья машина быстрее? Сейчас, сейчас я тебя обойду и погляжу на твое кислое лицо в зеркальце. Стрелка спидометра ползет вправо. Семьдесят миль в час… Восемьдесят… Девяносто… («Please, drive carefully, darling!») Как вопит искореженный, завивающийся в жгуты металл! Просто удивительно, как он вопит!..
Не все мольбы женщин долетают до всевышнего. А может быть, их так много, что на небе не успевают их регистрировать? Каждые одиннадцать секунд где-то происходит катастрофа. Каждые двенадцать минут кто-то убит.
В двух мировых войнах Америка потеряла немногим более 500 тысяч человек убитыми.
А вот другие цифры: за двадцать лет 1 081 612 американцев были убиты в автомобильных катастрофах и свыше 50 миллионов ранены и изувечены. Не случайно при выезде с военно-воздушного испытательного полигона в штате Калифорния висит плакат: «А теперь, пилот, начинается самое опасное: ты выезжаешь на автостраду».
За один лишь 1964 год автомобиль убил почти 50 тысяч и ранил 2,5 миллиона граждан США. За один лишь год в судах США разбиралось свыше 20 миллионов дел, связанных с автомобилем.
Я прозевал съезд на дорогу №17 и резко затормозил. Усталый пуэрториканец, изо всех сил гнавший за мной свой замызганный «шевроле» выпуска 1948 года, о чем-то спорил со своими домочадцами, неизвестно как разместившимися в машине. Кажется, их было там не менее десяти человек плюс грудной младенец (способ втискивать в обыкновенную машину от десяти до двенадцати человек является секретом негров и пуэрториканцев).
Впрочем, секрета здесь никакого нет. Если у вас семья из шести человек, да у брата жены шесть душ, а машина у вас с ним одна – что остается делать, как не сажать их всех на колени друг другу? Все хотят ехать в автомобиле. И дедушка Поль, и тетушка Марджи, и пятилетний племянник Джон. Все хотят вырваться из Гарлема на автостраду, все хотят ощутить скорость, глотнуть вольного ветра, испытать чувство причастности к роду человеческому.
В зеркальце я видел открытый рот пуэрториканца и глаза, скошенные на притихших соседей справа. Он, наверное, так бы и въехал со своим открытым ртом в царство небесное, если бы Юля-старшая, провожая нас, не вложила в «Please, drive carefully, darling!» всю свою любовь к нам.
Я успел свернуть на обочину, он тоже в самый последний момент уклонился, и его переполненная автоколымага, как воющий снаряд, пролетела в сантиметре от нас.
– Иезус Мария! Карамба! – все это вместе с воздетыми к потолку машины руками и смуглыми кулаками разных размеров, высунутыми из окон, пронеслось мимо нашего черного «форда» и скрылось за поворотом.
По мнению Димки, мог быть хороший «бенц». За пять лет жизни в Америке Димка вдоволь насмотрелся: на разбитые машины, на мертвый металл, скрученный в жгуты.
– С пуэрториканцами всегда что-нибудь случается, – философски замечает Димка, демонстрируя свое знание американской действительности.
– Небоскребы в Америке,
«Кадиллаки» в Америке,
Двенадцать душ в одной комнате – в Америке…
Так поют пуэрториканцы в знаменитой «Вест-сайдской истории».
Они не сыновья, а пасынки этого огромного города, и на них он вымещает свою злобу. Ребенок, выпавший из окна; лопнувшая водопроводная труба, затопившая весь этаж; смерть от наркотиков; убийство юноши в драке; горе ребятишек, которых бросил отец, – вот ежедневные «вест-сайдские истории». Обычные истории. Ординарные.
Я помню одного пуэрториканского малыша на Бродвее.
Это было в те вечерние часы, когда Нью-Йорк ненадолго становится лиловым. Лиловое небо, лиловый воздух, лиловые улицы, лиловая вода в Гудзоне. В палитре Нью-Йорка не слишком много красок: прозрачная бирюзовая акварель на рассвете, густые серые мазки днем, и снова нежная мимолетная акварель к вечеру. Умирающий закат над остекленевшим Гудзоном способен пролить умиротворение в самые ожесточившиеся души. Неповторимы в своей печали лиловые сумерки.
У тротуара останавливается полицейская машина. Полисмены смотрят куда-то мимо меня. Они смотрят на смуглого мальчишку лет шести.
За стеклом магазина над истекающими жиром курицами нависли колбасы. Из открытых дверей пахнет чем-то жареным. Мальчишка, всунув руки в карманы коротеньких штанишек, приподнялся на цыпочки и смотрит на витрину.
– Он, – говорит один из полицейских.
– Похоже, что он, – лениво подтверждает другой.
Они выходят из машины и не спеша направляются к мальчишке.
Полицейский кладет руку на голову малыша. Тот вздрагивает от неожиданности.
– Поедем домой, Хозе? – спрашивает полицейский.
Парнишка прижимается спиной к витрине. Смуглое лицо его бледнеет. Он смотрит на полицейских, как затравленный волчонок.
– Мама плачет, Хозе, – говорит полицейский, опускаясь на корточки.
– Ноу, – шепчет парнишка, – ноу!
Он дрожит всем телом. Неожиданно он бросается в сторону, но полицейский крепко держит его за руку.
Останавливаются любопытные, спрашивают друг друга:
– Что случилось?
– Кто-нибудь говорит по-испански? – обращается к толпе полицейский.
– Я говорю, – выходит вперед парень в белой рубахе.
– Скажи ему, что отчим обещал перестать драться, – кивает полицейский на Хозе.
Парень опускается на корточки, что-то говорит малышу, гладит его по голове.
– Убежал из дому позавчера, – объясняет полицейский любопытным.
Парень в белой рубахе поднимает голову и говорит, смущенно улыбаясь:
– Он не хочет домой, он боится…
Полицейский легко поднимает мальчишку на руки и делает два шага к машине. Мальчишка дико кричит, извивается, в глазах его ужас. Полицейский, не ожидавший такого яростного сопротивления, опускает его на тротуар. Мальчишка бежит к парню в белой рубахе. Тот говорит ему что-то, прижимает к себе, смущенно и виновато поглядывает на полицейских, на обступивших его мужчин и женщин, как будто извиняется за своего маленького соотечественника.
– Придется тебе поехать с нами, – говорит полицейский парню. – Тащи его к машине.
– Но-оу! – кричит мальчишка. Его маленькие руки колотят парня по голове, царапают его лицо. Дверка автомобиля захлопывается за ними.
– Но-оу! – несется отчаянный вопль из тронувшейся машины.
Любопытные расходятся.
– Борис! – окликает кто-то меня. Это парикмахер Майкл.
Он стоит в белоснежном халате в дверях парикмахерской с ножницами в руках. Ветерок шевелит цыплячий пух на его висках.
– Борис, – говорит он, делая ударение на первом слоге. – Не пора ли тебе подстричься? Заходи, кресло свободно.
Позвякивая ножницами, он ждет, пока я сниму пиджак и сяду в кресло.
– Как ты думаешь, чего он боялся?
Майкл посвистывает у меня за спиной, пригибает мой подбородок к груди, потом отвечает:
– Если будешь думать о каждом плачущем мальчишке, станешь лысым, как я.
– А ты разве от этого облысел, Майкл?
Майкл пожимает плечами.
– Может быть, и от этого. Может быть, от другого. Может быть, от всего вместе, – бормочет он, позвякивая ножницами.
Я люблю бывать в парикмахерской у Майкла. Он уже стар. В 1914 году он видел императора России и маленького царевича, когда Николай II делал смотр войскам, стоявшим в Галиции. В 1925 году в Варшаве его чуть не затоптали уланы, когда по улице проезжал Пилсудский. Майкл работал каменщиком на строительстве в Сиднее, торговал бананами в Бангкоке, играл на скрипке в ресторане Рио-де-Жанейро. Ах, Америка, Америка! Он приехал сюда с двумя долларами в кармане.
Дайте мне ваших уставших, бедных,
Ваши толпы, жаждущие вздохнуть свободно…
Я поднимаю факел над золотой дверью!
Так написано на статуе Свободы в нью-йоркском порту.
Здесь можно было стать миллионером. Он не стал. («Борис, если ты назовешь мне полдюжины миллионеров родом из Галиции, я буду брить тебя бесплатно до самой смерти»). Стоило ли бродить по свету, чтобы сделаться парикмахером в Нью-Йорке? Правда, у него теперь своя парикмахерская и сын Изя играет на скрипке. («Хуже, чем Ойстрах, конечно, но выступает по радио и по телевидению. Не слушал его, Борис? Обязательно послушай!»)
У него нет никого, кроме жены и сына. Все его родные лежат в земле далекой Галиции, расстрелянные нацистами.
В парикмахерской два кресла, два зеркала, две раковины, но работает Майкл один. Зачем ему два кресла?
– Ты еще молодой, Борис, – задумчиво говорит он. – Ты еще не знаешь, как одиноко бывает в старости. Ты вообще многого еще не знаешь, мой юный друг. Что ты, например, знаешь о пуэрториканцах?
Что я знаю о пуэрториканцах? Я вижу их каждый день. Они живут в двух кварталах от нас, между Бродвеем и Колумбус-авеню. Душными летними вечерами, когда Нью-Йорк становится лиловым, в их квартале людно и шумно. Все население на улице. Мужчины и женщины сидят на ступеньках. Ребятишки снуют между автомашинами. Открыты все окна, и в каждом по две-три головы. На улице пьют пиво из жестяных банок. На улице играют в карты, дерутся, поют. На улице шестнадцатилетние смуглые красавицы в простеньких платьицах без устали пляшут под гитару и целуют своих возлюбленных.
Пустынно и грустно в этом квартале зимой, когда пронизывающий ветер с Гудзона гонит по асфальту мокрые листы старых газет и печальные старухи пуэрториканки безмолвно смотрят сквозь оконные стекла на хлопья снега, который они никогда не видели на своем солнечном покинутом в поисках счастья острове.
…Скрип двери прерывает мои размышления.
– Хелло! – говорит вошедший.
– Еще жив, старый башмак? – вместо приветствия спрашивает парикмахер.
– Старый солдат никогда не умирает! – торжественно отвечает новый клиент дребезжащим голосом.