Текст книги "Кровью омытые. Борис и Глеб"
Автор книги: Борис Тумасов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)
Глава 12
Еще в лето шесть тысяч четыреста восемьдесят восьмое от Сотворения Мира, а от Рождества Христова в девятьсот восьмидесятом ходил великий князь Владимир Святославович на западных славян и взял их города Червень и Перемышль. Польша считала Червенские города своими, но в ту пору она вела длительную войну с Чехией и Германией. Король Болеслав отнял у чехов Краков с его землями, Моравию и земли словаков до Дуная.
Втянутый в эти войны, он не осмеливался начать борьбу с киевским князем. Для того ему надо было замириться с чехами и немцами. Однако это оказалось задачей трудной, слишком много завоевала Польша, чтобы с нею пойти на мир…
Потом произошло событие, после которого у польского короля появилась надежда взять у Киевской Руси Перемышль и Червень, не прибегая к войне. Великий князь Владимир Святославович женил сына Святополка на дочери Болеслава. Король надеялся, что когда Святополк станет великим князем Киевской Руси, он отдаст Червенский край Польше…
При Болеславе Польша сделалась оплотом латинской веры. Государством, откуда, по замыслу Римского Папы, будет распространяться католицизм на восток, и в первую очередь в Киевскую Русь…
Нунций Папы Римского Рейнберн, духовник княгини Марыси, не случайно сидел в Турове. Много лет назад выехал он из Рима в Польшу, служил епископом колбержским, был доволен своей жизнью, но явился папский посол и передал указание поехать с дочерью Болеслава в Туров. Трудную миссию возложил на него папа. Рейнберн давно уяснил, князь Святополк христианство принял, потому что этого хотел великий князь Владимир. Но в душе его вера неустойчивая. Стоит Святополку стать великим князем, и Киевская Русь перейдет к вере латинской. От Рейнберна требуется лишь подталкивать Святополка к католицизму.
С приездом в Туров пресвитера Иллариона жизнь Рейнберна усложнилась. Илларион глаза и уши великого князя киевского. Святополк хоть и догадывается о том, но как противостоять тому?
Вышел нунций из своей каморы, глотнул свежего воздуха, закашлялся.
Давно, так давно это было, что Рейнберну казалось, такое случилось не с ним. Жил он на берегу моря, мать варила ему с братьями и сестрами рыбную похлебку, и когда Рейнберн, спеша и давясь, кашлял, мать стучала ему кулаком по спине, приговаривала:
– Погубит тебя твоя жадность!
Нет уже матери, разошлись по миру братья и сестры, где они и что с ними, один Бог знает…
Рядом с каморой епископа камора пресвитера. Оба они слуги Божьи, служат одному Богу, ибо Бог един, но наместники Бога на земле у латинян – Папа Римский, у исповедовавших веру греческую – патриарх.
В душе епископ знает, у Господа нет наместников, это в миру, а папа и патриарх, как и все смертные, – паства Божья. Истина в одном, над всеми Бог и всяк живущий – его слуги.
Сидят Илларион и Рейнберн в Турове, время от времени шлют тайные письма, один в Киев, другой в Рим, каждый свою службу исполняет…
Открылась дверь каморы пресвитера, и, пригнувшись под низкой притолокой, выбрался Илларион, перекрестился, заметив епископа, пророкотал:
– Латинянин зловредный. Зачем ты лик князя Святополка на запад поворачиваешь? Господь велит на восток взирать, оттуда дню начало…
И захохотал громоподобно. Отвернулся Рейнберн, промолвил с досадой:
– О Езус Мария, к чему вводишь меня во искушение, избавь от нечестивца.
И заторопился в свою камору, а вслед ему несся хохот.
– Знаю, не любишь ты, латинянин, правды, коварство твое мне ведомо, и творишь его, таясь. Ужо выведу я вас, тараканы запечные!
Захлопнулась дверь каморы за Рейнберном, а пресвитер все еще поносил зловредство епископа.
Наконец унялся. Подобрав полы старой, засаленной рясы, уселся на бревно, задумался. Мысли малоутешительные. Вчерашнего дня заметил, как у папского нунция побывал монах-латинянин. Выглядел он усталым, – видно, проделал многоверстный путь. О чем вели речь епископ и монах, никому не ведомо, но как он появился у Рейнберна, так и исчез.
По всему, епископ передал письмо в Рим ли папе, в Гнезно ль королю.
В одном уверен пресвитер, плетет папский нунций Рейнберн сети вокруг Туровского князя.
– Ох-хо, – вздыхает Илларион и думает, что давно пора великому князю Владимиру Святославовичу разорить это осиное гнездо.
* * *
Полночную тишину хором нарушал шум леса да редкие окрики дозорных, призывавших бодрствовать.
Святополк и без того бодрствует, нет сна, думы одолевают. Он ворочался с боку на бок, и тогда жалобно поскрипывала деревянная кровать, широкая, на пол-опочивальной. Старая кровать будто плакала, жалуясь на свою долгую жизнь. Но хозяин, туровский князь, не понимал ее, у него своих неурядиц полно, и ему тоже некому поплакаться, разве что Марысе, но она лежит, уткнувшись носом в стену, и слегка посапывает. Иногда во сне Марыся разговаривает сама с собой, но о чем, Святополк не понимал. Она говорила по-польски, скороговоркой, при этом смеялась тихонько.
От Марыси первой услышал Святополк, что вчерашним вечером побывал в Турове монах из краковского монастыря, привез известие от короля. Болеслав уведомлял дочь и Святополка, что замирился с императором германским и развязал руки, чтобы помочь туровскому князю, если у того будут трудности, овладеть киевским столом.
Марыся рада, она верит, помощь короля приведет Туровского князя в Киев, на что Святополк ей отвечал, что слишком дорогую цену запрашивает Болеслав за поддержку…
Марыся возражала: Киевская Русь великая, и что для нее Червень и Перемышль?
Есть у Святополка дума потаенная, ее он даже Марысе не раскрывал. Как только сядет на киевский стол, то ни одного города, ни одного села не даст Болеславу, хотя бы пришлось воевать за них с Польшей…
Потом Святополк думает о том, что будущим летом великий князь пошлет его и Бориса на Ярослава. У Туровского князя к Борису меньше неприязни, чем к новгородскому. Борис не алчет власти, и он будет довольствоваться тем уделом, какой ему Святополк выделит, а Ярослав станет искать великого княжения. Вот тогда ему, Святополку, без короля польского не обойтись, потому как с Ярославом придут варяги…
Потом Святополк решает, что выделит Борису не Вышгород в удел, как говорил Марысе, а посадит вместо себя в Турове и еще прирежет Пинск. Край хоть и болотистый и городок едва поднимается, да на торговых путях встает…
И невдомек Святополку, чем Борис неугоден воеводе Блуду и иным боярам киевским?
Оторвал голову от подушки, прислушался. Почудилось, ходит кто-то. Ан нет. То сама по себе скрипнула пересохшая половица.
– Время беспокойное, – прошептал Святополк.
Почуял, Марыся пробудилась. Спросил:
– Никак, я спать не дал?
– Нет, выспалась. Скоро, поди, рассвет.
– Первые петухи пропели… Давно никаких вестей из Киева.
– От кого ждешь их, князь?
– От доброхотов моих.
– Езус Мария, но ты ведь можешь послать Путшу?
– На той неделе пошлю, сам думал.
Помолчали, снова заговорили.
– Ужли настанет час, когда я стану жить не под страхом? – спросила Марыся.
– Говорил те, сбудется такое.
– О том и епископ твердит.
– Рейнберн, Илларион! Постылые они мне, – в сердцах кинул Святополк, – в душу мою лезут, ако гады. Поди, я времена Перуна еще помню.
– К чему?
– Княгиня Ольга христианство в Царьграде приняла, а ее сын Святополк и его дружина Перуну поклонялись. А Владимир Святославович насилие вершил, христианство насаждая. И не оттого ли, что в родство с базилевсами царьградскими войти вздумал?
– Але угадаешь?
– Ладно, спи. Глядишь, и меня сон сморит.
* * *
Лютовали псы на подворье боярина Путши, когда холоп провожал за ворота пресвитера Иллариона.
– Звери, – восхищенно заметил Илларион, – исправно служат.
– Да уж стараются, – поддакнул холоп.
Оказавшись за воротами, пресвитер пошел медленно.
Затихли псы, и благостная, умиротворяющая тишина легла на город. И то ли эта тишина, то ли сытная еда, какой потчевали пресвитера в хоромах боярина, настраивали Иллариона на благодушие. Да и разговором с Путшей он доволен. Ближе к осени боярин намерился на всю зиму податься в Киев и охотно согласился передать письма митрополиту и великому князю. Илларион Путшу понимал, ему и Владимиру Святославовичу угодить охота, и от туровского князя не отошел, кто ведает, как все повернется. Вот боярин и служит, хоть и с опаской, и великому князю, и туровскому…
Луна то нырнет в облака, и тогда Туров погружается в темень, то вынырнет, и тогда становится светло. Иллариону чудится, луна купается, и пресвитер вспоминает, как в отрочестве в Херсонесе плавал в море.
Летом оно было теплое и лаковое. В ту пору Илларион не думал, что судьба забросит его далеко в Киевскую Русь. А все случай…
Был Илларион с детства голосистым, озорным. Как-то обратил на него внимание иеромонах с Афона да и увез в Афонский монастырь. Десяток лет провел Илларион в послушниках, пока с другими священниками не попал в Киев. Но еще долго виделась ему Греция, Афонский монастырь, горы и оливковые рощи, стада и отары, домики из природного камня, огороды и сады…
Долго не мог забыть Илларион черные глаза молодой гречанки, ее зовущий взгляд, какой она бросала на послушника. Но Илларион устоял, не поддался искушению.
– Господи, было ли это! – шепчет пресвитер и невольно задерживает шаг.
Через дверную щель каморы Рейнберна пробивался тусклый свет.
«Отчего не спится проклятому католику? – подумал Илларион. – Сызнова какие мысли замысливает?»
Неожиданно дверь приоткрылась, и пресвитер удивился. Из каморы выбрался торговый гость, чья ладья на прошлой неделе пристала к туровскому берегу.
По речному пути плыл торговый гость из Киева в Польшу.
«Однако что этот чертов лях забыл у папского нунция?»
И неожиданная догадка осенила: письмо, епископ передал письмо!..
Тяжелый кулак пресвитера свалил купца. Склонился Илларион, вытащил из-за полы кафтана пергаментный лист и трусцой поспешил в свою камору. В приоткрытую дверь видел, как купец поднялся, постоял и, не возвращаясь к епископу, направился к причалу.
* * *
Кинулись пресвитера на третий день. Послали за дьяконом, а тот ответил, уехал в Киев. Ничего не знавший о пропаже письма Рейнберн вздохнул облегченно, возрадовалась Марыся, а столь поспешный отъезд Иллариона не насторожил даже Святополка…
Августовские дни жаркие, но на лесных тропах, какими пробирался Илларион, было прохладно. Солнце с трудом пробивалось сквозь чащобу. Сыро, и одолевал всякий гнус. Пресвитер торопился. Больше всего он опасался погони. Письмо, которое он вез в Киев великому князю, уличало Святополка в измене. Туровский князь через епископа держал связь с королем. Илларион понимал, Православной Церкви на Руси угрожают латиняне. И тогда призовет пресвитера митрополит, спросит сурово, как мог ты, Илларион, проглядеть католиков в Туровском краю? Они обращают в свою веру русский народ…
Спешит пресвитер, настороженно смотрит по сторонам. Земля Туровская лесная, болотистая, чуть оступился с тропы, и засосет трясина. Илларион нередко вел коня в поводу, присматривался. Когда в Туров с проводником ехал, постарался дорогу запомнить. Вон за тем поворотом будет сваленное буреломом дерево, а за ним поляна и село. Пресвитер решил в нем передохнуть, да и коню пора дать роздых.
В тот день у Иллариона с хозяином избы разговор вышел откровенный. На вопрос пресвитера, крещен ли в селе люд, мужик ответил:
– А мы, поп, по старинке молимся, как наши деды.
И хитро прищурился.
Проводник пояснил Иллариону, что в Туровской земле еще много народа некрещеного и поклоняются языческим богам. Неохотно принимают смерды крещение…
Понукая коня, пресвитер пригнулся, проезжая под низко нависшей веткой. Учуяв человека, загалдела сорока. Где-то поблизости затрещал под ногами крупного зверя валежник, верно, лось прошел, а может, вепрь поднялся.
Миновав залитый водой луг, пресвитер выехал к селу. Навстречу с лаем выскочил пес. Хозяин отогнал. Узнав Иллариона, принял коня.
– Заходи, поп, в избу, умаялся в дороге, а я покуда коня поставлю.
Спал пресвитер на сеновале. Долго не мог заснуть. То. ли оттого, что душисто пахло свежее сено, то ли не давали покоя мысли. Илларион думал о неустойчивости Туровского князя, о вредном влиянии на него княгини и епископа, о гневе, какой вызовет письмо у великого князя. А еще мысли пресвитера о том, что именно в Турове может быть схватка между католицизмом и православием, и не дай ныне отпор латинянам, как ксендзы проникнут на всю еще не устоявшуюся в православной вере Киевскую Русь.
Илларион даже пугается такой мысли.
К рассвету сон помаленьку начал забирать пресвитера, но тут послышались шаги и голоса. Один принадлежал хозяину, второй незнакомцу. Переговаривались тихо. Приподнял голову Илларион, одно и разобрал.
– Поп туровский, – сказал хозяин.
– Поп нам ни к чему, кабы купец либо боярин.
И рассмеялись.
– Ты того коня, боярина туровского, не продал?
– Нет, на болоте держу.
– Смотри, на киевском торгу не попадись.
Ушли. Посмотрел пресвитер, сквозь щели в крыше небо засерело. Спустился с сеновала, оседлал коня, вывел, стараясь не шумнуть, и, усевшись в седло, отправился в дальнейший путь.
* * *
День едва начался, а Борис уже успел встретить рассвет на крутом берегу, после чего по Боричевскому свозу вышел к Днепру. Невидимо катил он свои воды, подчас казалось, будто замер Днепр во всей своей шири.
Тянуло от воды туманом, и далеко слышалось. У причала выбирали якорь на каком-то корабле, звенела цепь. С левого берега требовали перевозчика, раздался плеск весел.
Бывая на левом берегу, Борис любил смотреть, как Днепр лениво накатывался на пологий берег, волна за волной шлепала на песок и, шурша, уползала в свое русло.
С той стороны хорошо просматривались холмы киевские, домишки и избы в зелени. Гора киевская с дворцом и церковь, терема боярские и стены бревенчатые крепостные, стрельницы…
Тревожно княжичу. Вчера видел у великого князя Туровского пресвитера Иллариона. О чем была у него беседа с отцом, Борису невдомек. Душа его чует, тучи сгущаются над Святополком. А вечером был зван к Владимиру сотник Парамон. Неспроста, ох неспроста, потому как стал сотник собираться в дорогу. Сказывали, в Вышгород отправляется…
От всего этого было над чем задуматься княжичу. Приезд в Киев Иллариона и задание, какое получил сотник от великого князя, Борис связывал воедино, и от того делалось ему еще более тревожно.
На левобережье, разогнав туманную дымку, проглянуло солнце. Оно было красное, и утренняя заря кровавила.
По Боричевскому свозу протарахтели колёса груженой телеги, от перевоза, подминая лаптями пыль, шла артель мастеровых, свернула на Подол. Обогнув Десятинную церковь, Борис вступил на митрополичье подворье, поднялся по ступеням. В сенях его встретил молодой чернец, проводил в трапезную. Сквозь высокие оконца проникал тусклый свет. Владыка завтракал. Приходу княжича обрадовался:
– Садись, сыне, спасибо, проведал меня.
Борис перекрестился, сел за стол. Чернец поставил перед ним серебряную миску с тертой репой, приправленной свежепробойной щучьей икрой, густо посыпанной мелкопосеченным зеленым луком, на деревянном подносе куски горячего ржаного хлеба, а посреди стола на серебряном блюде лежал отварной судак. Ели молча. Митрополит беззубо жевал, то и дело отирая губы холщовой тряпицей.
Когда покончили с икрой и судаком, на стол поставили чаши с майским медом в сотах и настоем из яблок и ягод.
Когда насытились и перешли в малую палату, где митрополит работал, уселись в низкие креслица, Иоанн спросил:
– Зрю тревогу в очах твоих, сыне?
– Очи выдают волнения души моей, святый отче.
– Чем обеспокоен ты, сыне, поведай.
– Владыка, те ведомо о гневе великого князя на новгородцев и Ярослава, и вот ныне гроза сгущается над Святополком. Как укротить гнев великого-князя? Ведь Святополк и Ярослав братья мои старшие, дети великого князя. В ярости отец не пощадит их.
Молчал Иоанн, долго сидел, прикрыв глаза. Борис даже подумал, митрополит не слышит его. Но вот владыка заговорил, и малоутешительными были его слова:
– Отец волен в детях своих, сыне, а великий князь в ответе за все государство. Он послал своих сыновей посадниками по городам, дабы они о единстве Руси пеклись, а не мыслили рвать ее на уделы. Станут князья каждый врозь тянуть, и то врагам нашим в радость, а за ними, князьями-усобниками, ляхи и латиняне… Яз, сыне, скажу, отринь тревоги, разуму великого князя вверься. В его решениях не вижу яз противного для государства. Владимир Святославович государь, а государю все подсудны.
* * *
Кончался длинный день, Блуд ко сну изготовился, как Настена не ко времени с новостью поднеслась:
– От вечерни шла, туровского пресвитера повстречала.
Воевода бороду вскинул, промолвил угрюмо:
– Явился. Не обозналась ли?
– Аль я слепая? Все такой же красивый и статный, его и старость не берет. Увидел меня, пророкотал: «Здрави будь, боярыня-краса».
Но воевода этого уже не слышал, в голове у него мысль непрошеная, не проведал ли чего Илларион? Не прознал ли, что посылал он, Блуд, в Туров своих людей?
Однако, поразмыслив, Блуд успокоился. Что мог знать туровский поп, а Путше к чему его, воеводу, оговаривать? Но вот Святополка? Ужли наводчиком на князя, туровского явился Илларион? Тогда быть беде, не пощадит Владимир Святополка.
Настена что-то сказала, мысль Блуда нарушила. Переспросил:
– Ты о чем?
– Сына вспомнила. К чему ты, боярин, его, родного, на рубеж послал?
– Смолкни, Настена, он гридин! А в Переяславле под рукой воеводы Александра ума наберется. Вишь, заладил: жениться. Не время, вот когда из дружины младшей в старшую перейдет, тогда пусть и ведет о том речь.
Сказал Блуд, что отрезал. Его иное беспокоило. Знал, крут великий князь, и коли положит гнев на Святополка, так надолго… Святополк… Ярослав… Не быть им великими князьями киевскими. Значит, Борис? Либо Мстислав? Знать бы… Ужли ошибся он, воевода, в расчете на Святополка?
И Блуд не может с этим согласиться. Даже тогда, когда от Ярополка переметнулся к Владимиру, не ошибся воевода. Что же, он, Блуд, нынче повременит, приглядится. Эвон, за Святополком ляхи, Болеслав. Еще неведомо, как оно все обернется…
* * *
Наказав сотнику Парамону с десятком гридней отправиться в Берестово и привести в годность клеть для узников да поставить в ней печь, Владимир велел сыскать иерея Анастаса, прилег на широкую, обтянутую темным аксамитом лавку. Болела грудь, и щемило сердце. Такое стало случаться с ним в последние два года. А прежде? Прежде он был здоров, и, кажется, все радовало его. Поди, и зло вершил будто в удовольствие. Ныне о том и думать не хотелось, да память – ей не прикажешь, на круги свои возвращает… Как из Новгорода шел великий стол у брата Ярополка отнимать… Горел Полоцк, и в огне метались люди, а он, молодой, сильный, овладел Рогнедой, враз и охладел к ней… А и любил ли он какую женщину? Сколько их у него перебыло, жен, наложниц… К одной и прикипел сердцем, к Порфирогените, Анне…
Скрипнула дверь, вошел Анастас.
– Ты звал, Владимир Святославович?
– Не стал кликать Гургена, вотри мне в грудь снадобий, что-то дышится тяжко.
Стянул рубаху. Иерей подвернул рукава рясы, принялся втирать князю душистую мазь. Владимир задышал легче, исчез хрип.
– Старость не радует, Анастас. Спрос мой каков? Мы с Корсуни с тобой неразлучны, иерей. Ко всему ты духовником был у Анны, вот и отвечай по чести, замечал ли за мной какие прегрешения, поступал ли я вопреки учению Господа?
Отер Корсунянин руки холщовой тряпицей, посмотрел на Владимира. Отрок внес поставец со свечой, удалился. Наконец промолвил Анастас:
– Разве что в помыслах, княже.
– В помыслах? Может, в помыслах и имелись грехи, да они тайные.
– От Всевышнего ничего не утаишь, он все видит и все слышит.
Долго молчал Владимир, потом сказал:
– Жизнь свою надвое делю, первую – во грехе и блуде прожитую, вторую – в вере и Руси отданную. И еще в том убежден, любил одну женщину, Анну. Тебе ли того не знать, Анастас. Смерть ее душу мне перевернула… На кого опору мне держать, подскажи, иерей? На сыновей, так где они, мои единомышленники? Глеб молод, Борис? В нем хочу видеть преемника своего, да не тверд он. Мстислав пока не огорчает, а вот Ярослав и Святополк, в них какая опора, коли они при жизни моей каждый на себя потянул. Знаю, призовет меня Господь, они свару за великий стол затеют кровавую. Ты чью сторону займёшь, иерей?
– Княже, один Бог знает, кто из нас первым покинет мир этот, но я руку Бориса держать буду, верь мне.
Владимир взял Анастаса за рясу, подтянул к себе, в глаза заглянул. Потом отпустил, промолвил:
– Да я в том и не сомневался, а вот к боярам иным нет веры. Еще тело мое не остынет, а уже перекинутся на сторону сильнейшего. С виду будто преданы, а души у них гнилые. Однако попробуй распознай их.
Сел, потер седые виски.
– До твоего прихода думал я, Анастас, может, грех мой тяжкий перед Святополком, что я овладел женой Ярополка, его матерью. Но видит Бог, я ль не был справедлив к нему, а он волчонком на меня косился, к Болеславовой стае прибился. Намерился призвать его, в очи заглянуть, спросить, что же ты, Святополк, зло на меня держишь и в той ненависти готов ляхов на Русь напустить…
Корсунянин не перебивал, слушал, а Владимир продолжал:
– Ярослав с голоса новгородцев запел, мне ль их не знать? А может, Ярослав тому заводчик, как, иерей, мыслишь?
Промолчал Анастас. Владимир усмехнулся:
– Да, однако на отца посягнул, и нет у меня к нему веры, хотя чую в нем ум государственный. Вот и Попович меня в этом убеждал. Да и наставник у него, Добрыня, достойный. А новгородцев на колени поставлю, вишь, вольности захотели, дань не шлют.
– Не суди себя сурово, великий князь, в грехе с Марией нет на те вины, ибо был ты в ту пору язычником, как язычником и с Ярополком расправился.
– Коварством.
– Я этого не сказывал. А сыновей простишь, Господь велит прощать обиды даже врагам.
– Господь велит, простил бы и я, коли бы сыновья мне обиду нанесли, но они на единство государства посягают, а такое не прощается. Аль забыл, Анастас, как по крохам собирал я Киевскую Русь, продолжал начатое Олегом и отцом моим Святославом, а теперь дозволить рвать ее? С какими муками мы шли к вере православной, чтоб нынче дозволить латинянам глумиться на Руси? А ты, Консунянин, о прощении речь ведешь, и я вопреки заветам Всевышнего не поступаю.
Вздохнул, насупил седые брови:
– Заговорились мы с тобой, иерей, эвон темень уже, может, поспать удастся…
Покинул Анастас княжью палату, отроки, стоявшие на карауле, молчаливо пропустили его. Шел иерей, и думы у него невеселые. О старости думы. Постарел Владимир, немолод и он, иерей, годы, они подобно серым волкам облягут человека, как жертву. Особенно трудно, ежели человек в старости одинок. Вот как он, Анастас. Нет у него ни детей, ни близких. Хотя что это он жалуется, эвон у князя сыновья, кроме огорчений, ничего не доставляют. Да, он, иерей, не познал отцовства, но радость ли в отцовстве у Владимира?.. Господи, Анастас пугается этой мысли, прости грехи мои. На Тя уповаю я в старости…
* * *
Закрылась дверь за Корсунянином, и остался Владимир один на один со своими мыслями. А они его к прошлому возвращают, то Ярополк привидится, и тот молит его о пощаде, то в опочивальне у жены его, и она тоже просит не трогать ее, но это только разгорячило Владимира, и овладел ею силой…
Владимир себя спрашивал, к чему сегодня поведал о том иерею, будто исповедался перед ним. Верно, хотел свою душу облегчить. Хотя ведь знал, все это Анастасу известно. Иерей успокаивал, на язычество пенял, но Владимиру от того не легче…
«А коли бы знала Анна, какие грехи на нем, Владимире, полюбила бы?» – спрашивает великий князь и не знает ответа.
И Анна, сызнова Анна встала перед ним. Будто наяву увидел ее, сходящую с трапа дромона. Владимир шепчет имя Порфирогениты.
– Господи, ты дал мне ее во искупление грехов моих!
Смежил веки, будто в дрему потянуло, как вдруг голос Святополка услышал. И хоть знал, что все это ему чудится, затеял с ним разговор:
– Ты звал меня, великий князь?
– Да! Спросить хочу, к чему ты, Святополк, измену таишь?
– Нет, великий князь, о какой измене речь ведешь, я справедливости ищу. По какому праву ты великое княжение задумал Борису отдать? Оно мое по старшинству.
Усмехнулся Владимир:
– Ты меня уже и отцом не зовешь?
– Но те ли не знать, кто мой отец!
– Пусть будет по-твоему, не я те отец. А стольный город Киев Борису отдам, и на то моя воля.
Князь от дремы очнулся. Подумал, эко, будто и не спал, а такое причудилось.
Поднялся, прошелся по горнице. Босые ноги тонули в восточном ковре. В душу закралось сомнение, не понапрасну ли вздумал призвать Святополка, ведь письмо, какое привез Илларион, писано епископом.
Однако сомнение было коротким, если не окажется за Святополком вины, то все едино надобно выделить ему иной город, подале от польского рубежа. Да удалить от него латинян, от них Святополку вред явный…
Сквозь высокое оконце в горницу пробивался блеклый свет луны, Владимир задул свечу, лег на лавку, уставился в потолок. В хоромах тихо, и только слышно, как на стенах перекликаются караульные.
Неожиданно защемило сердце. Владимир потер грудь, подумал, ужли близится конец жизни? И зачем теперь, когда разлад между сыновьями… Ему бы еще пожить, сыновей примирить…
С этой мыслью Владимир уснул.
* * *
Домой Борис возвратился к полудню. На княжьем дворе отрок выгуливал уже подседланного отцовского коня. Только теперь княжич вспомнил, что отец его вчера говорил о поездке в Берестово, и заторопился к великому князю. Владимир встретил сына недовольно:
– Ты не явился к утренней трапезе.
– Я был у владыки, отец, и поел с ним.
– Неделю я проведу в Берестове, недомогается мне.
– Возьми с собой Гургена.
– Бог даст, без него обойдусь. – И, повременив, продолжил: – Вчерашним вечером допоздна с иереем Анастасом заговорились. Многое вспомнил, о чем и думать не хотелось. И как неправдою жил, и зло, какое творил, все на ум пришло. Ох, много же за мной грехов водится.
– Того, отец, не бери в голову, отринь. Крестив Русь, ты заслужил прощение.
– О том и Корсунянин твердил, однако ныне совесть мне главный судья, и она мне не дает покоя.
– Молись, отец, и Господь освободит тя от терзаний. Душа твоя потрясена, но ты Русь от язычества к вере повернул.
Владимир положил руку на плечо Борису:
– Велика же вера в те, сыне. Видно, Богу угодно, чтобы сын Анны был таким. Господи, как вы, дети мои, жить без меня станете? Знаю, ты скажешь, не оставляй на меня великое княжение, не по мне ноша. Но тогда ответь – по ком? Святополку по старшинству? Но он с королем, тестем своим, заодно и на киевском столе его умом жить станет, к латинянам Русь повернет. Не так ли я сказываю? Либо ты желаешь, чтобы ляхи Русью помыкали?
Борис не возразил, а Владимир Святославович продолжал:
– Ярослав на Киев восстал, новгородцы в дани отказали. На кого Ярослав с Новгородом замахнулись? Они мыслят, мне их гривны надобны? Нет, они запамятовали, что у великого князя дружина, полки, какие Русь стерегут, а их кормить и поить надобно! На тя, сыне, надежда, тебе, верю, дела мои продолжать. Не удержишь власть, дорога в Киев кровью оросится.
Обнял Бориса:
– Я в Берестово отъеду, Киев на тебя оставляю.
* * *
В двух конных переходах от засечной линии, в степном логе, где росли дубняк и ивы, где день и ночь журчал родник и протекала поблизости тихая речка, поросшая камышом и кугой, а на плесах плавало во множестве дичи, гусей и уток, разбил свои вежи мурза Инвер.
Мурза стар, но еще крепок телом. Вместе с отцом поставили вежи и два его сына.
Инвер богат, не один косяк лошадей пасется в степи, не одно у него стадо, а отары овец бесчисленны.
Призвал мурзу Боняк, сказал:
– Инвер, ты будешь у урусов моими ушами и очами. Ты станешь уведомлять меня, что замышляют урусы…
Воеводе Александру Поповичу с дальней заставы сообщили о печенегах, подкочевавших к самому рубежу. И будто те печенеги заверяют, что хотят жить в мире с Русью.
Переяславский воевода тому веры не дал и велел десятнику с двумя гриднями отправиться в печенежское становище.
Взял десятник с собой и Георгия.
– Ты, – говорит, – у печенегов в плену язык их мало-мальски познал, глядишь, что и поймешь, о чем они между собой переговариваться станут.
Вот уже два месяца, как Георгий в Переяславле. Все здесь ему нравится, жизнь хоть неспокойная, то на засечной линии неделями проводит, то в дозор далеко в степь отправлялся…
Сторожевой городок Переяславль в семидесяти верстах от Киева, где сливаются реки Альта и Трубеж. Знал гридин, что назвали город так будто от того, что на этом месте молодой Ян Усмошвец одолел печенежского богатыря, славу перенял. Так ли, нет, но и до этого стоял здесь городок Переяславль.
Город обнесен высокой бревенчатой стеной с башнями стрельчатыми. О Переяславль не раз разбивались печенежские орды. Случалось, переяславцы не на день и не на два задерживали набег печенегов на Киев.
В крепости несколько просторных изб, жилье гридней, церковь, срубленная больше двадцати лет назад, и оттого бревна от дождей и ветра потемнели. У самых ворот, что выводят на Черниговский шлях, дом воеводы на каменной подклети, крытый тесом.
К городским стенам примыкает посад с домами и избами, обнесенными плетнями. Здесь же мастерские, огороды.
Переяславль берегут триста гридней да сотня кметей. Сила не такая уж великая, но достаточная не только отсидеться на случай набега, но и самим выйти на случай появления неприятеля…
Миновав рвы и вал, насыпанный, как говорили, еще во времена князя Олега, десятник с гриднями выехали в степь. Чем дальше несли их кони, тем выше травы. Местами они доходили под самые стремена. Время ближе к осени, и трава теряла свою зелень, а ковыли сделались седыми, волнами перекачивались на ветру.
Не идут, плывут кони по ковылям, а Георгий вспомнил, как ходил с Улькой за солью, брел по шляху, скрипели колеса мажар, и о чем только не мечтал он, Георгий. Когда в Переяславль уезжал, обещал Ульке, будущим летом ворочусь и возьму тебя в жены…
– Эгей, гридин, – окликнул Георгия десятник, – в дозоре выкинь думы из головы, ино стрелу изловишь, либо аркан захлестнет.
И, привстав в стременах, десятник прислушался:
– Слышу собачий лай, и кизячным дымом потянуло.
Указав на гряду холмов, добавил:
– Там печенежское становище.
Выехали на курган и увидели вежи: шатры, кибитки, костры, над ними подвешены казаны. А неподалеку табуны и стада на выпасе, двух конных табунщиков.
Свора псов мчалась навстречу гридням. Криками и свистом высокий старик отогнал собак. Орава детей окружила дружинников.
– Эко плодовиты степняки, – сказал десятник.
Гридни спешились, поклонились старому мурзе. Тот что-то сказал, и самые большие мальчишки тотчас приняли у дружинников лошадей, а их провели к одному из шатров, усадили на разбросанный на траве войлок. Мурза уселся рядом, что-то сказал печенежкам, и те тут же выставили угощение: мясо жареное, лепешки, варенные в бараньем жиру, и бурдюк с холодным кумысом. К удивлению гридней, хозяин говорил по-русски.