Текст книги "На дне блокады и войны"
Автор книги: Борис Михайлов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Но, одновременно с победными реляциями, на НП командующего артиллерией просочились и другие сведения.
Из танковой контратаки мало кто вернулся назад. Восемь тридцатьчетверок подбиты немцами. Наша пехота бежит. В речке брошена новенькая сорокопятка. Расчет сбежал…
И надо же было как раз в этот момент перед его глазами появиться комбату-45 – очередному «сыну лейтенанта Шмидта – «уничтожителю немецких танков!»
Что же было дальше?
Свой приказ о награждении танкистов Гуртовенко отменил. Он был зол на всю свою подопечную артиллерию: «Никого не награждать!»
Но четыре подбитых фашистских танка, как бельмо на глазу, чернеют на нейтральной полосе. И еще кто-то видел, как немцы уволокли к себе огромный подбитый «фердинанд»… Не награждать же нас, минометчиков? Хотя… я лично не исключаю, что одна из наших мин (помните, пущенных под дулом замполитова пистолета) угодила в мотор фердинанда: «Чем черт не шутит, когда Бог спит». В таком случае справедливости ради надо было наградить нас и, посмертно, замполита.
Политотдельская идея
В этой сложной ситуации, дерзкая и смелая идея пришла в одну политотдельскую голову, пожелавшую остаться инкогнито: «А почему бы нашей дивизии не заиметь собственного Александра Матросова?»
Найти претендента на столь почетное место было не трудно, ибо от пехоты полка остались «рожки да ножки». Из «достоверно убитых» были отобраны: коммунист – командир отделения сержант Афанасий Смышляев, и комсомолец – рядовой Федор Щелкунов. Дивизионные борзописцы сочинили легенду, по мотивам которой художники создали душещипательный рисунок, повествующий о том, как коммунист и комсомолец, обвязав себя гранатами, с патриотическими возгласами бросаются под танк. Этот рисунок позже был переведен в красочную картину, которая уже после войны долго висела в нашем дивизионном клубе в Рымникул-Сэрате в Румынии.
Через несколько дней листовка (боевой листок) появилась в наших окопах. Казалось бы, все «шито-крыто», но первые комментарии к листовке прозвучали уже на следующий день из немецких рупоров: и Смышляев, и Щелкунов оказались живы-здоровы! Политработники дивизии не сдавались и объявили все «вражеской пропагандой». Солдаты в присутствии офицеров молчали.
Рассказ солдата 2-го батальона 1288 сп, услышанный мною в апреле 1945-го года, после возвращения из Бачальмаша.
«С утра шестого марта нас послали на Яко. Мы подошли к первым домам – никого. Стреляли на другом конце села. Кто-то сказал, что там «братушки» воюют с фрицами. Нам приказали держать оборону. Мы заняли крайние дома. Подошли пулеметчики и сорокопятки и тоже окопались. Потом из села по нам стали стрелять то-ли болгары, то ли фрицы. Мы тоже стали стрелять. Потом стали бить минометы. Подошли немецкие танки. Сорокопятки стали стрелять по ним. А те их шпок! Шпок! И нет пушчонок. Мы попрятались в дома. А из-за танков немецкие автоматчики кричат: «Русь, сдавайся!» А нам что делать? Стали по очереди выходить. Два расчета сорокопяток за домами успели запрячь пушки в лошадей и тиканули по закоулкам. А нас немцы построили в колонну и повели на край села окопы копать. Щелканов и Смышляев были с нами. Русские сильно били из минометов. Многих поубивало. Может, и Смышляева тогда убило. Потом я его уже не видал. Потом немцы нас повели в тыл километров за пятнадцать тоже окопы копать. Со жратвой было хорошо и курево давали, но работать заставляли ого-го. Чуть что, фриц кричит: «Шнель, шнель!» – и палкой замахивается. На том месте русские нас и захватили. Свои же солдаты пришли. Это было уже недели через две».
Теперь посмотрим, как тот же эпизод войны описан в генеральских мемуарах М. Н. Шарохина, отредактированных фронтовым борзописцем В. С. Петрухиным (Путь к Балатону. М., Изд-во Минобороны СССР, 1966).
Итак, начнем с того момента, когда солдаты нашего батальона 6 марта 1945 г. заняли оборону в крайних домах Яко, и немцы атаковали их, а я с пистолетом в руках встречал первых бегущих с передовой солдат.
«…теперь не больше ста пятидесяти метров отделяли гитлеровцев от пулеметчика. «Вот она гвардейская дистанция,»– сказал командир и нажал гашетку. Пули Николая Анисимова точно попадали в цель. За несколько минут более двадцати фашистов навсегда успокоились на подходах к пулемету. За первой вражеской цепью поднялась вторая и снова ее резанул пулемет. Еще тридцать фашистских молодчиков намертво свалились на землю. Три атаки отбил доблестный пулеметчик, истребил в этом бою семьдесят гитлеровцев».
Мне кажется, что даже у неискушенного читателя подобная генеральская белиберда может вызвать только усмешку, а у бывших пехотинцев плюс к этому и возмущение кощунственной ложью к их фронтовым друзьям. Но ведь подобное печатается у нас в стране в миллионах экземплярах!
Читаем дальше:
«Бессмертный подвиг в тот день совершил командир отделения 3-й роты 1288 сп 113 сд. Афанасий Смышляев– коммунист и красногвардеец Федор Щелкунов – комсомолец. «Будем драться до последнего человека, а последний человек до последнего патрона. Мы победим. Мы должны победить!» Прижав к груди гранату, Смышляев бросился под гусеницы танка… Но танк продолжал двигаться. Тогда навстречу ему ринулся комсомолец Федор Щелкунов. Через минуту его поглотили клубы пыли и дыма. Снова разрыв – танк остановился. Ценою жизни коммунист А. Смышляев и комсомолец Ф. Щелкунов преградили путь фашистским танкам». (М. Н. Шарохин, В. С. Петрухин. Путь к Балатону. М., Изд-во Минобороны СССР, 1966. В. С. Петрухин. На берегах Дуная. М., Изд-во ДОСААФ, 1974).
Журналисту В. С. Петрухину в 70-х годах удалось встретиться в одном из сел Одесской области с благополучно бодрствующими комбайнером Федором Щелкуновым. В своем последнем произведении Петрухин приводит рассказ Федора Щелкунова:
«Щелкунов рассказал, что он бросил гранату, но рядом разорвался снаряд… «Меня контузило и засыпало землей». Щелкунов потерял сознание. Пришел в себя… в плену. Откуда он бежал».
Ради истины мог бы сегодня, в пору «гласности», пенсионер Щелкунов рассказать правду. Ведь сейчас сдача в плен не считается изменой Родине. За это в Сибирь на каторгу не сошлют.
Ну, да Бог с ними, со Щелкуновым и Петрухиным. Ибо на этом история со злополучными немецкими танками не закончилась. По крайней мере для меня она еще вся впереди и будет иметь конец такой, которого, я уверен, никто из читателей не может предугадать.
Сначала несколько слов об оставшейся сиротой сорокопятке. Гуртовенко приказал поставить ее впереди пехоты на прямую наводку. Сорокопятка выстояла и еще долго была с нами, пока ею не стал командовать я. И не просто командовать, а стрелять по танку. Я прямой участник и свидетель ее славной гибели 8 мая 1945 года, накануне дня Победы. Но об этом потом.
Танковая история
В марте же события под Яко развивались следующим образом.
В один злополучный мартовский день 1945 года я щеголял по траншее переднего края в белой барашковой кубанке с синим верхом и красным крестом – моей заветной мечте, исполненной ротным портным.
Наверное, как раз здесь уместно отметить, что мой вещевой мешок после Будапештской операции не был столь пуст, как большинство пехотинских. Ведь он ехал не на мне, а на минометной подводе среди снарядных ящиков. Кроме кое-чего прочего, в нем давно уже без движения лежали белые барашковые шкурки, синий атлас от поповской ризы и красная лента. Кое-что прочее я готовил для посылки домой.
Новый замполит, вероятно чувствуя во мне соперника, в разговоре среди солдат бросил в мою сторону: «А что, лейтенант, сходим, пошуруем в немецких танках?» Многие танки, как немецкие, так и наши, в конце войны представляли собой склады награбленного барахла и были лакомой добычей фронтовых мародеров. Откровенно говоря, мне совсем не хотелось лезть под немецкие окопы, но… солдаты смотрели на меня, на мою лихо заломленную барашковую кубанку, и деваться было некуда.
Как только стемнело, мы вдвоем вылезли на бруствер боевого охранения и, чуть пригибаясь, пошли к речке. Кусты в пойме – ничейная земля. Наши разведчики не раз натыкались там на немецкие патрули. Моросил дождь. От этого ночь была еще чернее. Благополучно миновав речку, мы уже ползком либо на четвереньках стали подыматься по пологому косогору к деревне – к танкам, боясь наскочить на мины. Но и здесь все обошлось. Танк черной громадой вырос внезапно. Екнуло сердце. «Давай лезь. Я буду на стреме!» – шепотом то ли приказал, то ли дал указание замполит. Я приподнялся и сразу же из немецкого окопа взлетела ракета. Мы прижались к земле. Ракета шлепнулась рядом и долго шипела, обдавая нас искрами. Прошло минут пять, а может быть десять. Лезть в танк не хотелось. Я с надеждой смотрел на немецкие окопы, но они молчали.
Верхний люк танка был открыт. Я залез сзади на моторную часть. Снял с предохранителя пистолет и головой вниз свалился в танк… Дальше все произошло мгновенно и я бы сказал профессионально: сильный удар по затылку, кто-то клещами схватил и завернул за спину мою правую руку, от этого я скулой врезался в острый выступ железа. Сильная боль, как электрический разряд, пронзила все тело…
Я левша. «Круглый» левша. В обойме шесть патронов, и я шесть раз нажал на спусковой крючок. Обмякшее тело немца навалилось на меня и одновременно из немецких окопов полетели ракеты, пули дробно застучали по обшивке танка. Западня! Правая рука онемела и не шевелилась. Голова налилась чугуном. Все кругом крутилось. Кровь почему-то залила глаза… Я не буду утомлять читателей своими переживаниями. К тому же я и не помню, как выбирался. Вероятно, мозг целиком переключился на поиски выхода. Уже к середине ночи я подполз к нашим окопам. Меня испуганно окликнул солдат: «Какой Михайлов? Михайлов убит…» Я полуживым свалился в траншею.
Может быть и остался живым тот немец. Может быть, иногда в своей Западной Германии вспоминает промах, не понимая каким образом пистолет оказался у меня в левой руке? А может быть именно благодаря мне он попал в немецкий госпиталь, а не в Сибирский ГУЛАГ, откуда мало кто возвращался?..
Я молча добрался до своей норы-землянки. Чуть погодя явился испуганный ординарец (к этому времени по Советской армии уже был издан приказ о закреплении за каждым строевым офицером солдата-ординарца). Он помог мне смыть с лица кровь. Принес еду. Правый глаз заплыл, и под ним вздулся багрово-синий «фонарь». Распухла в суставах и сильно ныла правая рука…
Наутро я обнаружил пропажу вещмешка (все «трофеи», включая кубанку). Кто-то, услышав о моей смерти, не преминул опередить ординарца. Вор был из нашей роты.
Ну, и коль скоро я заговорил о фронтовом воровстве, то, думаю, самое время отвлечься от собственной персоны и поместить сюда обещанный рассказ про пополнение, поступавшее в нашу дивизию, да и во всю фронтовую пехоту в последние месяцы войны. Чем закончилась танковая история расскажу попозже.
О солдатах 1941 года написано много. Я верю в фанатичный героизм некоторых красноармейцев-пограничников. Верю в выцарапанные на бетоне надписи-клятвы, слова-прощания с родными, с друзьями. Вспоминаю всенародный подъем патриотизма и верю, что многие парни, выросшие при советской власти, в определенных условиях предпочитали славную смерть плену. Я верю и преклоняюсь перед их святой преданностью призрачным идеалам братства, равенства и коммунизма, но…
«Я не знаю зачем и кому это нужно,
Кто послал их на смерть не дрожащей рукой?
Только так беспощадно, так зло и ненужно
Опустили их в Вечный покой!
Осторожные зрители молча кутались в шубы,
И какая-то женщина с искаженным лицом
Целовала покойника в посиневшие губы
И швырнула в священника обручальным кольцом.
Закидали их елками, замесили их грязью
И пошли по домам – под шумок толковать,
Что пора положить бы конец безобразью,
Что и так уже скоро, мол, мы начнем голодать.
И никто не додумался просто встать на колени
И сказать этим мальчикам, что в бездарной стране
Даже светлые подвиги – это только ступени
В бесконечные пропасти – к недоступной весне!»
А. Вертинский, октябрь 1917
В 1945 году у нас было иначе.
К концу войны Советско-германский фронт растянулся на тысячи длинных, залитых кровью километров. Резервы пехоты у обеих сторон были исчерпаны до дна. На нашем дне оставалась бесформенная масса «белобилетников», собираемая «с миру по нитке» тыловыми военкоматами, «зеки» (главным образом уголовники), а также комиссованные раненые, которые жиденьким ручейком постоянно текли в сторону передовой, и по мере возможности (ума и сноровки) застревали в тылах.
Сотни тысяч, а может быть и миллионы украинцев, белорусов, русских, молдаван, мобилизованных в 1943–1944 гг. во время освобождения их родных мест, в значительной мере уже были съедены войной. Аппетиты наших генералов, привыкших побеждать «числом, а не уменьем», нечем было удовлетворить. Пехотные части таяли на глазах.
И именно в это время, в начале 45 года, у нашей армии появился новый источник живой силы: советские люди – заключенные немецких концлагерей, а также добровольно уехавшие, либо угнанные насильно немцами на работы в Германию.
В марте в нашу дивизию поступили первые группы лагерников из южногерманских концлагерей Дахау и Маутхаузен. Именно лагерников, а не узников.
Дахау и отчасти Маутхаузен были почти исключительно мужскими лагерями – своеобразными «биржами труда», поставлявшими даровую рабсилу военной промышленности фашистского рейха. Условия жизни в таких лагерях, если судить по скупой советской литературе, были «противоречивы». Например, так описывает лагерный рацион в Дахау его узник Вали Бикташев:
«Завтрака нет.
Обед – черпак брюквенного супа, когда в нем плавали крупинки картошки.
Вечером – «сытный ужин»: 150 г эрзац-хлеба и иногда 30 г сыра или эрзац-сыра».
Но это меньше рациона ленинградского смертника! А ведь узники Дахау должны были, в отличие от ленинградцев, выполнять непосильную физическую работу! Очевидно, что-то не то, ибо на такой норме нельзя продержаться и месяца, а в Дахау жили годами. И не только жили. Читаем дальше:
«Артиллерист был прекрасным математиком. Он создал «вечернюю школу». Подросших в лагере мальчиков обучал алгебре, с кем-то из молодых офицеров решал геометрические задачи на построение», и еще: «…в этом аду, так сказать в интервалах между поркой и смертью от голода или эпидемии, советские узники устраивали концерты… В четвертой штубе яблоку негде было упасть… Концерт вел конферансье по прозвищу Ленский»… и т. д. (Вали Бекташев. Мы старше своей смерти. Записки узника Дахау. Уфа, 1966).
Попробовал бы «прекрасный математик» на таком рационе организовать «вечернюю школу» в блокадном Ленинграде!
Противоречия в описаниях тягот жизни как в фашистских концлагерях, так и в Ленинградской блокаде появляются там, где авторы пытаются создать обобщенный образ среднего блокадника, среднего узника. Таковых не было, а все существовало отдельно: подлость и великая любовь к людям, радость и горе, любовь и ненависть, богатство одних и голодная нищета других. Люди жили на разных ступенях лестниц, часто не пересекающихся и идущих в неведомых направлениях. Где находился автор? Откуда, с какой лестницы он смотрел на окружающую его жизнь?..
В Дахау, несомненно, существовала категория людей, которые «входили в лагерь через браму (ворота – Б. М.), а выходили через трубу крематория». Может быть, и я в это верю (по крайней мере хочу верить) в Дахау действовали национальные комитеты, комитеты советского подполья и пр. Но основная масса лагерников знать не знала и слыхом не слыхивала о их существовании. В лагере правили бал различного рода «зеленые» – уголовники, носившие на груди винкели (треугольные нашивки) зеленого цвета. Из них набирались лагерэльтестер, блоэльтестеры, штубовые, арбайтензацы, капо и другая «белая кость». Именно они контролировали жизнь и деятельность различных групп, группировок, лагерных банд, часто враждовавших между собою, но по возможности обеспечивающих место под солнцем своим членам. Оказаться вне группы (банды) для советского военнопленного, необслуживаемого Красным крестом, было смерти подобно. Одиночки быстро опускались на лагерное дно, теряли облик человеческий, пресмыкались перед всем и вся, рылись на помойках, подбирая там картофельные очистки, объедки с «барского стола» западных (французских, бельгийских и пр.) заключенных и «зеленых». Тиф, желудочные заболевания ежемесячно отправляли в крематорий тысячи узников. Выживали сильнейшие (подлейшие, беспринципные и пр.).
Именно из них в 1944–1945 гг. формировались отряды для строительства немецких оборонительных линий, именно их мы захватывали в плен, именно этот контингент в основном поступал из лагерей в советскую пехоту. Не раз в окопах я слушал рассказы солдат, участвовавших в убийствах, ограблениях наших доходяг, либо французских, бельгийских, голландских заключенных, получавших продовольственные и вещевые посылки из дома или от Красного креста. Не раз мне бросались в глаза их звериные поступки по отношению к своим однополчанам, к местным жителям. Меня и тогда поражало полное отсутствие каких-либо моральных запретов и животная жажда жизни у этих людей, легко рассказывающих о «пришитых» ими за пайку хлеба, за «монашку» баланды доходяг. Некоторые наши солдаты жили в Дахау по нескольку лет. Произошедшее за эти годы перерождение, вероятно, было необратимым.
А теперь представьте себе, что эти люди (а может быть нелюди) попадают в стрелковый взвод под командование 18–20 летнего парнишки, только что выпущенного с трехмесячных фронтовых курсов младших лейтенантов («ванек-взводных»). Он должен поднять их в атаку и повести за собой на верную смерть либо, в лучшем случае, на увечье.
Что из этого получалось, расскажу в повествовании о моем ранении в селе Штраден (Австрия). А пока что вновь вернемся в Венгрию под Яко, чтобы кончить затянувшийся рассказ о подбитых немецких танках и отправиться в тыл.
Там, под Яко, началась забытая с Днестра, а для большинства моих пехотных однополчан незнакомая, жизнь в обороне.
В середине марта 45-го года погода в Южной Венгрии стояла премерзкопакостная. Пасмурная хмарь чередовалась с дождями, которые превратили окопы в сплошные слякотные канавы, местами по колено заполненные жидкой не просыхающей грязью. Сушиться было негде. Опять у солдат завелись вши и пошли чиряки.
Но нам было по двадцать.
После мартовских боев левофланговым соседом 1288 полка стали болгары-«братушки». Соединявший нас ход сообщения сразу же превратился в азартную барахолку. Через нее к нам в обмен на папиросы (а то и автоматы) поступали болгарские сигареты «Загорка» и… профессионально изготовленные в болгарских походных кузнецах щупы – остро заточенные тонкие металлические палки длиною 1,5–2 метра, предназначенные для поисков «кладов». Клады – это в спешке зарытое эвакуируемым местным населением различное более или менее ценное имущество (пригодные для отправки в нищую Россию – обувь, одежда, часы и пр.). У болгарской армии, в свое время оккупировавшей Югославскую Македонию, был, вероятно, свой аналог нашего приказа: «Грабь награбленное», – и болгары в этом имели опыт. Нам было чему поучиться у своих «младших братьев».
В окопах роился и набирал силу посылочный ажиотаж, поэтому «клады» мадьярских крестьян были как нельзя кстати.
Поиски кладов – занятие само по себе азартное, хотя и не совсем безопасное. Как раз то, что нужно томящимся от безделья и отсутствия женщин молодым парням.
Как учили «братушки», местное население чаще всего закапывает клады в дальних углах хлева или отдаленного от домов сарая. Глубина ямы обычно составляет 1,5–2 метра; штыком не прощупать. Сверху клад прикрывается старым навозом, соломой, сеном.
Сараи, расположенные в глубине обороны, солдаты быстро истыркали щупами. Оставалась нейтральная полоса, где немцы устраивали засады. Но любителей поживиться это не останавливало. Были случаи – солдаты не возвращались.
Я не принимал участия в кладоискательстве. Но отнюдь не по моральным или этическим мотивам. Нет. Мне просто хватило танковой истории: еще не зажили ссадины, царапины, ушибы, правая рука плохо поднималась и на ней не спала опухоль с суставов.
Мне посылать было нечего, и с горя я решил сушить сухари для посылки маме.
О том, что меня обокрали и я сушу сухари, стало известно всему батальону. Советский офицер сушит черные сухари! Для солдат-крестьян, призванных из хлеборобной Южной Украины, в этом было что-то противоестественно отталкивающее. Для меня же недавняя память о блокадном сухаре, как вожделенной радости, была жива и вполне нормальна…
Сначала ординарец вместе с котелком супа и каши принес и стыдливо положил в ногах лежанки две буханки хлеба. Потом из тыла пришел Мишка и вынул из кармана две пары часов: «На!» Потянулись другие друзья-приятели, не хуже «братушек» научившиеся орудовать щупами. Восьмикилограммовая посылка вскоре была заполнена. Помню, не удержался и поверх каких-то тряпок все-таки положил два больших черных сухаря.
Помню также, как я, радостный, вернулся после сдачи посылки. Около землянки меня дожидался ординарец: «Комбат требует!»
– Ну вот, начинается! Что может быть? Разжалование в рядовые? Штрафбат?
С самыми тягостными предположениями я переступил порог батальонной штабной землянки. Там рядом с комбатом сидел замполит и незнакомый мне доктор.
– На что жалуешься?
– Ни на что (Сейчас заставят поднять правую руку).
– Что, совсем здоровы?
– Хмы… давай напишем ему нервное истощение. Он у нас в батальоне самый старый – с Днестра…
Случилось нечто совершенно невероятное, что не смогли бы выдумать ни Конан Дойль, ни Агата Кристи. Именно в это время кому-то в далеких верхах в голову пришла бредовая идея организовать в тыловом венгерском городке Бачальмаше на базе фронтового госпиталя офицерский дом отдыха. В наш батальон пришла одна путевка, и начальство решило отдать ее мне.
Вот так я закончу длинный рассказ о немецких танках, которые (очевидно, не без участия «сорочки») были косвенной причиной свалившегося на меня счастья.
Бачальмаш
«Небо голубо-о-о-е —
Шаловливая волна
Время золото-о-о-е
Двадцать первая весна…»
Согласно сохранившейся «Вещевой книжки офицера Красной армии» на 10 марта 1945 года у меня «было в наличии 10 (десять) предметов»: шинель офицерская с погонами, гимнастерка с погонами, шаровары суконные, натбелье – одна пара, сапоги кирзовые, снаряжение офицерское походное, шапка-ушанка, портянки байковые, жилет меховой, плащ-палатка».
Как видит читатель, собирать в дорогу нечего – все на мне. И я, получив продовольственный и вещевой аттестаты, отбыл в распоряжение…
В двадцати-тридцати километрах от передовой исчезает привычный гул фронта и кончается война. На деревенских улицах мирно кудахчут куры, толстые гусыни прогуливают своих великовозрастных отпрысков, деловито тарахтят пароконные мадьярские повозки. Армейские и фронтовые тылы заняты своими будничными делами, кажется очень далекими от того фронта, где идет война, рвутся снаряды, гибнут люди, где вдоль передовой линии окопов лениво гуляет ожиревшая смерть, где живем мы…
Крытый шевроле, не дав нам окончательно замерзнуть в пути, часа через четыре лихо затормозил на окраине Бачальмаша у подъезда большого трехэтажного здания. Внутри играла музыка, зеленели фикусы, порхали девушки-медички. Новая жизнь госпиталя, то бишь офицерского дома отдыха, набирала обороты.
Чтобы слушать мои рассказы дальше, читатель должен нарисовать себе картину появления в захолустном провинциальном городке, откуда местные мужчины ушли воевать, целой своры только что спущенных с цепи здоровых молодых кобелей, по многу месяцев не видавших женщин…
Нарисовали?.. Теперь слушайте, что там было в натуре.
В шестиместной палате я поселился последним и в ту же ночь обратил внимание: большинство кроватей (не смотря на существовавший в городе комендантский час) всю ночь тщетно дожидалось своих хозяев Лишь к утру мои новые друзья-приятели через форточки и окна пролезали в палаты и, не раздеваясь, проваливались в пьяный беспробудный сон.
Госпиталь набит сестричками-медичками, а городок – их конкурентками – разновозрастными «модяр кишленд» (венгерками), тщетно дожидающимися своих мужей и суженых с далеких фронтов…
Здесь на столе лежат передо мной
Короткие стихи из трех четверостиший.
Они написаны девичею рукой,
И вот что незнакомка пишет:
Чужие жены целовали Вас,
В их брачные постели Вы ложились,
Зато Вы смерть видали сотни раз
И тень ее над Вами вилась.
Вы упивались крепкою махоркой,
Вы задыхалися в дыму, в огне, в пыли,
И соль цвела на Ваших гимнастерках,
Когда у нас акации цвели.
И смерти рядом шли,
Шагали слева, справа,
Ты мне прости, но Вы имели право
На мимолетную солдатскую любовь…
Любовь солдатская, ты очень коротка,
Ты всех любвей ужасней и короче,
Ты слаще меда, тише ветерка,
Темней и глубже августовской ночи…
Пусть жен чужих кровати отскрипят,
И отзвенят шальные поцелуи
Про все забудется и Вам простят,
Когда мы мир и счастье завоюем!
К. Симонов (?)
Я совсем не хочу хоть в чем-нибудь опорочить ни медперсонал дома отдыха, ни женщин Бачальмаша. Ни Боже мой! Но,
Что было, то было,
Быльем поросло…
Просто в те дни я вращался в холостом офицерском кругу, внутрь которого добровольно тянулись женщины. Совсем не за деньги, а по зову души и тела. Мы все были молоды, открыты и беззаботно познавали мир.
Женщин было достаточно, а кое для кого даже слишком, ибо вскоре поползли слухи, будто в наше еду подмешивают порошок для снижения излишней потенции. Правда, большинству молодых кобелей все было хоть бы хны.
По ночам в придорожных канавах сладострастно и нахально надрывались лягушки. Им, как и нам, было не до войны.
Мы торопились жить.
Естественно, мало кто из нас приходил на завтрак. К обеду подавали сухое вино в больших хрустальных бокалах. Мы сидели за столами, сервированными всевозможными тарелками, тарелочками, ложками, вилками, ножичками. Это было неудобно и хотелось скорее в палату, где кто-нибудь всегда достанет из-под подушки бутылку первача, шмат сала и хлеб. Офицерские компании не просыхали.
Бачальмаш – тихий городок в левобережной равнинной Венгрии неподалеку от границы с Югославией, проскочил у меня так быстро, что сейчас не могу сообразить сколько дней продолжалась та вакханалия: может быть три, а может быть пол месяца. Неужели все забыл? Нет… В закоулках памяти чуть просматривается полупустой дом. По палатам зримо разливается вечерний сумрак. Все разошлись. У меня все еще ноет плечо. Я сижу в конце коридора и одной рукой подбираю на старинной физгармонии «собачий вальс». Неслышно подошла дежурная сестричка – худенькая, голубоглазая и белокурая. Она тоже из Ленинграда. Моя ровесница. Ей скучно. Мы неуклюже и нежно вспоминаем школу, город… Девушка по-детски скромна и непосредственна… За разговорами незаметно пролетает полночи. Я вернулся в палату, когда там утихала вечерняя попойка. Случайно разговор перескочил на белокурую сестричку. «Эта та самая б…? Да я ее сейчас положу», – смело и нагло бросил оказавшийся рядом краснолампасный казак, из тех, что встречались нам под Будапештом.
Когда-то в кармане убитого немецкого офицера я нашел новенький дамский браунинг – заветную игрушку любого мальчишки-офицера. Мы поспорили… На следующий день я расстался с пистолетом…
Сегодня я смотрю на трехлетнего внука Леньку. Ему попало за очередную проделку. Он плачет. Глаза полны слез. Кажется, нет на свете большего горя и страдания, чем у него. Я вынимаю из кармана конфету. Мгновение… и рот расплывается в улыбке, ни одной слезинки, глаза светятся радостью… Мое горе в Бачальмаше продолжалось два часа. К тому злополучному для нас времени то ли политгенералы поняли, что вместо благочинного дома отдыха создали офицерский неуправляемый бордель, то ли застопорилось наступление: Бачальмашский вертеп «приказал долго жить».
К вечеру вдоль подъезда дома отдыха выстроились заляпанные фронтовой грязью крытые шевроле. Накрапывал дождь. Из распахнутых настежь темных окон уже чужих палат выливался спертый дух холодного табачного дыма и самогонного перегара. Я не помню, чтобы нас кто-нибудь провожал. Мы молча увозили с собой девичьи фотографии, адреса, оставляя взамен память мимолетных ночных свиданий и славянскую кровь, которая по сей день, вероятно, течет в жилах некоторых потомков Аттил из Бачальмаша.
При выезде из городка дождь перестал. На западе от края до края сквозь обрывки тяжелых туч кровенел закат. Машины одна за другой выходили на грейдер и набирали скорость. Мы сидели, тесно прижавшись друг к другу. Ни шуток, ни смеха. Мы знали, куда едем…
И вечный бой. Покой нам только снится.
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль.
И нет конца! Мелькают версты, кручи…
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови.
Закат в крови! Из сердца кровь струится,
Плачь, сердце, плачь…
Покоя нет. Степная кобылица
Несется вскачь!
А. Блок
Разговоров о скором окончании войны я не помню.