Текст книги "На дне блокады и войны"
Автор книги: Борис Михайлов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
Часть III
ТАШКЕНТСКОЕ ПУЛЕМЕТНО-МИНОМЕТНОЕ УЧИЛИЩЕ
Глава 1
Дорога на юг
Я не скажу, что ушел на фронт добровольцем. Нет. Январь сорок третьего года – это не июнь сорок первого. Сотни тысяч похоронок белым саваном покрыли частную жизнь десятков миллионов людей. Почти в каждой семье поминали мужей, отцов, детей, братьев. Конца войны еще не было видно, и отправка на фронт была равносильна гибели или, в лучшем случае, увечью.
Сегодня, на восьмом десятке лет, анализируя свое тогдашнее поведение, я могу сказать, что в прошедшей жизни осознанно не искал ни легких, ни тяжелых путей, просто шел, ведомый своей судьбою и совестью, полученной в наследство от родителей. Теперь, когда война далеко позади, я остался живым и не очень покалеченным, благодарю судьбу. Она показала мне жизнь, где заложенное природой мужское начало широко и вольно разливается вокруг, не будучи сдержанным рамками искусственных запретов цивилизации.
В депо стало известно, что в армию призовут только 25 % кочегаров, остальные получат бронь. Петропавловские и куркули забегали, доставали справки о кормильцах, единственных сыновьях и пр. Тетя Маша как-то отвела меня в угол и стала внушать, куда надо идти, что написать, что говорить, ибо я, как единственный сын у матери, мог получить «паровозную бронь». Но я ничего не стал делать, а как только получил повестку, в тот же день был в военкомате. Что могло быть хуже блокады и кочегарства? О смерти в то время я просто не думал.
С февраля нас, призывников, уже не посылали в поездки. Со дня на день ждали отправки. Я, как «образованный» (8 классов), был зачислен в училище. Началось прекрасное время ничегонеделанья. Целыми днями мы валялись на вагонных полках и плевали в потолок. Кстати, это очень трудно, лежа на полке, дважды плюнуть в одну точку на потолке. Надо плевать сильно, чтобы плевок не вернулся тебе обратно, и одновременно точно, для чего надо харкнуть потяжелее. Занятие, требующее большой сноровки, особенно если хочешь прослыть чемпионом.
Нас переодели в белое путейское белье, выдали чистые стираные ватники, брюки, новые ботинки. Мазут остался только тот, что въелся в кожу.
Наконец: отправка будет 8 февраля с запасного пути станции.
Проводы на войну (прямо по Савицкому)
Слезы, причитания, толпа женщин – матерей, сестер, невест, и среди них, одетые в полушубки, валенки и ушанки хорохорятся растерянные подвыпившие или просто пьяные новобранцы. В ожидании они пробуют на вес свои огромные туго набитые сидоры, стыдливо отстраняясь от материнских поцелуев и слез.
Мы – пятеро «фезеушников» – стоим в стороне от пакгауза. Нас никто не провожает. В ФЗУ на дорогу мы дополнительно получили по буханке хлеба («по булке на нос») и по паре новых рабочих ботинок, расписались за все, повернулись и ушли на войну, оставив «бронированных» прозябать в тылу. Пятеро – это Васька, Сучок, я и еще двое кочегаров из соседнего вагона. Мы «свои» и настороженно жмемся друг к другу, с завистью поглядывая на добротные полушубки деревенских новобранцев. У каждого из нас в руке своя «шарманка», а под мышкой «булка хлеба». Морозит крепко. Наши стиранные ватники не для Сибири, да и в ботинках долго не устоишь на одном месте.
Мимо в окружении красноармейцев деловито проходит начальник (командир, старший по составу), перепоясанный портупеей, со «шпалой» в петлице (капитан!). Мы с какой-то непривычной боязнью и опаской смотрим ему вслед.
Задом подают состав. На последнем вагоне обыденно висит стрелочник с красным флажком. Вагоны лязгают буферами, медленно перестукивая на разошедшихся в сильный мороз стыках. «Три коротких – стоп!» Скрипнули тормозные колодки, и откуда– то с головы состава над толпой запрыгала разноголосая и долгожданная команда:
– По ваго-о-нам!
Мы быстро находим свою видавшую виды теплушку, отбрасываем засов и, обгоняя друг друга, лезем в вагон. Там привычные четыре нары по восемь человек на каждую. Лучшая из них задняя нижняя. Но на ней уже кто-то разлегся. Этот «кто-то» – Володька Набатов, эвакуированный из Подмосковья, мой будущий курсантский друг. О нем я еще буду говорить целый год. А сейчас Володька сумел вскарабкаться на вагон, с крыши пролезть в боковую форточку около потолка и как фраер разлечься в пустом вагоне, с превосходством победителя рассматривая нас.
Васька, потеснив Володьку, ложится у входа: если что, сразу можно смыться. Правда, это ему уже не поможет, и скоро затравленным зверем он будет метаться по вагону, пока не выбросится в открытую дверь. За Володькой устраивается Сучок, потом кочегары и городские. Я замешкался и должен довольствоваться местом в дальнем углу. Там «сифонит» из щелей и форточки. Я пытаюсь залезть между кочегарами и во весь свой зычный голос «качаю права».
– Эй, Труба, заткнись! – кричит, очевидно мне, тот самый Володька.
Я делаю вид, что это меня не касается, потом огрызаюсь и, наконец, смиряюсь со своей участью.
В широко раскрытых дверях появляются сидоры. Их заталкивают в вагон слезливые мамаши и «деды». За сидорами, неуклюже шлепая валенками, появляются деревенские новобранцы – «куркули». По вагону растекается терпкий запах самогона, овчины, пшеничных сухарей и лежалого сала. Этот запах надсадно раздувает наши ноздри и сладким осадком ложится на стенки пустых желудков. (Наверно, такое же чувство возникает у ночных волков, оказавшихся вблизи деревенских овчарен.) Куркули деловито лезут на нары и раскладывают там свои пожитки. Потом все собираются у дверей, снимают добротные полушубки, отдают их родителям и остаются в заплатанных задрипанных «кацавейках». Казалось бы, обычный деловой ритуал (личные вещи обратно не высылаются) здесь оборачивается новым приливом женского рева и причитаний. Прощание со своими кровными чадами может быть навсегда, навечно, тяжело смотрится и со стороны. Люди в это время обнажаются, и ты как будто подглядываешь недозволенное. Сопровождающая команда пытается отогнать толпу, но это только подливает масла в огонь.
Нам махать некому. Посередине вагона печка. Около нее в железном ящике заготовлены уголь и щепки «на разжижку».
– А ну, сторонись! – толкает Васька заднего куркуля и подходит к буржуйке. И вот уже язычок пламени скользнул по бумаге, перескочил на щепку, пытается спрятаться, но все равно видно, как он суетливо и жадно прыгает по мелко наструганной щепе… можно сыпать уголь…
Наконец, сквозь женский плач вдоль всего состава для кого похоронно-протяжный, а для кого волнующе-зовущий раздается «один длинный – вперед!». Состав медленно набирает скорость. Люди пытаются бежать, отстают и вот уже последняя зареванная баба, уткнувшись в платок, падает на сугроб.
Справа, не торопясь, проходит ФЗУ № 32, наши кочегарские вагоны, вот над нами виадук, слева – мастерские депо, потом снова справа вдали – шестиэтажное здание ЖУ-6, от него во все стороны разбежались по снегу черные халупки работников депо. У меня нет никакой тоски. Наоборот, я уезжаю с радостью.
Наконец, мы одни
Постепенно спадает напряжение и все расходятся по своим местам. Казалось, все предвещало недели две покоя под привычный перестук вагонных колес. Но, «нет мира под оливами»… Состав идет «на проход».
Уже вечерело. От печки лилось тепло. Я, как мог, заткнул щели, отгородился от стенки досками. Усталость суматошного дня постепенно закрывала глаза. Наверху раздались первые рулады уснувших куркулей.
Я еще не спал, а только по-детски боролся с наступающим сном, как меня кто-то сильно толкнул в бок: «На!» – и сунул в руку горсть аппетитных жареных в рыжиковом масле пампушек. Сон пропал. Сквозь стук колес и трясучку товарного вагона (рессоры не пассажирские!) на всей нашей полке отчетливо слышался хруст и шорох. Сверху через щели сыпалась благодать в виде шматков сала, сухарей и прочей снеди. Все это в темноте проворно исчезало в наших желудках, а частью рассыпалось по доскам, оставляя неизгладимые следы пиршества. Не знаю, сколько все это продолжалось, но наконец утяжеленные, сытые и довольные мы утихомирились.
Первый армейский день кончался в блаженном благодушии обитателей нижней задней полки. В ту ночь мне ничего не снилось (как, впрочем, и в последующие). Проснулся я от какого-то истошного визга сверху. Через щели закрытых дверей пробивался утренний морозный свет. Печка уже топилась и около нее копошились новобранцы. Вслед за визгом на верхней полке с похмелья зашебуршились ее обитатели и один за другим включались в общую ругань: их сидора оказались порезанными, и что удивительно, ни с того, ни с сего они решили приписать это дело нам – кочегарам! Им поддакивали с других полок:
– За это надо бить морду! Калечить… увечить…
Да каждый нормальный человек, ну хотя бы ты, дорогой читатель, разве может поверить, что мы, вместо того, чтобы спать, среди ночи потрошили куркульские сидора? Да у нас вон по целой буханке хлеба валяется на нарах! Мешки просто всю ночь терлись о доски и протерлись до дыр. Кто же кладет мешок на голые доски? А что с них высыпалось, так все и валяется, что на нашей полке, а что наверное провалилось через нее на пол, а там может и на шпалы – смотреть надо!
Визгливый куркуль, пытаясь уличить нас в воровстве, встал на колени и решил заглянуть под нашу полку, при этом высоко подняв кверху свою откормленную задницу. Но разве можно это делать? Ведь нет на свете человека, у которого не чешется рука и не хочется шлепнуть при виде оттопыренной задницы?.. (По «натяжке» бить не грех – полагается для всех!) Васька, сидя у печки, тихонько приложил свой 44-й размер рабочего ботинка к куркулю, и тот под одобрительный смех «клюнул» под нары. Засмеялись и некоторые из сидевших у печки куркулей. Это чуть разрядило обстановку, но здесь же из-под полки вылез визгливый куркуль с расцарапанной физиономией. Для нас – фезеушных кочегаров, это было «ничего особенного». В другой раз будет знать, как высовывать задницу и, главное, искать под лавкой исчезнувшие в наших желудках сухари. Для деревенских же парней, еще не отошедших от материнской ласки и заботы, это, вероятно, было необычно и жестоко. Они участливо начали вытаскивать занозы, а потом искать, чем бы помазать ранки. Кто– то из нас предложил испытанное средство – поссать на них, быстро заживет.
– Закрывай глаза, я тебе всю рожу обоссу!
В другой бы раз это вызвало дополнительный смех, а здесь при виде вспухшего лица засмеялись только мы.
На противоположной нижней полке лежал Король. Такой была его фамилия. Не тот Король из московского дворика, о котором сентиментально пел Окуджава, а другой – по всему видно, сельский заводила. Вокруг Короля собралась компания. На очередной остановке обедать пошли отдельно, тесно держась около своих вожаков. Нас, «городских» – восемь, а их? На той стороне сразу был виден разброд. Вокруг Короля роилось человек десять– двенадцать.
К вечеру мы знали: нас собираются бить ночью, сонных, в темную. У наших троих нашлись ножи. Я получил свинчатку. Печка топилась, но около нее никого не было. Все скрывались в темноте своих полок.
Я так подробно описываю поездку, ибо здесь, в поезде, уже закладывались основы будущей курсантской этики, начиналась дифференциация казалось бы одноликой массы призывников, выделялись вожаки, подонками становились слабовольные, плодились «шестерки»… каждый выискивал в себе и утверждал что– нибудь особенное, отличающее, возвышающее его над другими – формировалась армейская «дедовщина».
Но это все будет потом, а сейчас мы пугливо жмемся к Ваське. Сна нет ни в одном глазу. Меня будут бить по-деревенски! А куда деваться? Я судорожно сжимаю отлитый по форме сжатой ладони кусок свинца, мысленно воображаю, куда и как буду бить (бить, или не бить – вопроса нет), но у меня ничего не получается…
Среди ночи первым встал Король и не торопясь подошел к печке. Один из куркулей тихо открыл щеколду двери.
И вдруг Васька с ножом в руке бросился на дверного куркуля. Нож прошел через меховую кацавейку, куркуль заорал истошным голосом и бросился прочь от двери, проскакивая через «свояков». Никто из нас не пошевелился. Васька вернулся на свое место, матерясь громовым голосом, угрожая всеми карами не только родителям куркулей, но и всему их роду до последнего колена. Король остался сидеть у печки. Никто из куркулей не решился один на один идти на Ваську. Рана оказалась совсем небольшой: нож просто скользнул по плечу, чуть поцарапав его.
Наконец, ночь и пережитые волнения взяли свое, и мы угомонились. В теплушке установилось настороженное сосуществование. Состав от Новосибирска повернул к югу на Черепаново (первое оборотное депо на Турксибе). Однопутка. Мы часами стоим под семафорами. Печка топится еле-еле, иногда тухнет. Солнце уже нагревает вагон. Можно распахнуть двери и глазеть на огромный белеющий снежными плешинами свет. Глаза жмурятся от яркого ласкового солнца. Мы не ведаем, что будет творить с нами это на первый взгляд такое доброе светило там, на юге, куда медленно тащится состав призывников. В такие часы ни у кого нет желания ругаться, злиться. Мы млеем и ведем неспешные разговоры «за жизнь». Знакомимся.
Наконец, Семипалатинск.
К нашему только остановившемуся вагону подбегают милиционеры. Среди них один в штатском. Мы открываем дверь и тотчас же в вагон просовывается голова милиционера:
– Чубарь, выходи!.
Но у нас такого нет.
Васька метнулся со своего места к задней стенке, выхватил нож, прыгнул на вторую полку, сунул голову в форточку (ту, через которую в Петропавловске пролез Володька). Здоровый милиционер вскочил в вагон:
– А ну, не дури, выходь!
Васька сжался в комок, бросился на куркульскую половину и оттуда с разбега выпрыгнул из вагона через головы стоящих внизу милиционеров. Кто-то из них выхватил наган:
– Стой, стрелять буду!
Васька упал на рельсы, попытался встать, но тут же рухнул на землю. Левая нога у него как-то неестественно выпирала в сторону. Подскочившие милиционеры подхватили его под мышки и поволокли в сторону станции.
Все это произошло за какие-то секунды. Мы еще продолжали сидеть, не отдавая себе отчета, что произошло.
– Попался! – злорадно прошипел куркуль над нами.
Оставшись без Васьки, мы потянулись в угол и сбились там в одну оробевшую кучку. После обеда за нами ржаво и похоронно захлопнулась дверь теплушки, возвестив конец Васькиного террора. Поехали, и сразу же в вагоне запахло расплатой. Куркули над нами зашевелились. Король (потом я попаду в его отделение), сел на Васькино место у печки. Вокруг него собрались дружки. Они смеялись, гугонили, иногда заговорщицки поглядывая в нашу сторону. Было ясно: расплата за порезанные мешки и Васькины угрозы будет.
Смеркалось. По стенкам полутемного вагона, остановившегося на полустанке, бегали кровавые отблески чуть пламенеющего в открытой топке угля. Куркули, как тараканы, выползали из щелей, плотной стенкой загораживая свет. Наступало их господство.
Свалившуюся с неба благодать власти, возможности командовать и понукать другими каждый реализует в силу своего характера и воспитания. Куркули распорядились, как велела их природа.
Вечером они пели песни и угомонились поздно. Ночь прошла спокойно. Утром после кормления их душа стала «терзаться и просить».
– Выноси парашу! – приказал Король Сучку. Это было ново, ибо при Ваське мы этим не занимались. Но делать было нечего. Мы молчаливо и предательски отодвинулись от Сучка. Он понес парашу под ехидные смешки куркулей. Мы таились в своем логове. Что будет дальше?
– Эй, шестерка, сала хочешь? – это верхняя полка решила позабавиться над нами. «Шестерка» – относилось к Сучку. Между досок верхней полки один из куркулей просунул свой член и стал мочиться, стараясь попасть на Сучка. Куркули сначала злорадно зафыркали, а потом заливчато заржали. Мы трусливо жались в угол, по возможности отстраняясь от летящей мочи и от Сучка.
– Нэхай воны вытряхають свои шарманки, побачимо дэ наше сало! – предложил кто-то из них.
Первым заскулил Сучок:
– Да у меня ничего нет, я ничего не брал!
Его гнусавый голос, слезливый тон постепенно раззадоривал куркулей. Начало было положено.
– Иди сюда! Выверни шарманку! Ничего нет – тебя не тронем, зато других распотрошим!
Сучок неестественно задергался на полке и, ни на кого не глядя, согнувшись, сполз к печке, забрав свою шарманку. Предательство никогда не обходится дешево: его заставили высыпать на пол весь жалкий скарб; здоровенный куркуль сел на шарманку, как на унитаз.
Вечная заповедь: «Хлеба и зрелищ!», но при этом хорошо быть зрителем, а не гладиатором! Мы ждали своей участи. Сучок стоял на коленях перед печкой и всхлипывал.
– Давай следующий, – упоенный легкой победой и властью, Король глянул на нас. Крайним был я.
Некоторые из читавших мои записки с недоверием говорили: «Не может быть, что ты так хорошо все помнишь». Хотелось бы посадить такого «Фому неверящего» на то мое место и через 50 лет спросить: «Помнишь?»
Все молчат. Мне надо встать и с шарманкой идти на беспросветный унизительный позор перед всем вагоном. Иначе меня выволокут за ноги и начнут бить. Я весь сжался в комок и стараюсь втиснуться в нашу поредевшую группу.
– А ну, тащи его шарманку сюда! – приказывает Король Сучку. Сучок сначала растерянно не понимает, чего от него хотят. Король встает и подзатыльником направляет Сучка в мою сторону. Тот падает на нары и ползет ко мне:
– Ну, Борька, ну, дай шарманку! – сквозь всхлипывания просит он, уже совсем униженный. Вот он подползает ближе, уже тянется к шарманке… Я поджимаю под себя ноги и со всей силы «дуплетом» бью в Сучка. Он как-то странно невесомо проскальзывает нары и летит прямо в сидящего на шарманке куркуля. Тот опрокидывается навзничь. Растопыренные ноги Сучка ударяют по раскаленной печной трубе, она отскакивает на противоположную сторону и падает на ватное одеяло. Из печки вырывается столб искр.
– Горим! – орет кто-то сверху. Кто-то схватывает ведро параши и выплескивает на печь. Удушливая вонь горелых мочи и кала растекается по вагону. На ходу Король распахивает дверь… крики… шум… Но колеса уже перестукивают на входных стрелках Аягуза.
Сучок исчез из вагона, не дожидаясь его остановки. От головы поезда к нам уже бежали сопровождающие.
После Аягуза на нашей полке вместо Васьки и Сучка поселились старшина с солдатом из сопровождающей команды. Всему вагону «по прибытии на место дислокации» была обещана гауптвахта. Что это такое, я расскажу потом, когда там буду сидеть, а пока что «жизнь продолжается».
Кстати, чтобы забыть о Сучке и вычеркнуть его из записок, скажу: он не станет офицером. При первой сортировке в Ташкенте Сучок попадет в батальон пулеметчиков, начнет учиться, но в августе сорок третьего года половина училища будет направлена маршевыми ротами на правобережные заднепровские плацдармы. Я лишь издали увижу его костлявую спину, прикрытую тощим вещмешком; где-то на задворках мозга промелькнет алма-атинский Зеленый базар с его терпким запахом гнилых яблок, наш притон, маленькая Зинка, пульман с морозной угольной пылью… и тут же все провалится в тартарары от вожделенной команды: «Р-р-рота, выходи строиться на обед!»
Старшина был уже пожилым (лет тридцати) солдатом, кадровую служил до войны где-то на Дальнем Востоке, в начале войны был ранен и после блужданий по госпиталям попал в тыловую команду. Первый шок немецкого Blitzkrieg'a и тяжелые ранения напрочь отбили у него желание возвращаться «туда», но фронт, боевых друзей он вспоминал с большой теплотой. Вечерами, когда неторопливо стучали колеса, а в печке загадочно бегали огоньки, старшина рассказывал. Его две золотые нашивки и багровый шрам через всю левую лопатку, манера легко, по-свойски, говорить о расстрелах, смертях, всех нас превращали в стадо кроликов, неотрывно следивших за каждым его движением. За фронтовыми рассказами пропадала наша мальчишечья петушиность. В вагоне пахнуло войной, фронтом. Уже с утра мы ждали вечера, когда можно будет вместо официальных политинформаций, сбившись в тесный кружок вокруг печки, без конца слушать старшину и вместе с ним переживать каждую атаку ненавистных фрицев, каждый отход, отступление наших. Все неудачи первого года войны в марте сорок третьего года смотрелись через розовые очки побед наших армий на юге Украины и особенно в Предкавказье. Газеты каждый день приносили все новые и новые известия одно другого радостнее. Бросая технику, раненых, еле справляясь с паникой, немцы бегут с Кавказа, из Сальских степей! Нами взяты Батайск, Ростов, Харьков! На севере развернулись бои за пепелища Ржева, Гжатска! Ликвидирована «демьянова уха» в районе Демьянска к югу от Старой Руссы!..
Только в середине сорок четвертого года я на себе узнаю, как даются военные успехи, а пока что бравурные литавры тыловых политработников, корреспондентов и писателей бьют по нашим мозгам, заглушая рассказы фронтовиков.
Освобождалась «Щира Украiна». Правда, не было уже Васьки, Сучка, да и мы ехали в другую сторону. Наш старшина не спорил с политработниками, а когда они говорили, угрюмо молчал, сидя в своем углу.
К концу марта фронт постепенно стабилизировался. Наши сильно потрепанные дивизии с выбитой пехотой местами уже не могли не только наступать, но и удерживать занятые рубежи. Немцы, создав у себя в тылу сильную оборону и подведя резервы, на отдельных участках переходили в наступление. То там, то здесь наши «драпали» и приходилось срочно латать дырки. Так, моей будущей 113 стрелковой дивизии, куда я попаду в мае сорок четвертого года, в ту тяжелую весну фронтовые остряки присвоили наименование «Засеверодонецкой» в память о бегстве с правобережных плацдармов на Северном Донце, большой кровью захваченных в феврале. Но все это происходило там, на фронте.
Колеса наших вагонов тем временем стучали уже далеко за Алма-Атой. Иногда шли дожди, но чаще ярко светило солнце. Степь пробуждалась, раздражая нас весенними запахами нежной зелени и талой земли.
В Джамбуле на станционном базаре за 350 рублей я продал новые рабочие ботинки. Деньги пошли на общий стол вместе с остатками пшеничных сухарей и пожелтевшего в тепле деревенского сала. Хлеб мы уже получали «на вагон», за кипятком бегали «на всех». Приближался Ташкент, а с ним новая неведомая курсантская жизнь. В преддверьи ее мне минуло 18 лет. Знали об этом только я и где-то далеко на севере в Кирове – мама.