Текст книги "Том 2. Машины и волки"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
(героев, людей хороших и плохих, обывателей и пр.)
Принцип расположения персонажей повести: принципов и систем может быть длинный ряд: не случайно эти слова – «принцип», «система» – не русского корня. – Можно расположить героев и персонажей по принципу «вступления в действие повести»; можно расположить по алфавиту; можно распределить их – в эти рубежные годы России – по годам их смерти, – это вскрыло бы один из корней – не слова, а повести; не плохо было бы раскинуть героев по принципу классовых и групповых признаков, социальной лестницей; получилось бы страшно, если б персонажи были расположены по принципу «куска хлеба» и права на него в эти метельные годы; – принцип алфавитности и «вступления в действо» – явно устарел. Принцип смерти, а стало быть и рождения (моральных и физических), уравненный «куском хлеба», распятый на социальной – парадной – лестнице, – более правилен. И все же в идущей за сим повести твердого принципа расположения героев – нет, ввиду технических трудностей. Принцип «единства места действия» и ассоциации параллелей и антитез неминуемо будет играть роль хорошего режиссера.
Иван Александрович Непомнящий, статистик. Главный герой повести. Место жительства, и старчества, и смерти – город Коломна, в Гончарах. За всю жизнь (после окончания университета) выезжал из Коломны только дважды – за мукой – в Нурлат, в Казанскую, и в Кустаревку, в Тамбовскую, – это было в голод, в 1919 и 1920 годы, когда люди в Коломне ели овес и конятник, лошадиный корм. Чтобы дать характеристику Ивана Александровича, надо описать его вещи, – сам же он – маленький, сухенький, говорить ему шепотом, голову держать в плечах, горбиться, ходить в женской шали, чай любить с малиновым вареньем; – у Ивана Александровича – очки на носу, без очков он не видит, очками всегда вперед, волосы черные ершиком, борода не уродилась, – усики на бледной губе – очень тонкие, очень юркие, заменили глаза, вместо глаз рассказывали, как настроен, что думает, над чем смеется Иван Александрович. – И вот дом: – в доме лежанка в кафелях с ягнятками и в кораблях, у лежанки лампадка (чтоб закуривать от нее, не вставая, самокрутные папиросы толщиною в палец, – никак не для бога, – ибо за всю жизнь Иван Александрович ни разу не был у бога, и не мог научиться, пальцы не слушались, скручивать папиросы; – и кстати, о руках: руки у Ивана Александровича были лягушечьи —) – у лежанки лампадка, на лежанке – книжка (очередная), лоскутки бумаги, шаль, валенки, подушка и – Иван Александрович Непомнящий, в шали и в валенках, за книжкой; у лежанки – по времени – или только лампадка (тогда очки над лампадкой), или лампа горит (тогда Иван Александрович пишет «Статистику»), или день, очень светло от окошек, и окошки, тоже по времени, – или в зелени летнего садика, или в инейных хвощах на стеклах (тогда очень тепло на лежанке); и кроме лежанки в комнате – книги, только русские книги (ни одного чужого языка Иван Александрович не знал), странные книги – старинные книги: одна стена – осьмнадцатый наш век, другая – первая четверть девятнадцатого, в ящиках и на полочках – рукописные книги; книги теперешние – в других комнатах, в коридоре, в сарае, на чердаке, кипами, пачками, связками, за нумерами и в пыли; – теми, теперешними книгами заведывала Марья Ивановна, тоже статистик, жена, мать и кормилица Ивана Александровича, у нее хранился и список этих книг, и в комнате ее, куда никто не допускался, хранилась и двуспальная кровать (Марья Ивановна была на двадцать лет моложе Ивана Александровича, и была втрое больше его, безотносительно огромная, кустодиевских качеств женщина, – но была она покойна и румяна, как всячески сытая женщина). Перед домом Ивана Александровича дорожку всегда расчищала Марья Ивановна, – но Иван Александрович не любил выходить из дома. Все книги, что были у него, Иван Александрович – знал, – Иван Александрович не любил – ни траву, ни поле, ни солнце; он говорил – со своей лежанки, глаза за очками, только по усикам узнаешь, шутит ли, насмехается ль? – говорил шепотом, и все, кто приходили, тоже шептали, – только Марья Ивановна спокойным басом спрашивала, на вы, – что хочет Иван Александрович – чаю ли покушать, картошки ль? – и где он ляжет сегодня на ночь, то есть где поставить на ночь лампадку, кувшин с ключевою водою и не охладить ли двуспальное логово? – Перед лежанкой, собственно, под оконцами (ибо комната была малюсенькой, не любил Иван Александрович пространства), стоял стол – рабочий стол – Ивана Александровича; он был завален табаком, недогоревшими его самокрутками, пылью (Марья Ивановна – чистота – не допускалась сюда), лоскутками бумаги; здесь стояли в баночках всех цветов чернила, лежала навсегда раскрытая готовальня, лежала «Книга Живота моего, Непомнящего», лежала бумага всех сортов, покоились пятна всех цветов чернил, и от пирожков, и от кругов от чашки, и от дыма, – и отсюда возникали – аккуратности поразительнейшей и чистоты – диаграммы всяческих красок и размеров и всяческие статистические таблицы. – – Ни годы, ни революция не изменили у Ивана Ивановича его манеры жить и думать.
Иван Александрович Непомнящий – во время действия повести – не умер, проздравствовал точно таким же, каким был до повести. И не он, в сущности, герой повести, а его «Книга Живота моего, Непомнящего», его записи и статистические выкладки[3]3
Вот примерные записи «Книги Живота моего»:
РСФСР.
КОМЯЧЕЙКА РКП при Коммуне
в С. Расчислово «КРЕСТЬЯНИН».
ЗАЯВЛЕНИЕ.
Товарищи в Уездкоме. Мы как коммунисты женившисья в дореволюционный периюд на представительницах контрреволюции Авдотье Семеновне Meриновой с детьми и Арине Ивановне Мериновой с детьми, как мы теперь братья один Председатель а другой Секретарь Коммуны КРЕСТЬЯНИН. Просим онулировать наших жен Авдотью Семеновну и Арину Ивановну; и детей. Как рожденных в дореволюционный периюд.
Члены Партии Р.К.П.
ПРЕДСЕДАТЕЛЬ липат меринов.
Секретарь логин меринов,
тыща девятьсот двадцать первого года.
В доме Старковых до революции жил акцизный чиновник Керкович, брат члена суда, он ушел на войну еще в четырнадцатом году. На днях он приехал, в чине инспектора рабкрина, забрать свои вещи, – и выяснилось, что еще в восемнадцатом году, когда национализировали дом, были забраны его вещи, как бесхозяйные. Инспектор рабкрина в архивах коммунхоза разыскал списки и стал собирать свои вещи: оказалось, что шубу уисполком передал доктору Осколкову; – доктора Осколкова пригласили в уисполком и предложили сдать шубу в двадцать четыре часа. Инспектор Керкович нашел и свои ковры, ковры были с фигурами людей, испанцев, больших размеров, и в клубе комсомола инспектор рабкрина нашел половины ковров с ногами, – половины же ковров с головами были найдены на квартире военкома.
[Закрыть]. Персонально он не участвовал в повести, но многие хотели бы его придушить, даже своими руками, – если было бы за что его придушить, – но он ничего не делал, и его не за что было душить. Он со всем был согласен и всему подчинялся – и ничего не делал, кроме статистических своих таблиц. – —
Иван Александрович – является: одним из авторов этой книги, и в дальнейшем будут указаны главы, написанные под руководством Ивана Александровича. На лежанке Ивана Александровича – пересидели и поседели – очень многие.
Раздел книги, вне плана повествования
Выехать маем из Москвы – —
в Москве уже заасфальтился воздух, опустошилась белесыми сумерками соль московских домов и вечеров, – глыбы домов лезут на глыбы домов, Кремль ушел в сказки, опросторились площади, в домах – неизвестно – зажигать ли или не зажигать электричество в десятом часу? – и на зубах скрипит пыль от ненужного дня, и мимозы у Арбатских ворот – мертвецами. Рассветы – с пятого дома Моссовета, в Гнездниковском, – идут во втором часу, и в пыли после ночи тогда так четки заводские трубы окраин, трубы, которым указано дымить, и ломается солнце горбами крыш. Тогда надо думать: – где сердце Москвы? в Кремле ли? – вон там, под кремлевскими стенами, где в туманы уходит река Москва? там ли, где трубы трубят дымом? в Зарядье ли? – или в Трубниковском переулке, на Арбате? – —
Вот еще описание Москвы, другое, нужное повести:
В дни «Гадибука»: – был московский – арбатский – вечер, с первым октябрьским снежком, с тишиной в темных переулочках, когда каждый – первый, второй, десятый – кто был московским студентом, должен вспомнить о первом курсе, а не о революции, и о муфте в снегу соседки курсистки (в революцию муфты у женщин в России исчезли, потому что женщины помужали), – в такой вечер каждый близорукий должен вспомнить о своей близорукости, ибо фонари на углах мажутся снежинками со стекол очков. Тогда – тебе – надо понять, что ты никому не нужен и нет у тебя дома.
Днем была – дневная Москва, – днем устраивалась зима, чтобы первой зимой прожить после революции; потому что часто тогда думалось, что зори революции отошли. Днем шел тихий – арбатский – снежок, морозило, и снег сразу укутал шум, до весенних первых рам. Вечером надо зажечь лампаду у стола и – книгами – уплыть в воспоминание, в осознанье, в счеты с прошлым, – и в сумерки за окном трещали чечетки, прилетевшие со снегом с Воробьевых Гор и со Звенигорода. Но днем в лавках торговали – мясом, вином, виноградом, икрой, как в Европе в тот год и как десять лет назад в этой же Москве, – по-старому, – и приказчики говорили, убеждая покупателя: – «Помилуйте-с, старое-с!» – и пол был посыпан опилками. Надо было подумать, что Россия с Памира сошла, о хлебе из овсяных опилок забыто, у Елисеева есть семга, французские сливы и французское шампанское, – а у зеркального окна – девушка, не проститутка, еще в башмаках до колен и в каракулевом пальто, она кончила гимназию, была на первом курсе, – молит, чтоб ее купили, потому что она сокращена. Старая Москва – стариком, связкой книг, плешью – свернула с Тверской к Никитскому бульвару, ее обогнал лихач в котелке, – от Пресни шли фаланги комсомольцев. Снег падал тихий, мертвенный, все упокаивал и закутывал…
…не узнать, где сердце Москвы, сердце России! – И надо искать его там же, где твое сердце: где твое сердце?.. Рассветы – мучительны, и зловещи в рассветах гудки автомобилей. Там, дома, в коридоре спит человек, на полу: этого человека – убить бы! убить, кровь его выпить… И там, дальше, в комнате спит женщина, Милица, за которую жизнь отдать – не много. И там, в комнате, серый рассвет, книги и тленный запах комнатной ночи. —
Выехать маем из Москвы – —
поезд ушел в вечер, и в Люберцах первый проныл комар, а потом от лощин, от болотцев пошел туман, водяные выставили бороды, и около поезда, справа, слева – один, десяток, сотня – защелкали, засвистали в тумане соловьи, и в Раменском – такие огромные связки черемухи продают мальчишки! – Поезд идет в туман, оплели поезд туманы, – надо стоять у окна, и бодрым холодком садится на руки и на лицо роса, и на руке раздулось место от первого укуса комара. В вагоне мрак, махорка – и незачем смотреть в вагон. Коломна проплыла в тумане башнями и стариной, – Коломзавод – налево – стал белыми огнями, трубами и трубной гарью, и над Коломзаводом – от огней – небо было черным – —
…Коломзавод – завод, в дыму, копоти, масле, стали, железе – Коломзавод. Коломенская верста – от заставы с орлами до заставы со звездами – две с половиной версты, широко жили, гнали с Астрахани, с Волги – оптом, гуртами – скотину, пшеницы, ржи, с окских барж перегруживали под Коломной (Коломна лежит на трех реках: на Оке, на Москве и Коломенке, три реки здесь вместе сливаются) – перегружали под Коломной с окских барж пуды и тюки на москворецкие, на Бобреневских лугах отгуливали скот; кичились пословицей: – «Коломна-городок – Москвы уголок», – памятовали, как императрицу Екатерину верстой обманули (тогда и о версте в езде пословицу сложили, памятуя распутство царицыно), довольны были, когда император Николай I, ночь не спав от клопов, утром хмуро спросил:
– Чем занимаетесь?
Лосев ответил:
– Гуртами, царь-батюшка, скотом… – и император изрек, хлеб-соль принимая:
– То-то сами и есть, как скоты!.. – знали, что у вдов купеческих-коломенских свой промысел был – на всю поволжскую Россию: в Симбирске, Самаре, Пензе, Царицыне, Вольске – держать публичные дома, собирать и рассовывать по ним коломенских и иных девок, а деток своих дома учить благонравию, мальчиков – в гимназии, а девочек: дома. Город доминами белыми подпер к Москве-реке, жил крупичато в Запрудах, в Кремле, в Гончарах, щеголял пред Рязанью. Очень все интересовались узнать – откуда пошло слово Коломна? – объясняли, что от прилагательного колымный – обильный, широкий, сытный; от римских патрициев Колонна, ушедших в Скифию и поселившихся здесь (это толкование отразилось и в гербе коломенском, где на синем поле три звезды и колонна); от существительного каменоломня (недаром сами коломенцы рязанским наречием называют Коломну – Коломня); но толковали и так, будто Сергий Радонежский, проходя по Коломне строить Голутвин монастырь, попросил попить, а ему ответили колом по шее, и он объяснял потом;
– Я водицы попросил, а они колом мя – —
Голутвин монастырь, на стрелке, где сливаются Ока и Москва, был заложен, правда, Сергием Радонежским, и там хранится его посошок, – и Коломна жила за пятью монастырями, в двадцати семи церквах, колымная, как коломенская пастила – сладкая. По Коломне проходил старый тракт Астраханский.
И съела Коломну, как старый тракт, – Казанка, разорила купцов, – а Коломзавод выпил последнюю коломенскую силу. В шестидесятых годах, в эмансипацию, в эпоху романтического материализма или материалистического романтизма (что – то же) – в весенние дни на Коломну наехали инженеры, мерили, планировали, ездили к просто-Ростиславским в Расчиславы горы, – потом ушли дальше, за Оку, к Рязани. А за ними понаехали другие инженеры, и навалила шаромыжная гольтепа: – стали строить мосты через Москву и Оку, копать насыпи, прокладывать рельсы, жечь ночами костры, петь ночами песни, пугать жителей, воровать по деревням в погребушках молоко и сметану, цены ломать на базарах, гоняться за девками (отбивая доход у коломенских вдов), – своими костями бутить насыпи, крестами смертей метить путины рельсов, орать на получках о недоданных пятаках… Потом и они ушли, оставив за собой тоску ночей, темных дел, ночного раздолья, буя, горя и радостей. Коломна одевалась в белое и красное, мужчины в рубахи до колен, женщины в сарафаны, – гольтепа была в черном, измазанная маслом и землей; Коломна была дебелой – эти сохли на насыпях и руки их тянулись до колен, отмотанные заступами; Коломна пела песни сквозь сон, жирные, как клопы, – эти пели так, что каждый раз надо было бросать шапку о земь. Они ушли, за ними потянулись четыре полосы рельсов, два моста через реки, кресты под насыпями, черные пепелища костров – и —
– и у Голутвина монастыря, у села Боброва – кузня, где собирались и сваривались мосты. Эта кузня и выросла в Коломзавод. Эта кузня – для Коломзавода – сохранила от шаромыжников – песни о земь, скрежет железа, темные рассветы, костры, гудки, черные куртки в масле и копоти, руки до колен (которыми все возьмешь, и нет страшного – взять), иссохшие спины, неурочные огни в ночах, неурочные толпы неурочных людей. Эта кузня придавила монастырь к реке, заглушила его, заушила. Эта кузня потянула дома, перестроила их из камня в дерево, из Запрудья, из Гончаров – на Новую Стройку, в Митяево, к Боброву. Город запер ворота, – по шпалам, в вагонах потянулись в Москву – скотина, пшеницы, ржи, соль, гуртами, оптами, – тракт Астраханский замолк, зарос подорожником, подорожник порос и на коломенских улицах, дома олишаились мхом, купец позабыл про «Москвы уголок», стал «вдовствовать» с вдовами вместе… Завод стал мощный, один из великанов в России, вырос сталью, железом и камнем, огородился на сотню десятин заборами, – математическая формула, – трубы подперли небо, задымили в небо, динамо-машины кинули свет в ночи светлее солнца, сталь заскрежетала железом, завыли гудки, – завод стал – сталелитейный, машиностроительный. – Там, за заводской стеной – дым, копоть, огонь, – шум, лязг, визг и скрип железа, – полумрак, электричество вместо солнца, – машина, допуски, калибры, вагранка, мартены, кузницы, гидравлические прессы и прессы тяжестью в тонны, – горячие цеха, – и токарные станки, фрезеры, аяксы, где стружки из стали, как от фуганка, – и при машине, за машиной, под машиной – рабочий, – машина в масле, машина – сталь, машина неумолима,
– дым, копоть, огонь, – лязг, визг, вой и скрип железа… (– Здесь прошло детство Росчиславских. —)
А Щурово, за Окою, над Окою на горе, – полустанок, – встретил тишиной, безлюдьем, опять черемухой; за рельсами во мраке позвякивал бубенчик под дугой, – и мрак вдруг оказался совсем не темным – зеленоватым, зыбким, пропахнувшим черемуховой сырью, туманом; и мрак встретил роем сотни комаров, захлебывающимися соловьями… И тогда нет сил, чтобы не вспомнилось, как навсегда, – Марья-табунщица… – – свернуть с шоссе, пойти в туман, пробраться полем, пробраться сначала через черный осиновый лес; затем через красный сосновый, – снова выбраться к Оке, на горы, в соловьиный и совиный крик… – там на горе жил лесник и колдун, у которого зимы зимовала Марья-знахарка-табунщица. Там за рекою в лесах и туманах залегла Бюрлюковская пустынь…
…Выехать маем из Москвы – —
иногда надо человеку выехать из самого себя, – и, если сердце Москвы надо искать там же, где твое, – над иной раз выехать из сердца Москвы…
Росчиславских было – три брата и две сестры, одна из них – хромая.
Отец Росчиславских, Георгий Юрьевич, был инженером путейцем, в молодости на изысканиях много исходил он по юго-востоку России. Потом он председательствовал в Зарайской Земской управе и жил у себя в усадьбе на Росчисловых горах. Умер он в 1905 году – и жена, сложив астролябии и теодолиты в его кабинете, стала править домом. До самого конца земства жена, приезжая с Росчисловых гор в город, проезжала в управу, сейчас же с воза проходила в мужскую уборную и говорила басом сторожу Николаю, чтоб не пускал пока туда никого (– Слушау, барыня!). Говорила она всему уезду «ты», и председателю в том числе, и ночевала однажды в кабинете у председателя по такому поводу: председатель не уплачивал за лесной постав для школы, – Росчилавская расшумелась, ногою топнула, сказала:
– Пока не уплатишь, батюшка мой, никуда не уйду отсюда.
Председатель позвонил, вошел Николай. Председатель сказал:
– Внесешь сюда кровать. Барыня ночевать здесь будет.
– Слушау-с, барин.
Росчиславская здесь и ночевала.
Петлю на Росчиславских накинула Мериниха, мать Мериновых, когда стрелял из-за девки Дмитрий, младший сын, в Григория Меринова – оставила усадьбу тогда Мериниха на десяти десятинах. Это и облегчило перенести революцию. Революция началась с того, что отобрали восемь лошадей и тринадцать коров, а в каретном сарае устроили театр и пожарное депо, поставили две бочки. Мать из усадьбы уехать не пожелала, отказалась, потому что ничего с Росчисловых гор понять не могла, – а за усадьбу держалась, как домовая кошка, хоть и гнали все, кому не лень. Мать по-прежнему ездила в земскую управу, где был совет, сначала проходила в уборную, а потом плакалась басом всем, кому придется, и добилась – по дурости, – что ей с дочерьми позволили остаться на земле. Театр из сарая переселился в залу, хоть здесь было и теснее. Кроме театра вселились с села два болыпевика-молодожена, с молодухами, – большевики от женитьбы не вшивели. Потом театр упразднили и сделали школу, старухе приказали учить ребят. На помещичьей земле Мериновы образовали коммуну; кроме Росчиславских, остальными членами были крестьяне, своего хозяйства не бросавшие. Обрабатывали остатками помещичьего инвентаря, выхлопотали назад пять лошадей и пять коров. Мать и старшая дочь Росчиславские были сторожихами: ночью, когда сторожила дочь, воры ее изнасиловали. Потом коммуна развалилась. Мать умёрла от бесчестья.
Братья Росчиславские – два старших инженера – и Дмитрий – юрист – ушли из дома. Дмитрий ушел последним, тогда его, как волка, улюлюкали в Бирючем Буераке мальчишки – а-ря-ря-ря-ря! – и вернулся он единственный, когда умерла мать и развалилась коммуна «Крестьянин»: пришел на Расчиславы горы совсем не шумный, как раньше, постаревший, осунувшийся… – —
– – А о Расчисловых горах поют девки:
Как Расчиславские горки —
Странные делишки…
Все помещики – Егорки,
Последни портчишки!..
Если от шляха свернуть влево – нет деревни Чертановой, провалилась она под землю, земля под ней – торф – выгорела в лесном пожаре, – проехать полем, перебраться вброд через реку, пробраться сначала через черный осиновый лес, затем через красный сосновый, обогнуть овраг, пересечь село Секирино, потомиться по суходолам, – приедешь к Оке, к древнему городу Ростиславлю, ныне – Погосту Расчиславу, Расчиславовым горам и борам. На север от Расчислава по Оке, в лесах, сохранилась Введенская – Введенье Божьей Матери – пустошь (впрочем, около Коломзавода торчит Голутвин монастырь, а в Рязани и Коломне – их штук пятнадцать) – —
Нету города Ростиславля, и есть Погост Расчислав. В тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году на Погосте сгорела церковь, тогда подрядчик перехитрил церковного старосту (или оба сжульничали мужичьими пятаками?), – съели церковь, выстроили из известняка плохую – Богу – кордегардию. И все же на церкви надпись: о том, что церковь эта поставлена на месте, где был некогда город Ростиславль, построенный князем рязанским Ярославом в 1153 году, одновременно с городом Зарайском, для сына Ростислава, коий и правил здесь. Есть и предание, как погиб город: – в Смутное время, изгнанные московскими воеводами из Коломны, Иван Заруцкий с Мариною Мнишек и с сыном Ивашкой-воренком подступили к городу Ростиславлю, переправились через Оку – вон там, пониже (так и зовется с тех пор это место – Пристан), – спалили, разграбили, расчистили город дотла (так и зовется с тех пор город – не город Ростиславль, – а – Погост Расчислав). Иван Заруцкий от Расчислава хотел идти на Зарайск, но про то пронюхали мужики (так и зовется село Пронюхово), – князь зарайский вышел навстречу, дал сражение, победил Ивана, – дрались тогда на секирах – так и осталась деревня Секирина! – а Иван убежал Астраханским трактом на Астрахань, с Мариною Мнишек и сыном Ивашкой-воренком. – Вот и все о городе. В рязанских «Епархиальных ведомостях» писалось еще, что в городе Ростиславле собирались князья – тульские, рязанские, суздальские, – чтоб ходить бить мещеру и мурому… И еще. Годах в семидесятых, или раньше, или позже, помещица Ростиславская выгнала с погоста попа, задумала устроить монастырь, набрала девиц, заштатного попа выписала, черная была, как галка, и горячая, как головня, дымилась монашеской страстью, посылала сыновьямконногвардейцам в Петербург по пяти тысяч, епископ рязанский Мелети собутыльничал с ней, бумаги у нее были царские, сыновья приехали на весну – всех скитниц взбаламутили. Скит приезжал закрывать рязанский губернатор. Вот и все. С испокона веков Расчиславы горы принадлежали Ростиславским, а потом – о Расчиславых горах пели девки:
Как Расчисловские Горки,
Странные делишки!
Все помещики Егорки,
Последни портчишки!..
Топографией и странными помещичьими делами, вроде того, как овес сеять под озимые, на Расчиславых горах черт ногу сломал: на каждом бугре по усадьбе – шесть усадеб – и три крестьянских общества, по семи изб каждое, – и всему свое название: – то Конев Бор, то Ратмиро, то Бирючий Буерак (за Бирючим Буераком – глухое место – была коммуна «Крестьянин»). А помещики на самом деле были все Георгии да Юрии, – то Юрий Георгиевич, то Георгий Юрьевич, то Георгий Георгиевич, то опять Георгий Юрьевич, – и только земский начальник Комынин был попросту Ягором Ягоровичем Комыниным. Частушку же только девки пели так, парни – девкам – пели иначе: —
Как Расчиславские горки
Странные делишки,
Все помещики Егорки,
Сохнут по… – э! —
Там, за оврагами, за Расчиславскими горами – Ока, луга, поемы, дали. На Расчиславых горах каждую весну цветут яблони, в старых садах, и будут цвести пока есть земля, – сады в белом яблоневом цвету под луной кажутся костяными, неподвижными, – трудно тогда спать в смене багряниц востока и запада, в соловьином пеньи, и всю ночь в оврагах тогда кричат лягушки… Древний город Ростиславль, брат Зарайску, погиб в
Смутное время и – —
Братья Росчиславские – два старших брата – ушли из дома и домой не вернулись —








