412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Пильняк » Том 2. Машины и волки » Текст книги (страница 11)
Том 2. Машины и волки
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:57

Текст книги "Том 2. Машины и волки"


Автор книги: Борис Пильняк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Мужичья глава, о черном хлебе, сторона обывательская

– – опять мужики . . . . . . . . . . . . . . .

до Рязани, до легенд о Смутном времени, до и после дней времени действия этой повести – мужики, историческая эта легенда без истории, коя во время действия этой повести, как и триста лет назад, пахала сохой, ездила на беде, плавала на паромах, а по веснам подвязывала под брюхо скотину, чтобы стояла, – коя жила на полатях, храня под полатями от холодов телят, и жила в жильях – даже не от каменного века, но от деревянного, – и ставила свои жилья, как кочевники ставят на ночь свои обозы. Жила, ничего не зная, – знала: —

– июль, август, сентябрь – ваторга, да после будет – мятовка. Холоден сентябрь да сыт: сиверко, да сытно. Август – собериха, в августе серпы греют, вода холодит. Авось – вся надежда наша, авось, небось, да третий как-нибудь, – на авось мужик и хлеб сеет, на авось и кобыла в дровни лягает, – русак на авось и взрос, – авось и рыбака толкает под бока, – авось велико слово – авось дурак, да дурь-то его умная, – авось небосю – брат родной!.. —

Фельдфебеля в казармах и в заводских бараках бились над ними:

– Да што ты – русский, што ли? —

– Нет, мы зарайски… —

…Надписан над деревнями – человечий хвост, которого у людей вообще нет. —

Запись первая.

Расчисловы горы, смотря по погоде, по времени, по привычности к этим местам – и в версту, и в три версты покажутся. Мужики жили, как жили по всей России. Рассчитывали так, что сначала правили сами, по совести своей и уму, скажем, как разбойники, – этак до двадцать первого года, а потом сели – жулики, мастеровщина, городские. До двадцать первого года, до голода, правили по разбойной совести народ хороший, головорезы, – взятку дать там, самогоном угостить – никак! – морду набьют и в холодную для отрезвления. – В семнадцатом году, правда, были такие, которые рассуждали:

– Зачем, скажем, острожников выбираете?

– Да он, друг, к острожному делу привыкши. Выберут, к примеру, меня, а власть обернется: мне в остроге сидеть непривычно – – но к Октябрю тогда такие разговоры затихли. Власть стала мужичья, твердая, по хлебу, хлеб пошел вместо денег, и делали все по мужичьему закону, – городам и господам, значит, крышка.

В двадцать первом году сели на голову мужикам – жулики, городские, – ввели продналог вместо разверстки, стали заводить свои порядки. В двадцать первом году взяткой откупиться – самое легкое было дело. В двадцать первом году пол-уезда свои доли скрыли: у мужика клину восемь долей – взятку дал – стало три, – пропала земля, в нетях ходила. К двадцать второму году статистика в этом деле разобралась, порасстреляли кое-кого. Двадцать второй год, когда мужичья революция кончилась, мужики обозвали – шапошним разбором, – складай, дескать, удочки! – К двадцать второму году город – жулики – коммунисты – сел мужику на хребет крепко: раньше сапоги стоили – четыре пуда ржи, теперь – двенадцать, налогов надо было платить в двадцать раз больше, чем до войны. У мужиков спрашивали: – «что, у вас коммунисты есть?» – Мужики отвечали: – «Нет, у нас все больше народ»… – Мужики рассчитывали: – озимого клина в уезде 12 1/2 тысяч десятин, урожай хорошо – по 70 пудов с десятины, итого 875 тысяч пудов всего; обратно в землю на посев 150 тысяч пудов, продналогу 327 тысяч пудов, – итого на еду и на покупки остается у мужиков 400 тысяч, а по норме Наркомпрода – 13 пудов на едока – норма мужику голодная – ржи надо миллион двести тысяч пудов: – хлеба хватит мужикам до зимнего Николы. А жизнь мужичья – известная: поесть да поработать, поработать да поесть, да, кроме того, – поспать, родить, родиться и умереть. Осенью в двадцать первом году обозначилось, что многим, у кого клин большой, а под рожью мало – платить продналога придется больше чем уродилось: озорники посылали бумаги, чтобы отставили их от земли, – за озорство их сажали в холодную, на отсидку.

Всю революцию к мужикам ездили ораторы, открывали избы-читальни, увещевали мужиков, что продналог и гужевая на их же пользу, гоняли в город на сельские курсы, присылали на курево газеты, книги, молодежь устраивала спектакли, комсомол был: – с двадцать вторым годом все это кончилось, никто ездить не стал, за все затребовали монету, в школе и то не учились, – до Рождества стояла без стекол, а после

Рождества не осталось дров. Баловство кончилось. Молодежь сразу вся переженилась, то есть парни обросли бородами, обовшивели, мужичьи поглупели, заговорили с хитрецой, зады у всех подсохли; – девки, став бабами, бабами и стали, где от двадцати до тридцати трех лет по внешности возраста не определишь, – зародили детей, захудали, окоровились. Мужики и бабы – парни и девки, став мужиками и бабами, всегда глупеют – почему бы? – и женатый мужик – всегда крот. Так и жили.

Запись вторая.

В Расчисловых горах на селе дела у Мериновых обстояли так: – Мериниха, Мария Михайловна, свела дочь свою Надежду со скорняком Галиным, от Галина Надюха и заразилась срамной. Мужа Надежды убили в Карпатах, – она осталась жить в мужниной избе, – Галин ходил туда ночевать. У Галина жива была женастаруха, мордовали ее все – не умирала. Галин торговал кожами, хлебом, конокрадствовал, занимался сенной контрабандой, гнал самогон, маклерствовал, – был человек торговый и энергичный, – то и дело у него были обыски, – поэтому добро свое дома он не держал, зарывал в лесу; – семь золотых часов, три цепочки к ним золотых, четыреста девяносто пять рублей золотом, семьсот тридцать один рубль серебром хранились у Мериновых, у Надюхи. Любовниц на селе у Галина было несколько. Андрея Меринова в городе доктор Осколков – за барана – освободил от красноармейской повинности, дома Андрей не сидел сложа руки: то был секретарем комсомола, то сельским комиссаром, то контрабандитствовал сеном с Галиным[7]7
  В июне – до Петрова дня – над лугами за Окой и здесь, – над Дединовскими, Любицкими, Ловецкими, Белоомутскими лугами – на десятки верст, как над всей Россией, загорались костры в ночах: то косари пошли губить травяную, цветовую жизнь, – гробить, валить, ложить, – осенцы, пыреи, дятельники, кашки, дикие овсы. Сенокосные дни над Русью – медовые дни, как брага, хоть и пахнет земля тогда вяжущим медом да дегтем. До июня косили в госфонд – за отаву: потому и спешили, чтоб побольше возросла отава. На десятки верст вправо и влево легли госфондские луга, и госфонд по суводям на Оке понаставил барж, чтоб грузить, чтоб посылать в Москву, в Питер, в армию, – а по лугам госфонд рассыпал объездчиков и роты солдат попрятал по овражкам, по ложбинкам, на границах госфондских лугов, чтобы ловить сенокрадов, – госфонд – государственный фонд сенных запасов. И тогда, когда сено стояло в стогах и стогами грузились баржи, – начинались в госфондских лугах великие кража и контрабанда, – потому что машинными декретами заводов о нормах и допусках запрещался тогда вывоз сена – даже из народоправства Зарайского в народоправство Коломенское. —
  На десятки верст раскинулись луга, как целый уезд, – займища, поемы, весною здесь Ока. И телеги надо подмазать как следует, чтоб не скрипнула в коростелином переполохе: потому-то и пахнет так дегтем тогда над лугами. А ночи в июне коротки.
  И – ночь.
  Мужики столковались. Доктор Осколков лег, накрылся пиджаком, чтоб закурить, чтоб не видно было огня. Капал тихенький дождь. Командовали вор Пронька, Галин и Андрей Меринов. Пришли разведчики, сказали, что солдаты только что проехали, объездчик в шалаше у ворошилок, – что версты за две начали грузить тоже контрабандой, галинскне– для Коломенского союза кооперативов, – видели с собственной телегой комиссара Пашку Латрыгина, просился взять его в обоз; видели Росчиславского – косит в госфонд за отаву, здесь и ночует. Вскоре пришел Латрыгин, заведующий здравотделом, – очень смущенный обратился к доктору Осколкову:
  – Владимир Адрианович, – одному мне уйти отсюда невозможно, вторые сутки здесь караулю, в овраге прошлую ночь грузил и пришлось свалить. Но – сено, однако, корове необходимо. Иначе не достанешь. Разрешите пристать к вашей артели.
  Отрезал Пронька:
  – Пошел отседа ты, к…
  Доктор сказал:
  – Нет, почему же, товарищи? Надо помочь человеку. Едемте с нами. Пусть едет.
  Согласились.
  Стемнело. Коростели, у которых гибли гнезда, кричали переполошенно. Небо было мутно. Тогда Андрей ушел в овраг за телегами, стали грузить. Охранители разошлись кругом на полверсты, человек десять. Сигнал: зажечь подряд три спички. – Прошло полчаса, мальчишка обежал всех: сообщил: – погрузили! – Обоз, нагруженный, ушел в овражек. Собрались все, чтобы перепроверить план: – идти кругом обоза шагов на пятьсот друг от друга. Как что заметят – три спички и сейчас же к спичкам от обоза Пронька и Меринов, с объездчиками и красноармейцами – на спор. – Поехали.
  Осколков идет, один, впереди и слева от обоза. Коростелиный крик, мрак и тихий, тихий дождь. Обоз исчез во мраке и не слышен: идет ли? где? и не отбиться б! – и не пропустить бы трех спичек… Прилег на землю, прикрылся пиджаком и закурил в рукав. Так проходит час, одни коростели. И вот:
  – Эй, кто тама? Кто такой? —
  – Свои, свои! —
  Из мрака, с винтовкою в руке, идет, но не подходит близко, красноармеец. В поспешности зажег три спички.
  – Эй, кто тут? Кто идет?
  – Свои, товарищ. Ходил в Дединово, иду домой.
  – Что ночью шляешься? – Э-эй, Лактанов – беги сюды, – жуллер, либо контер-бандит.
  Откуда-то поблизости бежит еще красноармеец. И с двух сторон подходят медленно, в карманы руки, в плечи головы – Пронька и Меринов.
  – Чего орете? – это мы!
  – А кто такее мы?
  – А самые что ни на есть бандисты. Ходили к гостю, выпили и вот идем домой, еще добавить. Она и Вася – будет! А ты орешь, дурак. Хошь выпить, – айда с нами, она и Вася. А не хошь, – так и в морду получишь. A-а, и ты тут, ваше благородье?! Айда с нами!
  – Которые тут контер-бандиты?!
  – Да он спросоня! Бей их, я их знаю!
  И трое идут в сторону, от обоза, шумно говорят. – Красноармейцы идут вслед за ними. Пронька зажег две спички, – т. е.: опасность миновала. Обоз тронулся. – Красноармейцы все идут поодаль. Пронька и Меринов их наподдевают дружелюбно: – «она и Вася: бей их, я их знаю». – Так, до овражка, – а там в овражке, дном – опрометью во весь дух, в сторону, за холмик, на луга, – к обозу.
  Но вот настает рассвет: в рассвете на западе растворяется в хрустале утра скорбный диск луны, и на востоке в золотой короне поднимается солнце на целых двадцать часов. – Обоз уже стоит в Расчиславе, и сладко лошади жуют украденное сено.


[Закрыть]
, ездил за солью и мануфактурой.

Раза два доктор Осколков в городе делал Надежде аборты, за баранину. Прошло года полтора. Мериниха у доктора была своим человеком, приезжала в дом, говорила о святых великомучениках, о граде Иерусалиме, о гробе господнем, – раз заехала с ней мать Анфуса, – заезжал часто и Андрей, но дальше прихожей не входил, и больше бывал у Проньки, – Галин никогда не бывал – —

…И опять Мериниха привезла Надежду делать аборт, – привезла барана, муки и масла. Была Надежда женщиной красивой, здоровой, полнотелой. Доктор аборт ей сделал, она – уехала. А через три дня ночью привезли Надзоху: – умирающей. Мериниха, как никогда, уперлась в Бога и в то, что аборты делать – богомерзко, – уперлась, чтоб операции Надюхе больше уже же повторяли, хотя доктор положение считал не страшным. От дочери Мериниха не отходила ни на минуту, – в дверях с кнутом и злобный торчал Андрей: —

Надежда не проронила ни слова. Мать тараторила, что: – божья воля, пускай, дескать, помирает! – Когда Надежду переодевали, доктору показалось, что тело ее избито, иссечено кнутом, – мать объяснила, что билась Надежда от боли. К утру Надежда умерла, ее увезли. – А через день к доктору пожаловал Галин, растерзанный, несчастный, застал доктора в спальне.

Завопил:

– Так-с Надюха-с умерла-с?! – Из-за моих часиков погибла?! – Нам-с знать-с надо, для суда-с. Мы-с, конечно-с, могем соответствовать-с, – баранчикем-с! – не кончил этак стилизованно, завопил благим матом: – Уморила ведьма Надюху, – забила-а! Меня разорила, – семь одних золотых часиков! – В Ерусалим ездила!.. – Надюху три дня били, чтоб согласилась помирать. И Андрей с ней заодно! – Семь часиков одних! – Прихожу: – «где добро?» – «Спроси у Надюхи!» – и Галин убежал от доктора —

(Андрей Меринов был в то время церковным сторожем, вскоре уехал в Москву, – вернувшись, пошел в очередь комсомольским секретарем —). Надежда забылась – —

Запись третья в разговорах. (Смотри во вступлении третьем, о Волках и Машинах, главу «Коммуне крестьян»).

…Там, у камня, который люди приходят грызть от зубной боли, – на холме, у оврага – конский могильник, Филимонов овраг, растет в овраге папоротник. Там с горы виден Коломзавод – ночью красное зарево горит над заводом, идут в небо огни, чужие огни, страшные, – днем дым идет от завода – – —

Всю ночь пели соловьи. Землемер Нил Нилович Тышко всю ночь гулял с Еленой Росчиславской, младшей. В Филлмоновом овраге внизу стоял туман, скат порос соснамл, и даже ночью, как в заполдни, пахло растопленной смолой, пока не пала роса. По скату в Филимоновом овраге валялись конские черепа, ночь окутала землю лунным светом. Кукушки куковали – в ночи – так, точно воздух был смочен. Стройная Елена, усмехаясь, говорила о лешем Ягоре Ягоровиче Комынине, о любви, – вставала, стройная, в белом платье, босая, на конский череп, декламировала Пушкина: «Как ныне сбирается вещий Олег»… – садилась на череп и переплетала свои косы. Елена все усмехалась. Нил Нилович ничего не понимал. Два черепа, по воле Елены, Нил Нилович потащил на ремне за собой и их повесили в коммуне, около Росчиславского жилья, у оранжереи.

– Ах, глупый, глупый крокодильский Нил! Ничегото он не понимает! Ведь вот он не знает, что Егор Егорович – леший… а все женщины в коммуне —…ведьмы!.. – сказала Елена.

– Елена Юрьевна, – сказал Нил Нилович. – Позвольте вас спросить… Вот, вы из хорошей семьи, окончили гимназию… Ну, я понимаю, гм, ваша сестра Мария Юрьевна поступила в коммуну еще при матери, чтобы сохранить имение, – ну, а вы?.. Ехали бы вы на курсы, или служить в город, в Москву…

– Ах, глупый, глупый крокодильский Нил!.. Ничего-то он не понимает… Никуда отсюда не уйдешь, есть надо, есть, кушать, Крокодилыч! Вот что!., и потом – Егор Егорович и Анфуса… – он леший, а она – ведьма!.. – ответила Елена, усмехнулась мелким неровным смешком и скрылась в дверь между конскими черепами, в белом платье, босая, со снопом медвяницы в руках…

Нилыч сказал:

– Гм!.. – и шел всю дорогу, гмыкая бритой своей рожей.

…А на рассвете этой ночью Нила Ниловича разбудили странные шорохи. Светало. Стоял густой туман. Ныли комары, простыня посерела от росы. Первой Нил Нилович услышал кукушку, потом он разобрал придавленные голоса.

– Этакий дурак этот Сидор!.. Фу, как устала!

– Тише, Нил может услышать.

– Спит, наверное, иначе бы откликнулся.

Нил Нилович подошел к окну, был белесый туман, через который нельзя было видеть в двух шагах. Нил Нилович стал подслушивать.

– Скучно, Мария, – сказала Елена. – Знаешь, раньше при себе носили мушки, в табакерках, и вырезывали их из черной тафты. И потом на балах приклеивали их со значением: мушка у правого глаза – тиран, на щеке – разлука, на подбородке – люблю, да не вижу… Я у бабки в дневниках прочитала…

– Он в тебя влюблен…

– Да, но он дурак, говорит про курсы… бросим это, Мария… – послышался удар ладони по голому телу. – Фу, нас кусают, всю кровь выпьют, черт-те што… А обмороки тоже были разные: обморок Дидоны, капризы Медеи, ваперы Омфалы, обморок кстати…Ты же понимаешь, Мария, все кончено, никуда не уйдешь, я вот нитяные туфли шью за молоко… Дальше Ягора не уйдешь… А я хочу…

– Ну, да, конечно… Как и мне все надоело… Коммуна… Ведь ты пойми, – они, я не знаю, сыты, обеспечены, а правды не знают, эти Мериновы… Вот поэтому и Анфуса, и Егорки…

– Слушай, а Егорка – что?.. Ты прости, но ведь он твой…

– Да, мой любовник, муж… И теперь бросил меня… Он страшный, он негодяюшка, – он и тебя покорит, Елена. Только он не даст ничего, ни семьи, ни уюта, все обесчестит… А Гышко – сильный, дурак и молодой… Есть хочется…

– Да, Марья, сильный и молодой… А Егорка – омут… – а нам – ничего кроме омута, ведь мы дворяне!.. – это сказала Елена, тихо.

Близко затрещали кусты, звякнула колотушка, послышалось усталое сопение. Женщины побежали в сторону. Дверь с треском растворилась, в дверях стал Сидор Меринов, в тулупе и в меховой шапке, с колотушкой и колом в руках.

– Ну, что? – спросил испуганно Сидор.

– Что – что? – переспросил Нил Нилович.

– Не тронула? Здеся?

– Кто?

– Они! Видел?

– Кого?

– Их!

– Ты про что, собственно, говоришь-то? – обиженно спросил Нил Нилович.

– Ну, значит зато, не тронули, – успокоенно ответил Сидор. – Их. Нагишом.

– Кого их?

– Бабов этих! – Пошел к кузне на плотину, понадобилось мне туда сходить, ка-ак они мимо меня сиганут нагишом, волосы по ветру, по плотине в омут, Марья Юрьевна, комоногая, и обратно Алена Юрьевна… завизжали, словно их за пуп ухватили, – и под воду, и ни гу-гу, обратно пузыри пущають… Я кричать – а-ляля!.. Они выскочили, завизжали и – в овраги. Ну, думаю, либо к тебе, либо к Ягору Ягоровичу, – если к тебе – защикочуть…

– Да ты что – рехнулся, что ли?

– Сам своими глазами видел. Передом Марья хромоногая, и обратно Елена, так и сигают рысью по кочкам, по лугу! Нагишом!

– Да как же ты видел? – туман-то какой! – обиженно сказал Нил Нилович.

Сидор осмотрелся кругом, не увидел ничего, что было в трех шагах от него, посмотрел смущенно на Нила Ниловича, потом повеселел.

– Ведьмовское навождение, все одно к одному!

– Ну, ходили купаться. Зачем они меня щекотать станут? —

Сидор склонил на бок свою кудлатую голову, чтобы удобнее было всмотреться в Нила Ниловича, прошептал со страшком:

– Ведьмы!..

– Что-о?

– А ты и не знал? – Ведьмы, обе! И Ягор Ягорович обратно ведьмак!

– Ерунду ты говоришь, Сидор. И туман, и ходили они вообще купаться, – сказал Нид Нилович, – и вообще ведьмы – это предрассудки!..

– Ярундуу? – возмущенно переспросил Сидор. – Ягор Ягорович всех баб боломутит, мужики и то поддаются, веру образовал, Марьин любовник, – теперь к Алене подъезжает… Ярундуу?.. – А по весне, ночьюто, – Ягор Ягорович пили, – приходит ко мне в сарай,

Марья-то, в одной исподней, пьяная в розволочь, волосы по грудям, – лезет обниматься. «Милый, говорит, рабеночка хочу, все погибло, ничего не осталось», – и вроде плачит… «Ягорушка, негодяюшка», – говорит. Я ей отвечаю: – это не Ягор, какой еще Ягор? – это Сидор. А она опять плакать, косоногая, «все равно, говорит, пожалей меня, Сидор, я одна, все погибло»… и смеется, как ведьма… Ярундуу!.. А обратно в этой вот даче, когда тебя еще не было, – что с ней Ягор Ягорович разделывал – днем, дне-ем!.. а она потом опять плакать, в щелочкю видел, косоногая: «у тебя, говорит, позорная кровь, бессемейный ты», – и опять про рабеночка. А Ягор Ягорович ей: «мне, говорит, все наплевать, надо всем смеюсь, – хихикаю», говорит, – и захихикал, прямо мороз по коже!.. А зачем ей ребенок? – чтобы кровь детскую выпить, к примеру… Ярунду!..

Наутро Нил Нилович проснулся в двенадцать, много недоумевал, но был покоен, долго мыл на террасе бритую свою голову, чистил зубы, ногти, сапоги, дважды сменял брюки, наконец, надел синие галифе с задницей, обшитой кожей, френч, шведские ботфорты, выпил крынку молока и, приколов четырьмя кнопками к двери пожелтевшее уже объявление на ватманской бумаге– «буду к 6-ти часам, средне-европ. времени», – уехал на велосипеде за пятнадцать верст к женатому товарищу-землемеру – обедать.

Приехав домой, Нил Нилович вылил на себя три ведра воды, поел каши, переменил брюки и пошел к Росчиславским в оранжерею. На травке перед оранжереей лежал – пятки в небо, весь заросший черными волосами – Ягор Ягорович. Поздоровались.

Ягор Ягорович, пожмурившись, сказал:

– А вот, позвольте вас спросить, господин стюдент, – откуда пошло слово «товарищ»? —

– Не знаю, – ответил Нил Нилович.

– А я вам скажу, господин стюдент! Когда Стенька Разин у Жигулей баржи купеческие грабил, они кричали: – «Сарынь на кичку, товарищи!..» отсюда и пошло, господин стюдент!.. А что такое женский вопрос, господин стюдент?

– Не знаю, – ответил Нил Нилович.

– А я вам скажу, господин стюдент. – Оскорбление!

– Почему?

Но Ягор Ягорович не договорил, потому что из оранжереи вышла Марья Юрьевна. Она вышла поспешно, хромая на сломанную свою ногу, размахивая руками, весело улыбаясь.

– Здравствуйте, товарищи, – сказала она, – идемте в избу. Я совсем мужичка, живу по-мужицки, черт-те што!.. А съестного у меня совсем нет, решительно нет…

У двери все еще висели конские черепа. В оранжерею же войти было страшно, там – даже не покоились – а неистовствовали – пыль, грязь, мухи, пауки, причем пыль была не серой, а коричневой. Валялась всяческая рухлядь, сломанные диваны, книги, овчинный тулуп, ацетиленовый фонарь. Марья Юрьевна села да диван, выставив колом негнущуюся свою ногу, – заскрипели пружины под обильным ее телом; крикнула истерически:

– Я, черт-те што, истинная коммунистка, у меня ничего не осталось!..

– А позвольте вас спросить, господин стюдент, – сказал Ягор Ягорович ни к селу, ни к городу, – что такое равенство женщин?..

Помолчав, пощурился и ответил:

– Я вам объясню, господин стюдент… Женского равенства не может быть, потому что все женщины разделяются на дам и не дам…

Из-за стены спокойно сказала Елена:

– Дурак!..

В окна сбоку шли красные лучи, пылились, – само же солнце стало над горизонтом огромным бронзовым шаром. Была та минута, когда стихли дневные птицы и не зашумели еще ночные. Елена не одевалась весь день и говорила с Нилом Ниловичем через стену.

– Ах, как скучно жить, Крокодилыч! ведь люди мечтают. Всегда мечтают и окутывают свою жизнь мечтами и верою. Без этого нельзя. А сама жизнь проста, как съеденный огурец: дважды-два!.. Вы вдумайтесь, что должен испытать человек – или щенок, – это все равно, – если его связали и тащат топить, когда он жить хочет… Вот щенят тычут в их собственный помет, – представьте, что вы щенок, – не хорошо, верблюд!.. Я сегодня всю ночь плела туфли – и сплела ровно на кувшин молока… Вы – советский захребетник…

Ягор Ягорович и Марья Юрьевна ушли в людскую избу на коммуне ужинать.

…Эту ночь Нилыч спал спокойно. Утром Нил Нилович опять прикалывал бумагу, – как всегда:

«Буду к 6-ти часам средне-европ. времени» —

но уехать ему не удалось: пришла Елена и сейчас же за ней Ягор Ягорович. Нил Нилович, после ночных разговоров, решил быть строгим и хмурым.

Елена сидела на ступеньках террасы, руку закинула за голову и откинулась к перильцам. Говорила:

– Знаеге, в старину были разные обмороки: обморок Дианы, капризы Медеи, ваперы Дидоны, обмороки кстати…А на балах дамы передавали секреты мушками, мушки и мужчины наклеивали себе и носили их в табакерках… Теперь можно достать нюхательный табак? —

– Можно, – ответил сумрачно Нил Нилович.

– Купите мне, пожалуйста!..

– А позвольте вас спросить, господин стюдент, что такое женщины? – сказал Ягор Ягорович. – Женщины, господин стюдент, – труболетки-с, вот что! Каждую ночь в трубу летают. Ведьмы-с! Вот что.

– И Сидор Меринов то же говорит. Глупости все это, – сказал Нил Нилович.

Елена насторожилась, Ягор Ягорович осекся:

– «что говорит Сидор?» —

Елена истерически закричала:

– Уберите этого негодяя, уберите, уберите!

Нил Нилович сумрачно спустился со ступенек, стал против Ягора Ягоровича, сказал сумрачно:

– Прошу вас, вы на самом деле, того… прошу вас отсюда удалиться… к черту!..

Ягор Ягорович неспеша встал, посмотрел миролюбиво и внимательно на Нила Ниловича, решил, должно быть, что этот не шутит, и неспеша побрел в сторону, шлепая пятками туфлей, вязанных Еленой. А когда Ягор Ягорович ушел, Елена, растерянная и возбужденная, со слезами на глазах, как девочка, просила Нила Ниловича спасти ее от Ягора Ягоровича, от Мериновых, от коммуны. Елена – в доме – села на диван, посадила рядом с собою Нила Ниловича, положила руки ему на плечи, сидела тихо, беззащитная, как девочка, – и вдруг в глазах Елены побежали мутные огоньки, задышала неровно, откинула голову и, с закрытыми уже глазами, стала искать своими губами губы Нила Ниловича. Нил Нилович возбужденно загмыкал.

– Скоро Иванова ночь и зацветет папоротник, – сказала Елена. – Ночью на плотине пляшут русалки, поют песни, которые никто не слышит. Я хожу их слушать, каждую ночь. Они плачут… Приходите ночью на плотину… пойдем к Оке, где был древний город…

– Я влюблен в вас, – сказал Нил Нилович. – Я очень вас полюбил, я не позволю Егору Егоровичу…

Нил Нилович взял плечи Елены и потянул их к себе, – и тогда лицо Елены стало старым, страшным, злым. Она сказала брезгливо:

– Не надо, не надо, – ведь ты не Егорка… Ведь Егорка приносит хлеб и мясо… – Елена встала и пошла поспешно к двери, ушла, потом вернулась, сказала сердито: – А на плотину ты приходи, все-таки… Всетаки я тебя люблю… хоть ты и дурак…

Нил Нилович был чрезвычайно обескуражен. Весь день он провалялся у себя на постели. Десять раз решал: идти или не идти на плотину? – К сумеркам опять пришла Елена, вошла заботливо, как старый друг. Ходили они гулять к Филимонову оврагу, где стоял камень, который грызут люди. Елена была возбуждена и говорила про мушки, сказала, чтоб Нилыч обязательно пришел на свидание на плотину нарядным; потом говорила о «тайнах», о липком лешем Ягоре Ягоровиче, о том, чтобы Нилыч защитил ее от него.

Нилыч спросил:

– А позвольте спросить, про какие тайны вы говорите?

Елена ответила:

– Вот, знаете, стыдно сказать, что хлеба нет дома, а поесть очень хочется, а хлеба нет, и плачешь. Или так, вот я вчера про щенка говорила, – щенок ведь не понимает, а его в его же кучу носом, и податься щенку некуда, за глотку его ухватили крепко. Ну, а если этот щенок – человек, может рассуждать, – так лучше делать достойный вид, когда тебя все равно… во мне гордость есть? – Елена озлилась, замолчала, – сказала злобно, самой себе: – лучше у дураков богородицей быть, чем голодать!..

– Вам бы, Елена Юрьевна, на курсы поехать… – сказал Нилыч.

– Очень я там кому нужна! Да и не хочу я туда ехать. Будет, ездили!.. – А вы можете идти к чертям домой со своими курсами и чистить сапоги. Очень вы нужны, тоже, – и Егорка тоже – омут!..

Впрочем. Елена скоро успокоилась, велела приходить на плотину – —

…И Нил Нилыч решил ночью пойти. К ночи он нарядился, надел галифе с кожаной задницей, взял тросточку и неспеша пошел, – сначала в деревню попить молока, потом на плотину.

На плотину Нил Нилович пришел уже затемно, стал там в ивняке. Ему показалось, что здесь кто-то уже был, были поломаны сучья, валялись листья, трава была примята. Нил Нилович стоял долго, и тогда пришел к нему Сидор Меринов, он шел поспешно и посапывая.

– Ты здеся? – спросил он.

– Чего тебе еще надо? – переспросил Нил Нилович.

– Так что вы, господин стюдент, спать ступайте, значить, – ответил строго Сидор. – Ягорушка велели вам по ночам не шататься.

– Это еще какой Ягорушка? —

– Ягор Ягорович Камынин. А еще, к примеру, Алену Юрьевну также не трогать, они сами просили, чтобы к ней не приставать… коммунских вы не трогайте, господин стюдент!.. Спать вам надоть, господин стюдент. Вот что!

И Нилыч – и Нилыч – ушел… Но пошел сначала в землянку к Ягору Ягоровичу в расчете побить ему морду, – там никого не было, дверь была отворена, землянка торчала в шерсти соломы точно ряженый на святках в вывороченной шубе. Тогда Нилыч пошел в коммуну. В коммуне было темно, только в главном доме в слуховом окне был свет, и оттуда неслось церковное пение. Нилыч собирался было уже лезть на сосну, чтобы заглянуть под крышу, – но в это время из главного подъезда вышли: впереди парой Егор Егорович и Елена, сзади кучей – Анфуса, скопец, бабы, Мериновы. Елена была во всем белом, в фате, шла невестой с опущенной головой. Нилыч караулил. Елена, Егор Егорович, Анфуса, скопец – пошли через овраг к камынинской землянке, – остальные остались, кричали речитативом:

– Совет да любовь, совет да любовь, подай каравай, подай каравай, они люди нанови, им денежки надобны!..

В землянку вошли только Елена и Ягор Ягорович, Анфуса и скопец остались наруже, поклонились земно и ушли. Нилычу показалось, что из землянки – из тишины – послышался вскрик. Нилыч пошарил по земле, нашел камень – со всего размаху пустил им в окно землянки и пошел неспеша домой…

…А там, в землянке у Камынина, где пропахло просохшей травой и потом, во мраке, на свежей траве, – за голодом, за хлебом, за страшным человеческим пригнетением и одиночеством – вот у этих двоих, у земского начальника, исцинившего все, и у девушки, приявшей в себя и земского начальника, и бабушкины «обмороки кстати» – за последними словами лжи и ненависти, чтоб коснуться ложью последней правды – там, в землянке, как в квашне тесто, вдруг, должно быть, стал набухать древний человеческий хмель – хмель всесилия одного и подчинения другого – хмель этих двух тел, ставших страшными, как страшны каменные бабы раскопок, изъеденные червями – – и стала там в землянке страшная бабища Марья, со всяческими такими страшными качествами – —

…А Нилыча обнял, обшарил по спине страшный страх, холод, – он споткнулся о корягу, прыгнул в сторону от дерева и – побежал, все быстрее и быстрее… И по мере того, как ускорялся его скач, увеличивался страх, и все громче и безумней кричал Нилыч.

На крылечке кто-то сидел. Нилыч перескочил через него, бросился в дом.

В дверь снаружи заскреблись. Дверь бесшумно отворилась, вошла нетвердой походкой Мария, в ночной рубашке, села на стул, уронила голову, помолчала. Нилычу стало не так страшно.

– Елена – дура, Егор – негодяй… Все погибло, вы – простите меня беспутную, глупую, несчастную!.. – заговорила Мария Юрьевна. – Вы простите… Пьяная я, несчастная я!., глупая я… совестно мне!..

(Выпись из «Книги Живота Моего»:

«В Расчисловых горах имеется коммуна „Крестьянин“. Весной три брата по фамилии Мериновы, фактические хозяева коммуны, прогнали своих жен, взяли новых. Бабы пошли без венца в коммуну. С одной из них пришла мать ее. Эта мать устроила какую-то сектантскую моленную, в коммуне возникла секта, богом избран бывший земский начальник Камынин, откуда-то появились духовные песнопения, которые все члены коммуны вызубрили наизусть. Камынин всех исповедует еженедельно, все женщины перевенчались – сначала с Камыниным, а потом со всеми членами коммуны. Камынина все зовут богом Егорушкой. Есть у них и богоматерь, состоящая в сожительстве с Камыниным, дочь бывших помещиков Елена Росчиславская») – —


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю