Текст книги "Том 2. Машины и волки"
Автор книги: Борис Пильняк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
– Брось, Тимош, – не томись!..
В доме визжала гармоника, тучами ходила махорка, Степан плясал русскую. Иван Васильевич спал среди пола, Павел все запевал о том, как с Нижня-Новгорода собирался стружок. И посреди комнаты сидела – ко всем передом – бабища, госпожа земля, с такими всяческими, качествами и буераками, что в ней можно было найти «попову собаку», ее окружности так степенно рассеялись по всей избе сразу, – и это из-под нее торчали, из-под всяческих ее правд и прелестей – и новогородский Павел, и кожаный Степан, и кожевник Васильич, и волчарь Тимоха, и изба, ибо бабища и над избой села. Лицо бабищи Марьи было здесь, в избе, оно было очень довольно, дремучее, в лишаях бородавок, в склизлых морщинах, вспотело от самогона, губа на губу, глаза закрыты в спокойствии, из носа и изо рта сопли и слюни. И пахнула бабища всем, что стащили на себя охотники за неделю лесов и мужичьих изб…
…Наутро охотники ехали домой, на телегах среди зимы. И теперь это были совершенно обыкновенные люди: – кожевник Иванов, народный судья Герц, аптекарь-хохол Лашевич, комиссар Латрыгин, инженер Росчиславский, часовых дел мастер Пантюхов. Тимофей, древний дед, спал, свалившись на волков. И не это важно, что эти люди стали самыми простыми людьми, которые завтра станут за свои дела и на улице в городе будут кланяться друг другу по чину и званию, – а важно то, как деревни встречают волков. Охотники проезжали многие деревни, – каждая русская деревня всегда смотрит на проезжего сотней голодных глаз, затаенно и остро. – Теперь же каждая деревня всей своей нищетой, всем своим людом от мала до стара сбегалась посмотреть на волков и послать волкам – кто как может – свое проклятье – мертвым, бессильным, бесстрашным волкам. Здесь была вся русская деревенская злоба, нищета и тупость, – и надо было защищать волков – мертвых волков – от пинков, от плевков, от дрекольев, от оскаленных зубов, от ненавидящих глаз, – ненавидящих уже не человеческой, а звериной, страшной ненавистью. И аптекарю, и инженеру, и часовых дел мастеру – им всем было страшно этой мужичьей ненависти, скотской ненависти, трусливой, беспощадной, и они были на стороне – если так может быть – мертвых волков.
И был уже настоящий зимний день в бескрайнем сиротстве наших полей.
«Коммуна Крестьянин», из главы «Склад бюро похоронных процессий»О Расчисловых горках поют девки[5]5
Впрочем, частушек очень много, бабье творчество, ибо – «твой милой в красноармейцах, мой у Балаховича, – твой повешен, мой расстрелян, – наша доля вдовичья». Бытописателю их не обойти. «Охохонюшки-хо-хой, ходит барин за сохой, в три ручья он слезы льет, нашей кровушки не пьет». – «Раньше нашего брата не пущали в ворота, – теперь в парадную зовут, последни юбки отдают». – «По деревне слух идет – вшей забрали на учет, чтобы вшей пересчитать, стали баб учить читать». – Подлинно: – «Наживу себе беду, в сортир без пропуска пойду, – я бы рада пропуск взять – нету денег взятку дать!..» – Частушки-девичье творчество, гуляночное. Бытописателю не выкинуть слова из песни. В парнях большой недочет.
[Закрыть]:
Как Расчисловские горки —
Странные делишки…
Все помещики – Егорки,
Последни портичишки… э!
…и каждую весну цветут на Расчисловых горах яблони, и будут цвести, пока есть земля: сады в белом яблоневом цвету кажутся костяными, неподвижными. А осенью польют дожди, придут Покров и Казанская, мужики подберутся после лета, спрячутся по избам на зиму, падут белы снеги, – и сады станут вновь костяными, в заморозках: и будут падать белы снеги, пока есть земля! – Там, за оврагом, за Расчисловыми горами – Ока, луга – Дединовские, Любыцкие, Ловецкие, Белоомутские луга: раньше тысячи людей кормились десятками тысяч десятин, поставляя на всю Россию миллионы пудов сена, – теперь на лугах гибнут сена – пыреи, дятельники, осенцы, горошники, кашку – заглушил дуролом осот…
Поет девка:
– Я у тяти пятая,
У мила десятая, —
Ничего нас так не губит,
Как любовь проклятая!..
Поет парень:
– Ноне легкая женитьба,
Со советскиим листом…
Называли это ране:
«Под ракитовым кустом!»… э!
Вселяясь в Бирючий буерак, в усадьбу Росчиславских, коммуна «Крестьянин» приняла инвентарь – по описи, и Сидор Меринов, завхоз, мусоля чернильный карандаш, писал на каждом стуле – стул, и на каждом столе – стол, – чтобы было точно, и только тогда расписался в описи, в знак приема столов и стульев. Помещица Росчиславская была принята в члены коммуны, объявила себя коммунисткой, ей с дочерьми отвели для жилья оранжерею, но старуха вскоре померла от перепугу. В сущности, описи не требовалось делать: в доме и на чердаках валялось много и неописанной рухляди. Старик Росчиславский, путейский инженер, исходил в свое время на изысканиях пол-России, и в главном доме, нежилом, в комнате за его кабинетом кучей свалены были астролябии и теодолиты: Мериновы без описи отвинтили сферические стекла и, по весне, когда стало пригревать солнце, закуривали этими стеклышками, чтобы экономить спички, – и даже в людской избе положили на окно большое стекло, для всех. Из Мериновых в коммуну пошли только три брата, младший, Григорий, остался на селе с матерью. —
В тот год была бесснежная зима, и весна пришла ранняя, в ветрах. Мериновы прожили зиму скучно, в безделье, – у Липата, председателя, сошли с рук мозоли, – зиму прожили в теплом дому, ели и спали, часто выходили за варок, к проселку, и стояли там часами, глядя в снежные пустые поля. Мериновы на деревне имели одну душу, жили в одной избе, Липат и Логин подростками ушли в город, служили в дворниках, – Липат еще тогда выбился в люди: устроился к рязанской купчихе в любовники и как раз с тех пор стал сохнуть со спины и с заду, всегда ходил в валенках, ездил к докторам и бабкам лечиться от срамной и всем говорил, что у него не то грызь, не то учин… И тогда же, с города, Мериновы отвыкли от мужичьей работы, – знал ее только старший – Сидор, привыкший всю жизнь гнуть спину, – сначала он в коммуне отъедался, потом затомился в безделье; – и это он писал на столах – стол и навертел сферических стекол. Он же и заведывал ночной продажей в город, за соль, спирт, мануфактуру и спички – хлеба и баранины. Мужики на коммуну смотрели косо, злобно, недоверчиво, сторонились коммуны.
В черновике Акта по осмотру коммуны КРЕСТЬЯНИН рукою Ивана Терентьева было записано:
Читальной нет, книг много, но про них не все знают. Книги нашлись в главном доме, в ящиках, пересыпанные листовым табаком, «чтобы не ели мыши», как объяснил завхоз. Книги очень ценны, много на иностранных языках. —
В коммуне есть не знающие, члены ли они коммуны (слесарь и мальчик подпасок), – общих собраний не припомнят. – Крестьяне, входящие в коммуну, берут с собой и крестьянские свои наделы, избы же на поселке сдают внаймы.
Баба:
– Да, што уж, родимый, погорели мы, дотла погорели, совсем обеспечили, вот и пошли в камуню. Исть, ведь, надоть.
Другая:
– Нищая я, касатик, спаси их Хресте за кусочек хлебца старушке. Полы я за то мою и коров дою… Нешто от хорошей жисти пойдешь на этакое озорство?
В коммуне только четыре семьи: три брата Мериновы и их двоюродный брат, – остальные бобыли.
КОММУНА
Десятин пахотн . . . . . . . . . . 200.
« » озимых засеяно . . . . . . . . . . 24.
Людей . . . . . . . . . . 31.
Лошадей . . . . . . . . . . 14.
Коров . . . . . . . . . . 13.
Свиней . . . . . . . . . . 8.
Домов . . . . . . . . . . 3.
Едят с мясом
Сеялки, веялки, плуги.
ДЕРЕВНЯ
Десятин пахотн . . . . . . . . . . 72.
« » озимых засеяно . . . . . . . . . . 20. (больше не позволяло место).
Людей . . . . . . . . . . 75.
Лошадей . . . . . . . . . . 11.
Коров . . . . . . . . . . 12.
Домов . . . . . . . . . . 18.
Едят конский щавель.
…сохи, бороны.
Культурного сельского хозяина нет ни тут, ни там. Деревня сдавала по разверстке: зерно, масло, мясо, яйца, шерсть, картошку. Коммуна ничего не сдавала.
(Протокол сохранен Иваном Александровичем Непомнящим.)
Шла весна, как испокон веков, хлеб у мужиков подобрался, стали заваривать мякину, подвешивали коров, мужики подтягивали гашники, – коммуна была сыта, аптекарь из города – за картошку – привозил спирт, тогда Мериновы запирались у себя в доме, к ночи, пили спирт и орали песни. Великим постом пришел из Зарайска приказ – убрать из коммуны иконы. Иконы вынесли на чердак в главном доме, и к богу тогда отнеслись безразлично, Сидор же Меринов снял и спрятал в землю с икон ризы.
В ту весну дули ветры, – весенние ветры ворошат души русских, как птичьи души, весенние ветры манят бродить, к перелетам. Мериновы не сидели дома, – в доме было жарко, парно и кисло пахло от добротной жизни, – ходили по усадьбе, выходили на проселок, часами сидели в кухне на конике, выткнув тряпки из рам, к солнцу, – за бездельем не успевали все время приготовиться к летним работам. И на пятой неделе, когда повалился снег и пошли долгие дни в ручьях и грачином крике, – всполошились: два брата Мериновы, Логин и Липат, – прогнали жен с семьями, старший вселил в избу на селе, второй пустил по миру, – и оба стали искать себе новых баб. По округе невест не нашлось; из ближних деревень никто не хотел идти без венца, а венчаться Мериновы не могли. Невест найти помог Кацапов-старик, лет тридцать державший трактир на выселках у шоссе, не то хлыст, не то скопец, хоть и была у него семья таких же безбородых и безбровых, как он. – Несколько дней Мериновы ходили тайком к Кацапову и Кацапов к Мериновым, – потом Кацапов закладывал в коммуне каурого жеребчика, хозяйственно подвязывал ему хвост, надевал суконную бекешу и – в гулкие весенние дни – уезжал сыскивать невест. Баб Кацапов сыскал нескоро и обеих – дебелых, грудастых, красивых; ездил за ними в разные концы верст за шестьдесят: одну взял от каширских молокан, вторую – от гусляков с Гусляцких выселок, где жили конокрады и старообрядцы. Бабы пришли к Мериновым без венца, за деньги, – сели в чистом доме, засорили на крылечке подсолнухами, и месяц в мериновском доме прошел в блуде и веселии. Был двадцать первый год, – в этот месяц прошли благословенные весенние дни земного цветения, – в этот месяц напала на коммуну шпанская мушка, гнус, томила запахом псины, лезла за шивороты, жужжала зноем.
И в этот же месяц пришла в коммуну старуха Анфуса, из Каширы, мать одной из новых мериновских жен, вся в черном, с лицом, как у галки. Анфуса затормошилась хозяйкой, воркотливо, хлопотливо, комнату выбрала себе в главном, нежилом доме, как раз ту, где раньше лежали теодолиты. Иконы в коммуне были свалены на чердаке (и ризы с них закопал в землю Сидор), – Анфуса не взяла их к себе, но привела их в порядок, расставила на чердаке под крышей, расчистила перед ними место, скрыла его чердачной рухлядью. В первый же день своего приезда она пошла к Кацапову, – и ночью видели их троих – ее, Кацапова, и Ягора Ягоровича Комынина, бывшего земского начальника. Хлыст и Ягор Ягорович стали своими в коммуне. Ягор Ягорович полеживал на солнце, пятки вверх, – хлопотала Анфуса. – Тогда старуха – и за ней бабы – потребовали властно, чтобы Ягор Ягорович Комынин исповедывал их и перевенчал с Мериновыми. Исповедывал Комынин у себя в землянке на своем саженце с глазу на глаз, – венчал – на чердаке главного дома, тайно, в присутствии Анфусы, Кацапова и Сидора Меринова, – и на первом же венчании, в восхищении и экстазе, Кацапов заговорил – о новом боге Ягорушке. Скопец же привез откуда-то песни на драных лоскутках, и Мериновы зубрили эти песни, чтобы петь их по ночам на чердаке. И тогда же пошли шепоты, что Елену Росчиславскую, младшую, отдали в богоматери богу Ягорушке…
Нил Нилович Тышко написал письмо матери. В этом письме излагалось: – «… что же касается советской власти, то могу сказать, что у меня есть совершенно достоверные сведения, что все коммунисты получили приказ поступить в новую веру, какую – не могу сказать, должно быть масонскую, – в каждой коммуне избирается свой бог, и ему принадлежат все женщины…» – и прочее.
Выписка из «Книги Живота моего» Ивана Александровича Непомнящего: – «„Если бы Бога не было, его все равно нужно было бы выдумать“ – сказал Вольтер, и, поскольку ноги не растут из подмышек, а оттуда, откуда им приписала судьба, истина о выдуманном боге будет истинной до тех пор, пока не придет знание, и поэтому – вклеиваю в книгу свою вырезку из „Продовольственной газеты“ Наркомпрода за вчерашнее число: „Надежда на урожай хлебов пропала окончательно. Рожь выгорела без налива. Яровые местами не вышли совершенно, а в некоторых волостях пробивают высохшую и затвердевшую корку, и где вышли – пожелтели от бездождья. Даже картофель, последняя надежда чувашей, пропал во многих местах. Чуваши обращали свои молитвы и к языческим и к христианским богам. Под развесистыми деревьями приносили они кровавые жертвы: закалывали овец, лошадей“. – Коммуна „Крестьянин“ выродилась в сектантскую коммуну, потому что мужики Мериновы ложью и бездельем отступили от мужичьей тяготы и правды, – ну, а мистика всегда с „женским вопросом“ связана!»
Примечание в разговорах, анекдотическое:
Расчисловы горы.
– А ты куда идешь?
– В Расчислово.
– Ну, тогда иди.
– А что?
– Не пущаем мы зато селом комунских.
– А что?
– Не пущают они наше стадо своем выгоном. Абратно продовольствие прижимають. Ну, мы зато и не пущаем.
Разговор этот у околицы, пришел чужой, чуждый человек, старик. У каждого еврея извечное в глазах, то, что оставила красная нить иудейства, сшившая человечество. – Еще Иисус Христос сказал: «Не единым хлебом сыт будешь», – но и приварком. Человек, еврей, сионист, – голодающий, – в соломенной шляпе, в ситцевом пиджачке с манишкой из целлюлоида, с тросточкой и корзинкой, – и с глазами, как третий век до рождества Христова, – пришел к Андрею Меринову в Расчиславовы горы. Те дни были днями юдолей июля, когда села Рязань на картошку, – и был праздник. На завалинке сидели мужики, беседовали.
– По разверстке с нас брали хучь – девяносто, то ись, пудов, а теперь, дивствительно, сто двадцать, по налогу, то ись. Опять жа – шерсть, масло, яйца, к примеру. По нас хучь бы разверстка зато. Один омман. Опять же ране брали, хфакт, с пяти домов богатеющих. Теперь же хфакт – у меня восемь ядаков, то ись, а он сам – друг-ядак, а все одно – плати с наделу.
– А разверстку по ядакам, то ись, не хотят мужички, к примеру. Как жили, так и проживем, то ись…
Андрей сказал матери:
– А ты что стоишь, глаза выпучила? Самовар поставила – и проваливай к соседке!
Нету казенки, нету вина, —
Пей политуру, ребята, до дна!..
В избе все стены были в плакатах – в дезертирах, генералах и буржуях, по полу коврики, под образами лампада. Андрей – в лаковых сапогах, «при часах», пахнул, как Нил Нилович Тышко. Уходил из избы, вернулся с «вечинкой», с чернилами и бумагой, – из кармана вынул бутылицу. – Дал прочитать бумажку:
«Дорогой Андрюша я про вас скучилась, выходи ко мне на свидание».
– Выпей для храбрости. Хороший – самогон. А потом пиши мне письмо, покрасивши. Вот. – Пиши. Пиши, что я об ней сохну, но выйтить никак не могу. А еще пиши Дуньке
Климановой, чтобы выходила гулять… А картошку – устроим! Нынче у нас в союзе молодежи спиктакиль, приставление, я секретарь, – опосля и устроим у комунских, у братов. Другие не продадут – сами конятник подмешивают.
По небу стрижи чертились – по-осеннему – к вечеру, зной же спадал по-июньски, по всей деревне петухи кричали и – опять по-осеннему – резко, одиноко, сейчас же за задами ворковала горлинка. Через улицу, в амбаре жевала рожь ручная мельница, сберегала четырехфунтовки, храпела на всю деревню. А сумерки нашли на Расчисловы горы зеленой мутью июня, луна поднялась медленно: горожане, исковеркавшие ночи на два с половиной часа вперед, забыли ночи. Вечером в школе («э-эх, школа земская стояла, э-эх, стояла да упала… Собрался тут сельский сход, – обсуждали целый год!..») – вечером в школе, под вывеской —
«Расчиславский культурно-просветительный кружок»
был спектакль. Человека, еврея, сиониста с глазами, как век, – по недоразумению, разумеется, – Андрей притащил с собой, и он был единственный старик на спектакле, сошедший за молодого, ибо был брит. В парнях, девках, подростках, набитых, как в теплушке на железной дороге, – в мясе тел, в буферах женских – деревенских грудей, в писке, визге, гармошке, в сизом дыме махорки, в запахах пота, махорки, помады, пудры, даже йодоформа – было святочно, как на святках, – и на партах сцены, рядом с хромой Росчиславской, Марьей Юрьевной, стоял председатель – в белых лосинах и в сандалиях.
– А сосалу-макалу, советскому голубчику, Андрюше Меринову, – наше вам!..
– Сами сосал-макалки. Вот я вас – того-с! – и присвистнул.
– Где уж нам уж – мы уж так уж!
– Больно ты яровитый!
Председатель в лосинах – что есть мочи – крикнул:
– Товарищи! Сианц сичас начинается! Прошу потише и притушить лампы в зале! —
Его перебила хромая Марья Росчиславская, крикнула: Товарищи! В пьесе выступает офицер с золотыми погонами. Золотопогонники теперь отменены, – это только по пьесе!
В притихшем мраке шептали:
– Андрея, прошу вас, – не щепись зато, – Андрюшка жа!..
На партах играли без суфлера, заменяли игрой отмененные курьерские, не костюмы – а опять святочный маскарад.
А среди пьесы – шум, треск! – с парты упала лампа. Закричали, загамили, завыли, в разбитое окно потянуло землей, земным отдыхом. Лампу потушили.
Председатель в лосинах спросил:
– Товарищи! Упала лампа, спрашиваю вас, начинать приставление с того места, где пожар, или обратно сначала?!
– Вали сызнова!! О-о-о! А-а-а!..
Человек, еврей, сионист с глазами, как третье столетие до рождества Христова, – ушел потихоньку со спектакля, уюркнув от Андрея. – Мериниха, Андреева мать, лежала на печи, – гость лег на лавке. Лампадка горела тускло, пели на деревне петухи.
– Спишь? – спросила басом Мериниха.
– Нет.
– Что же будет, объясни ты, Христа-ради.
– А что?
– Я уж не говорю про житье, – голод зато и голод, недостача, Бог наслал!.. С народом-то что исделалось! – объясни, ты образованный. Ты смотри – Андрей меня – старуху, – матку! – по зубам шваркает чем ни попадя, ханжу бузует, девок портит… Я, правда, спуску не даю, – ну, а другие?.. А девки?.. – ни единой-разъединой целой нет, непорченой, – только и делов, что по авинам с парнями шмурыгать… Да что девки? – они малоумны, – бабы, мужики взбеленились, по третьему разу за зиму женятся, – и все дуром, и все дуром зато!.. Амман, сикуляция, денной грабеж… Царя отменили – так малоумный был. Ну, а Бога почто отменили? – Объясни, Христа-ради, ты образованный!..
Старуха ноги с печи свесила, сидела лохматая, страшная… А глаза – голодные – были еще в дорождестве Христовом, – лежать на скамье, следить за тараканом, ничего не думать – думать: – картошки бы!..
– Молчишь зато? – я тебе объясню. Ан-чи-христ пришел! Вот что! Ан-чи-христ! Конец свету.
…А поздно ночью ввалился в избу Андрей. Зашумел, свистнул.
– Вставай! Идем.
– Куда?
– Куда – куда? – в комуню зато!
Прошли оврагом – буераком Бирючим – около поблескивал ручей, а тумана не было, роса села холодная, посырел ситцевый костюмчик, небо было в клочьях деревьев, свисших вверху.
– Забирай по днищу. Хоша не караулють, а може стерегуть. Днесь одного убили, – се-таки, городского. Курить тоже нельзя… А Дунька Климанова – выходила, огулялись!.. Сичас придем.
Контрабандисты: если поймают – изобьют. Где и как тут в оврагах черт ногу сломал? – Посырел в росе костюмчик. Баня в коммуне стала к обрыву задом, – уперлись в баню. Деревья спутали расстояния, спятились, – небо вырвалось из деревьев огромным платом, в звездах и – где-то – с лиловой полоской рассвета. Усадьба стояла во мраке. Андрей знакомой тропинкой пошел ко крайнему оконцу бани, постучал в оконце, еще раз, еще.
Из избы вышел человек, Логин Меринов, секретарь коммуны «Крестьянин», не мужик, а коряга из пруда, с валенками на двух коряжинах снизу.
– Ты, Андрей?
– Я, браток, – выноси.
– А еще кто?
– Свои.
– Ну, сичас. Еще вечор все отвез, три мешка картошки, пуд пшена, масла чухонского полпуда. Гость-то московский?
– Нет, из города, рязанский. Получай манету, все верно, как говорили.
– Ну, знакомы будем. А желтых тыщев нету? У нас мужики очень желтые обожают. Когда надо, загляни, господин. Знакомы будем. Конешно, запрещают, но нам нас…
На обратном пути, в овраге, на своей стороне сели отдохнуть, закурили.
– Слышь, а слышь суды! Соломон Ливоныч, что я тебе хочу сказать… Я тебе по-товарищески, по своей цене, показал, где… Что я тебе скажу… Купи мне лисипед! – Купи мне, пожалуйста, лисипед. До страсти мне хочется. Купи, пожалуйста, а то с меня три шкуры сдерут в городу. Может, где по знакомству, – скажи, – за картошку, может, за масло… Уж очень до страсти мне хочется лисипед!.. Купи, пожалуйста…
А избы на деревне стояли по-ночному. Въелись в землю, вкопались, с картошкой, на картошке. Луна шла к западу, поблескивала мертво в соломе крыш. Глаза у человека – тысячами лет!
Леший прокричал в лесу: гу-ву-уз!..
…И каждую весну цветут на Расчисловых горах яблони и будут цвести, пока есть земля…
Раздел книги основной, учин во хребте
– Россия, влево!
– Россия, марш!
– Россия, рысью!
– Кааарррьером, Ррросссия!








