355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Борис Слуцкий » Том 2. Стихотворения 1961–1972 » Текст книги (страница 9)
Том 2. Стихотворения 1961–1972
  • Текст добавлен: 12 мая 2017, 16:30

Текст книги "Том 2. Стихотворения 1961–1972"


Автор книги: Борис Слуцкий


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)

«Люблю антисемитов, задарма…»
 
Люблю антисемитов, задарма
дающих мне бесплатные уроки,
указывающих мне мои пороки
и назначающих охотно сроки,
в которые сведут меня с ума.
 
 
Но я не верю в точность их лимитов —
бег времени не раз их свел к нулю —
и потому люблю антисемитов!
Не разумом, так сердцем их люблю.
 
ТЕНИ КОСТРА
 
Самые насущные законы
общежития
                    еще в пещере
были человечеству знакомы
и опробованы в полной мере.
 
 
Проверяли их, переверяли
их
       и заносили на скрижали,
ничего они не потеряли!
Держат точно так же, как держали.
 
 
За душу и посейчас хватают,
кажется, костра большие тени.
До сих пор торжественно витают
над законами простыми теми.
 
МЕЩАНСКОЕ СЧАСТЬЕ
 
Счастьице в готовом
платьице с готовым
окончательным ответом
на любой вопрос,
счастьице от пары папирос,
от зари с рассветом.
Счастьице, без всяческих сомнений
и без долгих прений
порешившее, что мир хорош,
простенькое, как растенье рожь,
перешившее шинель в пальто,
годное при любой погоде,
но зато
по последней моде.
 
 
Это счастьице, уверенное, что
только в нем и счастье,
справедливо, кажется, отчасти.
 
 
Верно. Кто довольствуется им —
тот доподлинно доволен.
Вместе с микрокосмосом своим
он спокоен, волен.
 
 
Счастье пионера,
в горн трубящее,
или же пенсионера,
утром сколько хочешь спящее!
Ну и что же? Все же это – счастье.
За него, что стоит – заплачу.
Обозвать его мещанским —
не хочу!
 
«На пророка бывает проруха…»
 
На пророка бывает проруха:
ошибется, и напрочь вали.
Расценяют, как сплетни и слухи,
то, что напророчествовали.
 
 
У пророков бывают прорехи,
и пороки, и огрехи,
и не худо входить в положенье,
в положенье пророка входить
и судить не по пораженью,
а по высшей победе судить.
 
 
Между тем много реже сопрано
этот дар: эта память вперед.
Всех пророков мира собранье
даже дюжину не соберет.
 
 
Так давайте побольше чуткости
к тем, кто крепок передним умом,
и не будем требовать четкости
от воскуренных ими дымов.
 
«Воспоминаний вспомнить не велят…»
 
Воспоминаний вспомнить не велят:
неподходящие ко времени.
 
 
Поэтому они, скопляясь в темени,
вспухают и болят.
 
 
– Ведь было же, притом не так давно,
доподлинная истина, святая.
 
 
Но чья-то подпись завитая
под резолюцией: «Несвоевременно!»
 
СТАРЫЕ ОФИЦЕРЫ
 
Старых офицеров застал еще молодыми,
как застал молодыми старых большевиков,
и в ночных разговорах в тонком табачном дыме
слушал хмурые речи, полные обиняков.
 
 
Век, досрочную старость выделив
                                                         тридцатилетним,
брал еще молодого, делал его последним
в роде, в семье, в профессии,
в классе, в городе летнем.
Век обобщал поспешно,
часто верил сплетням.
 
 
Старые офицеры,
выправленные казармой,
прямо из старой армии
к нови белых армий
отшагнувшие лихо,
сделавшие шаг,
ваши хмурые речи до сих пор в ушах.
 
 
Точные счетоводы,
честные адвокаты,
слабые живописцы,
мажущие плакаты,
но с обязательной тенью
гибели на лице
и с постоянной памятью о скоростном конце!
 
 
Плохо быть разбитым,
а в гражданских войнах
не бывает довольных,
не бывает спокойных,
не бывает ушедших
в личную жизнь свою,
скажем, в любимое дело
или в родную семью.
 
 
Старые офицеры
старые сапоги
осторожно донашивали,
но доносить не успели,
слушали ночами, как приближались
                                                            шаги,
и зубами скрипели,
и терпели, терпели.
 
НЕМКА
 
Ложка, кружка и одеяло.
Только это в открытке стояло.
 
 
– Не хочу. На вокзал не пойду
с одеялом, ложкой и кружкой.
Эти вещи вещают беду
и грозят большой заварушкой.
 
 
Наведу им тень на плетень.
Не пойду. – Так сказала в тот день
в октябре сорок первого года
дочь какого-то шваба иль гота,
 
 
в просторечии немка; она
подлежала тогда выселенью.
Все немецкое населенье
выселялось. Что делать, война.
 
 
Поначалу все же собрав
одеяло, ложку и кружку,
оросив слезами подушку,
все возможности перебрав:
– Не пойду! (с немецким упрямством)
Пусть меня волокут тягачом!
Никуда! Никогда! Нипочем!
 
 
Между тем, надежно упрятан
в клубы дыма,
                    Казанский вокзал
как насос высасывал лишних
из Москвы и окраин ближних,
потому что кто-то сказал,
потому что кто-то велел.
Это все исполнялось прытко.
И у каждого немца белел
желтоватый квадрат открытки.
 
 
А в открытке три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
 
 
Но, застлав одеялом кровать,
ложку с кружкой упрятав в буфете,
порешила не открывать
никому ни за что на свете
немка, смелая баба была.
 
 
Что ж вы думаете? Не открыла,
не ходила, не говорила,
не шумела, свету не жгла,
не храпела, печь не топила.
Люди думали – умерла.
 
 
– В этом городе я родилась,
в этом городе я и подохну:
стихну, онемею, оглохну,
не найдет меня местная власть.
 
 
Как с подножки, спрыгнув с судьбы,
зиму всю перезимовала,
летом собирала грибы,
барахло на толчке продавала
и углы в квартире сдавала.
Между прочим, и мне.
 
 
Дабы
в этой были не усумнились,
за портретом мужским хранились
документы. Меж них желтел
той открытки прямоугольник.
 
 
Я его в руках повертел:
об угонах и о погонях
ничего. Три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
 
«Расстреливали Ваньку-взводного…»
 
Расстреливали Ваньку-взводного
за то, что рубежа он водного
не удержал, не устерег.
Не выдержал. Не смог. Убег.
 
 
Бомбардировщики бомбили
и всех до одного убили.
Убили всех до одного,
его не тронув одного.
 
 
Он доказать не смог суду,
что взвода общую беду
он избежал совсем случайно.
Унес в могилу эту тайну.
 
 
Удар в сосок, удар в висок,
и вот зарыт Иван в песок,
и даже холмик не насыпан
над ямой, где Иван засыпан.
 
 
До речки не дойдя Днепра,
он тихо канул в речку Лету.
Все это сделано с утра,
зане жара была в то лето.
 
ПО РАССКАЗУ Л. ВОЛЫНСКОГО
 
Генерал Петров смотрел картины,
выиграл войну, потом смотрел.
Все форты, фашины и куртины,
все сраженья позабыв, смотрел.
Это было в Дрездене. В дыму
город был еще. Еще дымился.
Ставили холст за холстом ему.
Потрясался генерал, дивился.
Ни одной не допустив промашки,
называл он имена творцов —
Каналетто за ряды дворцов
и Ван Гога за его ромашки.
Много генерал перевидал,
защищал Одессу, Севастополь,
долго в облаках штабных витал,
по грязи дорожной долго топал.
Может быть, за все четыре года,
может быть, за все его бои
вышла
             первая
                         Петрову льгота,
отпускные получил свои.
Первый раз его ударил хмель,
в жизни в рот не бравшего хмельного.
Он сурово молвит: «Рафаэль.
Да, Мадонна.
Да, поставьте снова».
 
«Конец сороковых годов…»
 
Конец сороковых годов —
сорок восьмой, сорок девятый —
был весь какой-то смутный, смятый.
Его я вспомнить не готов.
 
 
Не отличался год от года,
как гунн от гунна, гот от гота
во вшивой сумрачной орде.
Не вспомню, ЧТО, КОГДА и ГДЕ.
 
 
В том веке я не помню вех,
но вся эпоха в слове «плохо».
Чертополох переполоха
проткнул забвенья белый снег.
 
 
Года, и месяцы, и дни
в плохой период слиплись, сбились,
стеснились, скучились, слепились
в комок. И в том комке – они.
 
АСТРОНОМИЯ И АВТОБИОГРАФИЯ
 
Говорят, что Медведиц столь медвежеватых
и закатов, оранжевых и рыжеватых,—
потому что, какой же он, к черту, закат,
если не рыжеват и не языкат, —
 
 
в небесах чужеземных я, нет, не увижу,
что граница доходит до неба и выше,
вдоль по небу идет, и преграды тверды,
отделяющие звезду от звезды.
 
 
Я вникать в астрономию не собираюсь,
но, родившийся здесь, умереть собираюсь
здесь! Не где-нибудь, здесь! И не там —
                                                                   только здесь!
Потому что я здешний и тутошний весь.
 
СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ
(Элегия)
 
На этом кладбище простом
покрыты травкой молодой
и погребенный под крестом,
и упокоенный звездой.
 
 
Лежат, сомкнув бока могил.
И так в веках пребыть должны,
кого раскол разъединил
мировоззрения страны.
 
 
Как спорили звезда и крест!
Не согласились до сих пор!
Конечно, нет в России мест,
где был доспорен этот спор.
 
 
А ветер ударяет в жесть
креста и слышится: Бог есть!
И жесть звезды скрипит в ответ,
что бога не было и нет.
 
 
Пока была душа жива,
ревели эти голоса.
Теперь вокруг одна трава.
Теперь вокруг одни леса.
 
 
Но, словно затаенный вздох,
внезапно слышится: Есть Бог!
И словно приглушенный стон:
Нет бога! – отвечают в тон.
 
«Иллюзия давала стол и кров…»
 
Иллюзия давала стол и кров,
родильный дом и крышку гробовую,
зато взамен брала живую кровь,
не иллюзорную. Живую.
 
 
И вот на нарисованной земле
живые зашумели ели,
и мы живого хлеба пайку ели
и руки грели в подлинной золе.
 
«Отлежали свое в окопах…»
 
Отлежали свое в окопах,
отстояли в очередях,
кое-кто свое в оковах
оттомился на последях.
 
 
Вот и все: и пафосу – крышка,
весь он выдохся и устал,
стал он снова Отрепьевым Гришкой,
Лжедимитрием быть перестал.
 
 
Пафос пенсию получает.
Пафос хвори свои врачует,
И во внуках души не чает.
И земли под собой не чует.
 
 
Оттого, что жив, что утром
кофе черный медленно пьет,
а потом с размышлением мудрым
домино на бульваре забьет.
 
«Это – мелочи. Так сказать, блохи…»
 
Это – мелочи. Так сказать, блохи.
Изведем. Уничтожим дотла.
Но дела удивительно плохи.
Поразительно плохи дела.
 
 
Мы – поправим, наладим,
отладим, будем пыль из старья колотить
и проценты, быть может, заплатим.
Долг не сможем ни в жисть заплатить.
 
 
Улучшается все, поправляется,
с ежедневным заданьем справляется,
но задача, когда-то поставленная —
нерешенная, как была,
и стоит она – старая, старенькая,
и по-прежнему плохи дела.
 
«Жгут архивы. К большим переменам…»
 
Жгут архивы. К большим переменам
нету более точных примет.
Видно, что-то опять перемелет
жернов. Что-то сойдет на нет.
 
 
Дым архивов. Легкий, светлый
дым-дымок.
И уносит эпоху с ветром.
Кто бы только подумать мог?
 
 
Вековухой и перестарком
только памяти вековать,
а архивы перестали,
прекратили существовать.
 
КРАЙ ЗЕМЛИ
 
Ехал бог на белой кобыле,
а за ним до края земли
небольшие автомобили
малой скоростью нас везли.
 
 
Только там, где земля кончается,
раскрывается пропасти пасть.
Вот он, автомобиль!
Качается
перед тем, как упасть.
 
 
И сперва колеса передние
тщетно край земли когтят,
а потом колеса последние
оскользаются и летят.
 
 
Край земли, край земли!
Дальше некуда.
Оторопь на мгновенье берет.
И уже нам жить больше некогда.
Головою вниз – прямо вперед!
 
«Люди сметки и люди хватки…»
 
Люди сметки и люди хватки
победили людей ума —
положили на обе лопатки,
наложили сверху дерьма.
 
 
Люди сметки, люди смекалки
точно знают, где что дают,
фигли-мигли и елки-палки
за хорошее продают.
 
 
Люди хватки, люди сноровки
знают, где что плохо лежит.
Ежедневно дают уроки,
что нам делать и как нам жить.
 
«Не верю в величие величины…»
 
Не верю в величие величины:
большущие сукины сыны
с удобством, как солдаты белье,
таскают величие свое,
величие грязное носят
и даже почтения просят…
Послушайте мнение мое!
Величие планируемое,
спускаемое сверху —
оно не пройдет проверку.
Давайте установим срок,
хотя бы в полвека,
чтоб миром объявлять мирок
любого человека.
Давайте памятники сооружать
сначала не из металла,
чтоб, если после разрушать,
не так обидно стало.
Как Ленин, который на гипс
один ваятелям выдал право.
Проверим величие величин,—
так ли они величавы.
 
«Сидя на полу…»
 
Сидя на полу,
а где – не важно
и за что – не важно,
ясно только то, что на полу —
трудно быть величественным.
 
 
Проверяйте деятелей по тому,
как они и выглядят и действуют,
сидя на полу.
 
 
На коне любой дурак державен
и торжественен.
Что, если ссадить его с седла,
попросить его хоть ненадолго
разместиться на полу?
Что он будет делать
и – как выглядеть,
сидя на полу?
 
МАДОННА И БОГОРОДИЦА
 
Много лет, как вырвалась Мадонна
на оперативный, на простор.
Это дело такта или тона.
Этот случай, в сущности, простой.
 
 
А у Богородицы поуже
горизонты и дела похуже.
 
 
Счеты с Богородицей другие,
и ее куда трудней внести в реестр
эстетической ли ностальгии
или живописи здешних мест
 
 
Тиражированная богомазом,
богомазом, а не «Огоньком»,
до сих пор она волнует разум,
в горле образовывая ком.
 
 
И покуда ветхая старуха,
древняя без края и конца,
имя Сына и Святаго Духа,
имя Бога самого Отца
 
 
рядом с именем предлинным ставит
Богородицы, покуда бьет
ей поклоны, воли не дает
наша агитация
                             и ставит
Богородице преград ряды:
потому что ждет от ней беды.
 
«Жалкие символы наши…»
 
Жалкие символы наши:
медом и молоком
полные чаши.
 
 
Этого можно добиться,
если в лепешку разбиться.
Это недалеко:
мед, молоко.
 
 
Скоро накормим медом
и напоим молоком
всех, кто к тому влеком.
Что же мы дальше поставим
целью. Куда позовем?
 
ПРЕДЕЛЫ РАЗУМНОГО
 
Далеки ли пределы разумного
у несчастного бедняка?
У раздетого, у разутого
эта даль – недалека.
 
 
Как обуется он, оденется —
отодвинет сразу предел.
А пока никуда не денется,
хоть бы все глаза проглядел.
 
 
И бедняк сомневается в разуме,
начинает его клевать
и тяжелыми сыплет фразами,
что ему на все наплевать.
 
«Хан был хамом, большим нахалом…»
 
Хан был хамом, большим нахалом.
Он сидел под опахалом.
На нукеров своих орал.
Человечество презирал.
 
 
Шут шутил для него шутливо.
Саади том для него издавал.
Стольник самые лучшие сливы
(или груши) ему подавал.
 
 
Вызывал то гнев, то жалость
этот неторопливый балет.
Между прочим, так продолжалось
ровно тысячу с чем-нибудь лет.
 
 
Нужно было, чтоб мир содрогнулся,
чтобы первый последним стал,
чтобы хан наконец заткнулся,
чтобы Саади льстить перестал,
чтобы шут шутить перестал.
 
ВСЕ ТЕЧЕТ, НИЧЕГО НЕ МЕНЯЕТСЯ
 
Гераклит с Демокритом —
их все изучали,
потому что они были в самом начале.
Каждый начал с яйца,
не дойдя до конца,
где-то посередине отстал по дороге,
Гераклита узнав, как родного отца,
Демокриту почтительно кланяясь в ноги.
 
 
Атомисты мы все, потому – Демокрит
заповедал нам, в атомах тех наторея,
диалектики все, потому – говорит
Гераклит свое пламенное «пантарея».
 
 
Если б с лекций да на собрания нас
каждый день аккуратнейше не пропирали,
может быть, в самом деле сознание масс
не вертелось в лекале, а шло по спирали.
 
 
Если б все черноземы родимой земли
не удобрили костью родных и знакомых,
может быть, постепенно до Канта дошли,
разобрались бы в нравственных, что ли, законах.
 
 
И товарищ растерянно мне говорит:
– Потерял все конспекты, но помню доселе —
был такой Гераклит
и еще Демокрит.
Конспектировать далее мы не успели.
 
 
Был бы кончен хоть раз философии курс,
тот, который раз двадцать был начат и прерван,
у воды бы и хлеба улучшился вкус,
судно справилось с качкой бы, с течью и креном.
 
«Цель оправдывала средства…»
 
Цель оправдывала средства
и – устала,
обсудила дело трезво:
перестала.
 
 
Средства, брошенные целью,
полны грусти,
как под срубленною елью
грибы-грузди.
 
 
Средства стонут, пропадают,
зной их морит.
Цель же рук не покладает:
руки моет.
 
НАСЛЕДСТВО
 
Кому же вы достались,
онегинские баки?
Народу, народу.
 
 
А гончие собаки?
Народу, народу.
 
 
А споры о поэзии?
А взгляды на природу?
А вольные профессии?
Народу, народу.
 
 
А благостные храмы?
Шекспировские драмы?
А комиков остроты?
Народу, народу.
 
 
Онегинские баки
усвоили пижоны,
а гончие собаки
снимаются в кино,
а в спорах о поэзии
умнеют наши жены,
а храмы под картошку
пошли и под зерно.
 
«Черта под чертою. Пропала оседлость…»
 
Черта под чертою. Пропала оседлость:
шальное богатство, веселая бедность.
Пропало. Откочевало туда,
где призрачно счастье, фантомна беда.
Селедочка – слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
 
 
Он вылетел в трубы освенцимских топок,
мир скатерти белой в субботу и стопок.
Он – черный. Он – жирный. Он – сладостный дым.
А я его помню еще молодым.
А я его помню в обновах, шелках,
шуршащих, хрустящих, шумящих, как буря,
и в будни, когда он сидел в дураках,
стянув пояса или брови нахмуря.
Селедочка – слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
 
 
Планета! Хорошая или плохая,
не знаю. Ее не хвалю и не хаю.
Я знаю немного. Я знаю одно:
планета сгорела до пепла давно.
Сгорели меламеды в драных пальто.
Их нечто оборотилось в ничто.
Сгорели партийцы, сгорели путейцы,
пропойцы, паршивцы, десница и шуйца,
сгорели, утопли в потоках летейских,
исчезли, как семьи Мстиславских и Шуйских.
Селедочка – слава и гордость стола,
селедочка в Лету давно уплыла.
 
СЛУЧАЙ
 
Торопливо взглядывая на небо,
жизнь мы не продумывали наново:
облака так облака.
Слишком путь-дорога далека.
 
 
Поглядим – и вновь глаза опустим,
пожуем коротенький смешок
и ремень какой-нибудь отпустим:
слишком врезался в плечо мешок.
 
 
Небо – было. Это, в общем, помнили.
Знали! И не приняли в расчет.
Чувствовали. Все-таки не поняли.
Нечет предпочли ему и чет.
 
 
Где-то между звездами и нами,
где-то между тучами и снами
случай плыл и лично все решал
и собственноручно совершал.
 
«Круги на воде…»
 
Круги на воде:
здесь век затонул.
Я – круг на воде.
 
 
Кольца на пне:
год прошел.
Я – кольцо на пне.
 
 
Круги в глазах:
пробил миг.
Я кружусь в глазах.
 
 
Круги на бумаге:
это мишень.
Пуля войдет в меня.
 
«Неча фразы…»
 
Неча фразы
подбирать.
Лучше сразу
помирать:
выдохнуть
и не вдохнуть,
не вздохнуть, не охнуть,
линию свою догнуть,
молчаливо сдохнуть.
Кончилось твое кино,
песенка отпета.
Абсолютно все равно,
как опишут это.
Все, что мог, – совершено,
выхлебал всю кашу.
Совершенно все равно,
как об этом скажут.
 
ХОРОШАЯ СМЕРТЬ
 
И при виде василька
и под взглядом василиска
говорил, что жизнь – легка,
радовался, веселился,
улыбался и пылал.
Все – с улыбочкой живою.
Потерять лицо желал
только вместе с головою.
 
 
И, пойдя ему навстречу,
в середине бодрой речи,
как жужжанье комара,
прервалась его пора,
время, что своим считал…
Пять секунд он гаснул, глохнул,
воздух пальцами хватал —
рухнул. Даже и не охнул.
 
«Как жалко он умирал! Как ужасно…»
 
Как жалко он умирал! Как ужасно.
Как трогательно умирал. Как опасно
для веры в людей, в их гордость и мощь.
Как жалобно всех он просил помочь.
 
 
А что было делать? Что можно сделать —
все было сделано. И он это знал.
Прося тем не менее куда-то сбегать,
он знал: ни к чему – и что он: умирал.
 
 
А мы ему лучших таблеток для снов,
а мы ему – лучших пилюль от боли,
соломинок, можно сказать, целый сноп,
да что там сноп – обширное поле
 
 
ему протягивали. Он цеплялся.
Его вытягивали из нескольких бездн,
а он благодарствовал, он умилялся,
вертелся волчком, как мелкий бес.
 
 
А я по старой привычке школьной,
не отходя и сбившись с ног,
в любой ситуации, даже невольной,
старался полезный черпнуть урок.
 
 
– Не так! С таблетками ли, без таблеток,
но только не так, не так, не эдак.
 
НАЦИОНАЛЬНАЯ ОСОБЕННОСТЬ
 
Я даже не набрался,
когда домой вернулся:
такая наша раса —
и минусы и плюсы.
Я даже не набрался,
когда домой добрался,
хотя совсем собрался:
такая наша раса.
 
 
Пока все пили, пили,
я думал, думал, думал.
Я думал: или-или.
Опять загнали в угол.
Вот я из части убыл.
Вот я до дому прибыл.
Опять загнали в угол:
с меня какая прибыль?
 
 
Какой-то хмырь ледащий
сказал о дне грядущем,
что путь мой настоящий —
в эстраде быть ведущим
или в торговле – завом,
или в аптеке – замом.
Да, в угол был я загнан,
но не погиб, не запил.
 
 
И вот, за века четверть
в борьбе, в гоньбе, в аврале,
меня не взяли черти,
как бы они ни брали.
Я уцелел
Я одолел.
Я – к старости – повеселел.
 
«Долголетье исправит…»
 
Долголетье исправит
все долги лихолетья.
И Ахматову славят,
кто стегал ее плетью.
 
 
Все случится и выйдет,
если небо поможет.
Долгожитель увидит
то, что житель не сможет.
 
 
Не для двадцатилетних,
не для юных и вздорных
этот мир, а для древних,
для эпохоупорных,
 
 
для здоровье блюдущих,
некурящих, непьющих,
только в ногу идущих,
только в урны плюющих.
 
ХВАЛА ГУЛЛИВЕРУ
 
Чем хорош Гулливер? Очевидным, общепонятным
поворотом судьбы? Тем, что дал он всемирный пример?
Нет, не этим движением, поступательным или попятным,
замечателен Гулливер.
 
 
Он скорее хорош тем, что, ветром судьбины гонимый,
погибая, спасаясь, погибнув и спасшись опять,
гнул свое!
Что ему там ни ржали гуингнмы,
как его бы ни путала лилипутская рать.
 
 
Снизу вверх – на гиганта,
сверху вниз – на пигмея
глядя,
был человеком всегда Гулливер,
и от счастья мужая,
и от страха немея,
предпочел навсегда
человеческий только
размер.
 
 
Мы попробовали
микрокосмы и макрокосмы,
но куда предпочтительней —
опыт гласит и расчет —
золотого подсолнечника
желтые космы,
что под желтыми космами
золотого же солнца
растет.
 
ФИЛОСОФИЯ И ЖИЗНЬ
 
Старики много думают: о жизни, смерти,
                                                          болезни, —
великие философы, как правило, старики.
Между тем естественнее и полезней
просто стать у реки.
 
 
Все то, что в книгах или религии
и в жизненном опыте вы ни нашли,
уже сформулировали великие
и малые реки нашей земли.
 
 
Соотношенье воды и суши
мышленью мощный дает толчок.
А в книгах это сказано суше,
а иногда и просто – молчок.
 
 
Береговушек тихие взрывы
под неосторожной ногой,
вялые лодки, быстрые рыбы
или купальщицы промельк нагой —
 
 
все это трогательней и священней
мыслей упорных, священных книг
и очень годится для обобщений,
но хорошо даже без них.
 
«Екатерининский солдат…»
 
Екатерининский солдат,
он, словно рубль елизаветинский,
до блеска он надраен, так,
что на ходу звенит и светится.
 
 
Звенит суворовским штыком,
блестит ружьем своим старинным
и медью пуговиц. Таков
солдат времен Екатерины.
 
 
Екатерининский солдат,
не спрашивая у грядущего,
идет, куда ему велят,
в затылке впереди идущего.
 
 
И укрощая варшавян,
освобождает он миланца,
и прет вперед, толков и рьян,
согнувшись под нагрузкой ранца.
 
 
Мила мне выправка его,
пудовая обидна выкладка.
Не пожелаю ничего
другого, только б видеть вылазку
 
 
его сквозь Альпы! Прямо вниз!
Его прыжок французу на голову!
Его, прекрасного и храброго!
Примстись, суворовец!
Приснись!
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю