Текст книги "Мастер"
Автор книги: Бернард Маламуд
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Еще беспокоило мастера, что, когда он возьмется за работу – положим, это вознаграждение, но все же работа, – ему надо будет предъявить паспорт, а там черным по белому: «Вероисповедание – иудейское», – и Николай Максимович сразу все сообразит. Яков думал, кусал губы и наконец решил, если паспорт потребуют, сказать, что он на Подоле в полицейском участке; а если Николай Максимович будет настаивать, что необходимо предъявить документ, надо сразу уйти, не то напорешься на крупные неприятности. Так что тут риск, но если ты против риска, то и за карты не садись. Возможно, Николай Максимович пока не совсем протрезвел, потому и паспорта не спросил, хотя по закону положено. Да, но, в конце концов, это все-таки вознаграждение, и он, может быть, вообще не спросит. Яков уже почти жалел, что сразу не сказал, что он по рождению еврей. И Б-г с ними, с деньгами, зато не пришлось бы себя презирать. Чем больше скрываешь, тем больше запутываешься.
Квартиру он отделал на славу – ободрал старые обои, с потолка счистил отставшие хлопья. Где надо оштукатурил, где надо зашпаклевал, потолки размыл, побелил – все в лучшем виде для Николая Максимовича. И аккуратно наклеил обои, хоть в этом опыта было у него маловато – в штетле только Висковеру, ногиду, в голову приходило такое. Яков работал весь день и ночами, при желтом газовом свете, чтобы кончить поскорей, взять свои рубли и уйти. Хозяин, то и дело останавливаясь, чтобы отдышаться, взбирался каждое утро по лестнице посмотреть, как идет работа, и выражал свое полное удовлетворение. Днем он извлекал бутылку водки, настоенной на лимонных корочках, и на закате бывал уже пьян. Зина, днем не объявлявшаяся, посылала Якову с Лидией, кухаркой, обед – рыбный пирог, миску борща или кое-какие мясные остатки, до того вкусные, что мастер, кажется, за одну бы такую еду работал.
Как-то поздно вечером Зина приковыляла по лестнице и выразила удивление, что так поздно, а он еще за делом. Спросила, ел ли он что-нибудь после обеда, он ответил, что не голоден, и тогда, нервно посмеиваясь, она предложила ему поужинать вместе с ней – папа уже лег, а ей скучно одной. Мастер, не ожидавший такого предложения, стал отнекиваться. У него, он объяснял, еще много работы, да и одежда не подобает такому случаю. Зина сказала, что это не важно. «Одежду в одну минуту можно снять, Яков Иванович, но на вас она или нет; сам человек от этого не меняется. Или он хороший, или нет – безразлично, раздетый или одетый. К тому же я против особых формальностей». Он поблагодарил, но; сказал, что отдыхать ему некогда. Еще две комнаты не сделаны. На другой вечер снова она пришла и, слегка нервничая, призналась, что ей скучно; и они ужинали вместе внизу на кухне. Она отпустила Лидию и в продолжение еды говорила без умолку, все больше о детстве, о женской гимназии, где училась, и об удовольствиях летнего Киева.
– Дни длинные и жара, зато ночью, под звездами, такое упоение. Люди отдыхают в своих садах, кто-то в парках гуляет, пьют квас, лимонад, слушают музыку. Вы слышали «Паяцев», Яков Иванович? Я думаю, вам понравится Мариинский парк.
Он сказал, что против парков ничего не имеет.
– Весной открывается годовая ярмарка, это такая прелесть. Или, если хотите, можно пройтись по Крещатику, в кинематограф зайти.
Говоря, она блестела глазами, но, когда он смотрел на нее, отводила взгляд. Наконец мастера утомила ее болтовня, он извинился и вернулся к работе, но Зина поднялась вслед за ним по лестнице, хотела взглянуть, как он будет клеить облюбованные ею обои – в букетиках синих роз. Сидела на табурете скрестив ноги, здоровую поверх увечной, лузгала семечки, ритмично покачивала здоровой ногой и смотрела, как он работает.
Потом зажгла пахитоску и неумело затянулась.
– Знаете, Яков Иванович, я не могу с вами обращаться как с обычным рабочим, наверно, просто по той причине, что вы не такой. В моих глазах, уж конечно. Вы, определенно, гость, случайно работающий у нас из-за папиных причуд. Надеюсь, сами вы это понимаете?
– Если ты не работаешь, ты не ешь.
– Совершенно верно, но вы куда интеллигентней и даже благородней… чувствительней, во всяком случае, – и не надо трясти головой, пожалуйста, – чем средний русский рабочий. Не могу вам рассказать, какой это ужас с ними связываться, с хохлами особенно, буквально боишься затеять ремонт или починку какую-нибудь. И не надо, пожалуйста, спорить, сразу видно, что вы не такой. И вы говорили папе, что считаете необходимым образование и хотите учиться. Я слышала, вы говорили, и я вас так понимаю. Сама люблю читать, и не одни романы. Я убеждена, вам еще представятся прекрасные возможности, и если не будете зевать, глядишься станете когда-нибудь таким же состоятельным, как папа.
Яков клеил себе обои.
– Бедный папа безумно страдает от своей меланхолии. К ночи напьется – и совершенно нет аппетита, даже не ужинает. Заснет прямо в кресле, Лида стянет с него сапоги, и вместе с Алексеем они его укладывают в постель. А ночью проснется и молится. Иногда он раздевается сам, и утром невозможно отыскать его вещи. Однажды сунул носки под ковер, а подштанники его я как-то нашла, совершенно мокрые, в ватерклозете. Спит до полудня. Конечно, мне трудно, но я не ропщу, у папы трудная жизнь. Но вот не с кем коротать вечера – одна Лидия, да еще Алексей, если что-то он чинит в доме, но, по правде сказать, Яков Иванович, у обоих ни единой мысли в голове. Алексей спит внизу, а комнатенка Лидии сзади, за балконом, за папиной комнатой; а я предпочитаю книжку почитать, чем слушать, как она долдонит одно и то же, и потому я рано ее отпускаю. Иной раз даже приятно одной не спать во всем сонном доме. Уютно. Поставлю самовар, письма пишу старым подругам, вышиваю. Папа говорит, у меня замечательно выходят кружевные салфетки. Просто, он говорит, непонятно, как можно создать такое. Но чаще всего, – она глубоко вздохнула, – сказать по правде, ужаснейшая тоска.
Она безутешно жевала семечки, потом заметила, что, хотя покалечена с детства в результате болезни, она всегда нравилась противоположному полу и у нее был не один воздыхатель.
– Я это не для того говорю, чтобы хвастать, а просто чтобы вы вдруг не подумали, что я живу не так, как все нормальные девушки живут. Ничуть. У меня очень даже привлекательная фигура, и многие мужчины на меня обращают внимание, особенно если приодеться. Однажды в ресторане один господин так пожирал меня взглядом, что папа к нему подошел и потребовал объяснений. Тот смиренно извинился, и знаете, Яков Иванович, я пришла домой и разрыдалась.
В дом, разумеется, ездят господа, продолжала Зина, но, к сожалению, не самые достойные, хотя не одна из ее подруг была бы вполне довольна. Люди благородной души, на которых можно положиться, так редки, хотя можно их встретить среди всех сословий, не то чтобы непременно в своем кругу.
Он слушал вполуха, чувствуя на себе ее неотступный взгляд. И чего она старается? – спрашивал он себя. Что она может видеть в таком человеке, как я, у которого от всех его достоинств – одни неприятности, если я правильно понимаю? Я не очень умен, когда говорю по-русски, для меня это трудный язык. И скажи я громко «еврей», ее бы сразу как ветром сдуло. И все-таки она часто посещала его мысли. Он давно жил без женщины, и интересно было, как это – лежать с нею в постели. Он никогда не спал с русской, но вот Хаскел Дембо, например, спал с крестьянкой, так он говорил, что абсолютно ни малейшей разницы, все равно что с любой еврейкой. Ну а нога покалеченная, думал Яков, тоже тут не помеха.
В тот вечер он оклеил четвертую комнату, оставалось только подправить рамы – и все. Два дня спустя, когда работа была почти кончена, Николай Максимович, пыхтя, взобрался по лестнице осмотреть квартиру. Ходил из комнаты в комнату, проводил пальцем по обоям, задирал голову, оглядывая потолки.
– Великолепно, – сказал он, – совершенно великолепно. Честная, прекрасная работа, Яков Иванович. Поздравляю.
Потом, как бы поразмыслив, он сказал:
– Вы меня уж простите, что интересуюсь, но каковы ваши политические симпатии? Вы, разумеется, не социалист? Все это останется строго между нами, и я отнюдь не хочу любопытствовать, тем более обвинять. Одним словом, я потому спрашиваю, что ваше будущее мне не безразлично.
– Я не интересуюсь политикой, – ответил Яков. – В мире полно политики, но это не для меня. Политика не в моем характере.
– Вот и отлично. Я вот тоже от нее далек, ан побогаче иных прочих, если угодно. Вы не подумайте, Яков Иванович, что я скоро забуду вашу прекрасную работу Если бы вы пожелали и впредь на меня работать, но, так сказать, в другой, более высокой должности, я был бы просто счастлив вам ее предложить. Дело в том, что я хозяин небольшого кирпичного завода неподалеку, но в соседнем околотке. Завод я унаследовал от своего старшего брата, старого холостяка, который нашел свое последнее упокоение полгода тому назад, отмучившись после неисцелимой болезни. Я пытался было продать завод, но мне так постыдно мало за него предлагали, что, хотя сердце мое не лежит к подобным занятиям, да и голове в эту пору жизни трудна лишняя забота, завод остался за мной и, должен признаться, без особенной для меня выгоды. За всем присматривает мой десятник Прошко, в своем деле он мастак, во всем же прочем человек совершенно темный, и, между нами говоря, не за каждый кирпич, исчезающий со двора, подчиненные перед ним отчитываются. Я хотел бы, чтобы вы были проверщиком, за ними присматривали, проверяли счета – одним словом, блюли мои интересы. Брат входил во все детали, а у меня, признаться, терпения не хватает на кирпичи.
Яков внимательно, волнуясь, выслушал предложение, но сказал, однако, что никакого опыта не имеет в делах.
– Я в этом не силен, книги вести не умею.
– Здравый смысл – все, что требуется в делах, если честность не подлежит сомнению, – сказал Николай Максимович. – А чему надо научиться, вы по ходу дела освоите. Обыкновенно я на часок наведываюсь на завод раза два в неделю, и если будут у вас недоумения, я их готов разрешить, хотя, честно признаюсь, сам не силен по этой части. Не надо возражать, Яков Иванович. Моя дочь, чьим суждениям я доверяю, имеет самое высокое мнение о ваших достоинствах, и, можете мне поверить, я полностью разделяю его. Она считает вас человеком трезвого и здравого рассудка, и я убежден, что, когда вы разберетесь в основах, вы сможете ответственно и толково справлять предлагаемую должность. На период вашего… э-э… ученичества я кладу вам сорок рублей в месяц. Надеюсь, этого достаточно. Но есть еще одно обстоятельство, которое я упомяну, в надежде, честно говоря, что оно нам обоим послужит на пользу. Брат мой переоборудовал часть чердака над заводскими конюшнями в теплую, уютную комнату, и вы можете ею располагать, ничего не платя за жилье, если примете мое предложение.
Эти сорок пять рублей ошеломили Якова и его искушали.
– А что делает проверщик? Вы простите такой вопрос, я человек не светский.
– Светскость – это суета, мне она не нужна. Проверщик блюдет мои деловые интересы, мою выгоду. Мы производим примерно две тысячи кирпичей ежедневно – куда меньше, чем прежде, – правда, на тысячу с чем-то больше в строительный сезон, но не в такую вот пору; а в последнее время и того меньше стало, а мы подписали контракт с городской управой на много тысяч кирпичей. Сам государь император повелел приукрасить город к юбилею Романовых, и теперь всюду ломают деревянные настилы для пешеходов, вдоль всех улиц выложат панели из кирпича, но все это, разумеется, когда позволит погода, не по зимнему же снегу. Ну и у нас есть небольшой заказик на кирпичи; требуется подновить укрепления над Днепром. Да-с, и я хотел бы, чтобы вы вели точный учет заказам и, разумеется, вырабатываемым и отправляемым кирпичам. Цифры вы получите от Прошки, но есть свои способы учета. Вы же должны будете посылать запросы об оплате и полученные платежи заносить в гроссбух. Два-три раза в неделю вам придется передавать мне банковские чеки и наличные, а до того запирать их в несгораемый шкаф. На Прошке остается, разумеется, вся техническая часть и ответственность десятника, а что касаемо заказов, я ему скажу – пусть все проходит через вас. Вам же придется и выдавать рабочим в конце месяца жалованье.
Охваченный сомнением и страхами всякого рода, Яков, однако, думал, что такой серьезной возможностью пренебрегать не стоит. Несколько месяцев опыта такой работы – и кто знает, какие могут перед ним открыться пути.
– Я подумаю хорошенько, – сказал он, но Николай Максимович еще не успел сойти вниз, а он уже согласился.
Хозяин вернулся с бутылкой водки – спрыснуть сделку. Яков выпил две рюмки, и его отпустило. Перед ним открывалось лучшее будущее, так он себе говорил. Он немножко поспал на полу, потом стал кончать рамы, и тут опять на него нашло.
Время было ночное. Он все вымел, почистил, обмакнул кисти в скипидар, вымыл и тут услышал, как по лестнице поднимается Зина. Она была в синем шелковом платье, волосы зачесаны кверху и повязаны белой лентой, чуть подрумянены щеки и губы. Она приглашала Якова Ивановича снова поужинать с ней.
– Надо отпраздновать окончание вашей прекрасной работы, а главное, ваши будущие отношения с палой, хоть он уже лег и мы будем одни.
Он привел прежние свои резоны, был даже раздражен этим приглашением и хотел ускользнуть, но она и слышать ничего не желала.
– Пойдемте же, Яков Иванович, в жизни есть кое-что еще, кроме работы.
Для него это была новость. Но дело сделано, подумал он, больше я ее не увижу. Почему бы не попрощаться?
На кухонном столе Зина устроила целый пир, кое-какую из этой еды он вообще никогда не видывал. Фаршированные огурцы, свежая дунайская сельдь, жирные колбасы, соленый осетр с грибами, разные блюда, вино, пирожные и шерри-бренди. Мастеру при виде такого роскошества сперва стало не по себе. Когда у вас ничего нет, вы всего боитесь. Но он отмел свое беспокойство и жадно накинулся на то, что и раньше едал. Он потягивал красное вино через вкуснейшие ломтики белого хлеба.
Зина, счастливая, открытая и более привлекательная, чем прежде, слегка поклевывала сладкое, пряное и без конца подливала себе вина. Остренькое лицо раскраснелось, она говорила о себе и смеялась без всякой причины. Как ни старался он видеть в ней друга, она оставалась ему чужой. Он сам себе стал чужим. Раз, глядя на эту белую скатерть, он вспомнил Рейзл, но тут же от нее отмахнулся. Покончив с едой – в жизни он столько не ел, – он выпил две рюмки бренди и тут только стал получать от «праздника» удовольствие.
Убирая со стола, Зина тяжело дышала. Она принесла гитару и, пощипывая струны, тонким высоким голоском спела «Пара гнедых, запряженных зарею». Песня была печальная и наполнила его нежной грустью. Он подумывал, не встать ли ему и уйти, но в кухне было тепло и так было приятно слушать гитару. Потом она спела «Отцвели уж давно хризантемы в саду». Положив гитару, Зина глянула на него так, как не смотрела еще никогда. Яков сразу понял, к чему клонится дело. Возбуждение и страх слились в одно. Нет, он думал, это русская женщина. Она со мной переспит, разберется, кто я, и она же горло себе перережет. А потом он подумал, что вовсе не обязательно так бывает, некоторым это не важно. Сам он не прочь был попробовать, что там ему предлагали попробовать. Но распорядится уж пускай она сама.
– Яков Иванович, – сказала Зина, снова налив себе полный бокал вина и одним махом его осушив, – вы верите в романтическую любовь? Я потому спрашиваю, что мне кажется, вы ее боитесь.
– Боюсь я ее или не боюсь, она не очень-то на меня сваливается.
– Совершенно с вами согласна, не дело, когда она слишком легко сваливается, – сказала Зина, – но мне кажется, что те, кто серьезно относится к жизни… пожалуй, слишком серьезно… не спешат замечать перемены в атмосфере чувств. Я хочу сказать, Яков Иванович, что можно ведь и упустить любовь, и она улетит, как облачко в ветреный день, если человек будет уж чересчур робок или он не поверит в возможность счастья.
– Все может быть, – сказал он.
– Вы меня хоть немножечко любите, Яков Иванович? – спросила она тихо. – Я иной раз замечаю, как вы на меня смотрите. Вот сейчас только, назад несколько минут, вы так прелестно мне улыбались, и у меня потеплело на сердце. Я потому решилась спросить, что вы так скромны и, кажется, сознаете, слишком сознаете… так сказать, разницу нашего положения, хотя по-человечески, мне думается, мы с вами похожи.
– Нет, – сказал он. – Я не могу сказать, что я вас люблю.
Зина вспыхнула. У нее задрожали веки. После долгой минуты молчания она спросила упавшим голосом:
– Очень хорошо. Но я хотя бы вам нравлюсь?
– Да, вы были со мне добры.
– Ну и вы мне нравитесь, правда. Вы, по-моему, серьезный и знающий человек.
– Нет, я почти полный невежда.
Она налила себе немного шерри-бренди, пригубила, отставила рюмку.
– Ах, Яков Иванович, хоть на одну минуту проститесь вы со своей серьезностью и поцелуйте меня. Ну попробуйте, поцелуйте.
Они встали и поцеловались. Она обняла его, плотно к нему прижалась. На секунду он ощутил нежный укол жалости к ней.
– Останемся тут? – шепнула она задыхаясь. – Или не желаете ли пройти ко мне в комнату? Вы папину видели, а мою – нет.
Она очень прямо смотрела ему в лицо, зеленые глаза потемнели, все еще прижатое к нему тело пылало, как печка. Теперь она ему показалась старше, может, лет двадцати восьми, девяти, вполне самостоятельный человек.
– Как скажете.
– Это уж как вы скажете, Яков Иванович.
– Зинаида Николаевна, – сказал он, – вы простите мне, что спрашиваю, но я боюсь совершить серьезную ошибку. Довольно я уже их наделал… какие вы только можете себе представить… но кое-что мне не хотелось бы повторить. Если вы невинная, – сказал он неловко, – лучше нам дальше не продолжать. Я говорю из уважения к вам.
Зина покраснела, потом поежилась и откровенно сказала:
– Такая же я невинная, как и большинство, не больше и не меньше. Так что вам нечего беспокоиться.
Потом она смущенно хихикнула и сказала:
– А вы старомодны, как я погляжу, и мне это нравится, хотя вопрос ваш не назовешь чересчур деликатным.
– Ну, тогда можно еще один? Как насчет вашего отца? То есть я хочу спросить: а вдруг он увидит, когда мы пойдем в вашу комнату?
– Он никогда не видит, – сказала она.
Его несколько обескуражил этот ответ, и больше он уже ни о чем не спрашивал. Факт не оспоришь.
По коридору шли молча: Зина – прихрамывая, Яков на цыпочках следом, к ее надушенной спальне. Пекинез, раскинувшись на постели, глянул на мастера и зевнул. Зина взяла собачонку на руки и опять пошла вниз, чтоб ее запереть на кухне.
Спальня вся была в безделушках, маленьких столиках, со стен глядели девушки в платочках. Из-за зеркальной рамы высовывалось павлинье перо. В углу висела икона Божьей Матери, перед ней красно горела лампадка.
Остаться мне или уйти? – думал Яков. С одной стороны – был долгий сезон без дождя. Мужчина не зря создан мужчиной. Что говорят хасиды? «Не прячься от собственной плоти». С другой стороны – что это изменит? В моем возрасте – ничего тут нет нового. Ничего это не изменит.
Когда она вернулась, он сидел на постели. Снял верхнюю рубаху, исподнюю.
Он неловко смотрел, как Зина сняла туфли, встала на колени перед иконой, перекрестилась и молилась минуту.
– Вы верующий? – спросила она.
– Нет.
– Как я хотела бы, чтобы вы уверовали, Яков Иванович. – И она вздохнула.
Потом она встала с колен и попросила его раздеться в клозете, пока она в спальне будет готова.
Это из-за ноги, подумал он. Будет под одеялом лежать, когда я войду. Так-то лучше.
Он снял с себя все в клозете. Руки провоняли скипидаром, и он дважды их мылил розовым бруском ее душистого мыла. Снова понюхал – теперь они воняли духами. Пусть это ошибка, да, но я ее сделаю, он подумал.
Увидев себя голым в зеркале, он сначала смутился, потом ему стало тошно от того, что он собирается сделать.
И без того дела плохи, так зачем нарываться на худшее? Это не для меня, я не тот человек, и чем скорее я ей скажу, тем лучше. Он пошел в спальню, держа одежду в охапке.
Зина заплела волосы косами. Стояла голая – полные груди – и обтиралась губкой над белым тазом в газовом свете. Он увидел, как по увечной ноге струйкой стекает яркая кровь, и ошеломленно выговорил:
– Но ты нечиста!
– Яков! Как же ты меня напугал! – Она прикрылась мокрой простынкой. – Я думала, ты подождешь, пока я позову.
– Я не знал твоего положения. Прости, совсем не подумал. Ты ничего не сказала, хотя я понимаю, это неловко.
– Но ты знаешь, конечно, что это самое безопасное время? – сказала Зина. – И это нам нисколько не помешает, кровь остановится, едва мы начнем.
– Прошу прощения, кто-то может, а я не могу.
Он думал о том, как скромна бывала его жена во время месячных и перед тем, как сходит в купальню, [11]11
Очевидно, имеется в виду микве – бассейн, в котором женщина совершает ритуальное очищение после месячных ( примечание сканировщика).
[Закрыть]но Зине он сказать об этом не мог.
– Прошу прощения, я лучше пойду.
– Я одинокая женщина, Яков Иванович, – плакала Зина, – имейте хоть каплю жалости!
Но он уже одевался и скоро ушел.
3
Как-то ночью, глухой зимой, в холодной густой темноте в четыре утра, когда возчики Сердюк и Рихтер пришли за двумя упряжками – шесть лошадей остались в конюшне, – Яков, уже два дня живший в заводе, услышал, как они процокали из конюшни, потом глухо протопали по заснеженной мостовой, тут же вскочил с постели, засветил свечной огарок и торопливо оделся. Тихонько спустился по лестнице из своей комнаты над конюшней и прошел вдоль ограды, мимо приземистых печей для обжига к сараю для остуды. Стоя недвижно на сыром холоде, он смотрел, как ямщики со своими подносчиками в исходящих паром тулупах грузили длинные, устланные соломой телеги тяжелыми рыжими кирпичами, и пар шел от лошадиных боков. Работа продвигалась медленно, один подносчик перебрасывал другому кирпич, тот его бросал возчику, и возчик уж его укладывал в телегу. Якову казалось, что он целую вечность стоял в темноте, дул себе на руки и старался неслышно переступать с ноги на ногу, вытряхивая холод из легких сапог; зато он насчитал триста сорок кирпичей, погруженных на одну телегу, и четыреста три – на другую. Три остальные телеги ушли из сарая пустые. Но утром, когда Прошко, десятник, зашел в низкую, душную комнату, где Яков сидел за столом, заваленным гроссбухами и пачками никому теперь уже не нужных бумаг, и представил ему накладную с накарябанными на оберточной бумаге неумелыми цифрами на общую сумму в шестьсот десять кирпичей вместо семисот сорока трех, мастер аж зубами заскрипел от такого бесстыжего воровства.
Хотя работа нужна была Якову позарез, он нехотя принял предложение Николая Максимовича, а в последнюю минуту и вовсе в панике чуть не пошел на попятный, когда узнал, что в Лукьяновском, где он должен был поселиться, где располагался завод – у самого кладбища, которое обступили редкие дома и деревья, сгущаясь на дальней его стороне, в двух примерно могильных верстах от завода, – евреям жить запрещается. Тогда он сказал хозяину, что принять службу не может, слишком у него много сомнений, справится ли он с нею как нужно. Но Николай Максимович попросил его не спешить, а сомнений этих не хотел и слушать.
– Чепуха, справитесь за милую душу И научитесь вы наконец доверять своим природным способностям, Яков Иванович. Просто-напросто следуйте гроссбуховской методе моего брата – старомодной, но верной – и прекрасно овладеете сей премудростью.
Однако, слегка озадаченный, он предложил жалованье еще на три рубля в месяц выше, и Яков, всячески себя убеждая, что стоит взяться за эту службу, тогда сказал, что ему удобнее было бы по-прежнему жить на Подоле – адреса он не указывал – и приходить на работу спозаранок каждое утро. Тут пешком совсем недалеко. Конка, останавливавшаяся у самого завода, засветло не ходила.
– Увы, живя на Подоле, вы не принесете мне особенной пользы, – сказал Николай Максимович. Они разговаривали на заводе пасмурным днем на исходе января, и черный дым висел над печами, и на пальто у Николая Максимовича был черносотенный знак, и Якову, когда с ним говорил, – он знал, что если только глянет, уже не сможет глаз оторвать, – приходилось озираться по сторонам или смотреть мимо, а бляха так и лезла в глаза.
– Меня не то, что здесь происходит в течение дня, занимает особенно, – говорил антисемит, – хотя, уверяю вас, и это занимает, но главным образом я озабочен тем, что творится в предрассветные часы, когда грузят и отправляют первые телеги. Вор не любит дневного света. Это во тьме, когда носятся привидения, а добрые люди лежат по постелям, делает он свое грязное дело. Мой приснопоминаемый брат, который не очень уважал сон – а сон надо уважать, не то он вас уважать перестанет, – являлся сюда в три часа утра, при любой погоде, чтобы проследить за каждой телегой. Я не прошу вас поступать так же, Яков Иванович. Такая преданность делу – чистой воды фанатизм, и она-то, я убежден, безвременно свела моего брата в могилу, – Николай Максимович закрыл глаза и перекрестился, – но если вы присмотрите за ними в ранний час, а то вдруг и днем и вслух посчитаете количество погруженных кирпичей, быть может, это научит их не переусердствовать. Воровство неизбежно – люди есть люди, – но должен и предел быть, иначе нельзя. Я не смогу взять приличные деньги за этот завод, если дело пойдет прахом.
– Но как тут воруют? – спросил мастер.
– Думаю, это возчики, под доглядом Прошки и при его потачке. Грузят больше, чем отчитываются.
– Так почему же вы его не уволите?
– Легко сказать, голубчик. Уволю – и завод придется закрыть. Он превосходно знает техническую сторону дела – как мало кто, брат говорил. Сказать вам откровенно, я вовсе не хочу его ловить на воровстве. Как человек верующий, я хочу его от воровства уберечь. Оно ведь не только милостивей, но и разумней, как вы полагаете? Нет, давайте уж так и устроимся, как я говорю. Берите эту комнату над конюшней, Яков Иванович. Она ваша, и не надо платить ни единой копейки.
Он так и не спросил у Якова документы – ни вида на жительство, ничего, – и Яков с тяжелой душой принял предложение. На одну летучую минутку снова подумалось, не сказать ли, что он еврей, – просто спокойно оповестить Якова Максимовича: «Ну вот, такая история, вам надобно знать. Вы говорите, я вам понравился; знаете ли, я честный рабочий, не хочу зря тратить хозяйское время, так может вас и не удивит, когда я вам скажу что я родился евреем и по этой причине не могу жить на этом участке». Но разве такое мыслимо! Предположим даже – фантастическое предположение! – Николай Максимович, со своим двуглавым орлом и так далее, пропустил бы это признание мимо ушей ради своей корысти, но Лукьяновский все-таки, за редким исключением, не для евреев, и если откроется, что бедный мастер здесь живет, у него будут серьезные неприятности. Чересчур все было сложно. Первую неделю Яков то и дело собирался уйти, бежать подальше от этого места, но он остался, потому что Аарон Латке ему сказал, что в одной печатне на Подоле можно купить любой фальшивый документ, и не очень задорого, и хотя от одной мысли о приобретении подобной бумаги он покрывался холодным потом, все-таки он решил взять это на заметку.
Когда Прошко принес Якову докладную в то утро, когда он следил за погрузкой, сердце у мастера громко бухнуло при виде ложных цифр, но он известил десятника, что Николай Максимович поручил ему ночью присутствовать при погрузке, и коль скоро такова его обязанность, он отныне будет ее исполнять. Прошко, дюжий мужик с косматой бородой, в высоких резиновых сапогах, заляпанных рыжей глиной, и грязном кожаном длинном фартуке, уткнул в мастера свои острые глазки.
– Ты как думал, что ночью в телегах деется? Возчики на коленках своих матерей е…т?
– Что делается, то делается, – вспыхнул Яков, – но число кирпичей, которые погружены ночью, и это число на бумаге не сходятся, уж вы меня извините за такие слова.
Потом он подумал, что следовало сказать это иначе, но как вы иначе скажете вору?
– А ты откуда знаешь, сколько кирпичей гружено?
– Я стоял рядом с бараком и считал, согласно поручению Николая Максимовича. Короче, я делал, как он сказал.
Голос у него осип от волнения, будто кирпичи принадлежали ему, хотя, странное дело, они принадлежали русскому юдофобу.
– Плохо, выходит, счел, – сказал Прошко. – Столько и погрузили. – Он ткнул толстым пальцем в бумагу на столе. – Слышь-ка, друг, собака, когда нос в говно сунет, он у ней грязный делается. Длинный у тебя нос, Дологушев. Не веришь – в зеркало глянь. У кого нос такой, должен получше смотреть, куда с ним соваться.
Он ушел из барака, но после обеда вернулся.
– Как у тебя насчет бумаг, – спросил он, – отметился уже? Нет – так давай их сюда, я проштемпелюю в полиции.
– Премного обязан, – сказал Яков, – но с этим все улажено. Николай Максимович сам озаботился. Так что вы не извольте беспокоиться.
– Скажи, Дологушев, – спросил Прошко, – почему ты по-русски словно турок какой говоришь?
– А если я турок? – Мастер криво усмехнулся.
– Не больно спеши, а то встречный ветер подымешь. – И Прошко, подняв ногу, громко пернул.
Якову стало так тошно, он даже не мог ужинать. Не гожусь я в надсмотрщики, думал он. Для гоя это работа.
Однако он делал все, как ему было велено. Являлся в барак спозаранок, в четыре часа, мерз и считал кирпичи. И, поглядев днем в барачное оконце, увидев, что грузят, он выходил наружу следить. Он делал это открыто, остерегая воров от воровства. И никто не заговаривал с ним, разве возчик вдруг застынет и на него уставится.
Прошко уже не являлся ежеутренне с докладными, Яков их сам составлял. Канцелярщина оказалась не таким мудреным делом, как он опасался, он вник в систему да и работы было не так уж много. Раз в неделю утром Николай Максимович, мрачнее тучи, приезжал в санях за счетами и наличными, чтобы их отнести в банк, а месяц спустя Яков получил от него длинное благодарственное письмо. «Работа ваша прилежна и плодотворна, как я и предвидел, и я по-прежнему вас облекаю полнейшим моим доверием. Зинаида Николаевна вам кланяется. Она тоже восхищена вашей работой». Больше никто, однако, не восхищался. Ни возчики, ни подносчики не глядели в его сторону, даже когда он с ними заговорит. Рихтер, толстомордый немец, плевал в снег при его приближении, а Сердюк, пропахший сеном и конским потом длинный хохол, смотрел на него, тяжело пыхтя. Прошко, проходя мимо мастера по двору, бормотал: «Шпион поганый!» Яков делал вид, что не слышит. Как бы он взвился, если бы услышал «еврей»?
С остальными рабочими он скорее ладил, он им вовремя выплачивал жалованье, и было их всего человек пятьдесят – после двух-то сотен, которых наняли, когда завод давал по шесть-семь тысяч кирпичей в день; и это несмотря на то, что Прошко распускал про него гнусные слухи, например будто Скобелев, дворник, ему рассказал, что мастер отбыл якобы срок в тюрьме, пойманный на воровстве. Но дружбы с ним никто не водил, никто не составлял ему компании, когда завод закрывался, и он все время почти был один, после работы оставался у себя в комнате. Читал при керосиновой лампе – хоть Николай Максимович все обещался ввернуть электрическую – что ни ночь, часами. Раньше он читал все, что подвернется под руку; теперь читал о том, что хотел узнать. Продолжал заниматься русским, писал длинные грамматические упражнения и читал их потом вслух. И ежедневно проглатывал по две газеты, хоть его часто бросало в дрожь – от того, что подавалось как факт, от того, на что намекалось: Распутин с царицей, новые заговоры бомбистов, угрозы погромов и возможность Балканской войны. Все почти для него было ново, и как узнаешь все, что нужно знать человеку? И он стал наведываться в книжные лавки на Подоле, если выдастся свободное время, искал недорогие книжки. Купил «Жизнь Спинозы» – читать одинокими ночами в комнате над конюшней. Может ли чужая жизнь чему-нибудь нас научить? И русская история ошеломляла его. Он перерыл пачки брошюрок на задних полках. Прочел кое-какие о рабстве, о карательной системе в Сибири – страшные вещи нашел он в кипе, в сторону которой подмигнул продавец. Прочел о восстании и разгроме декабристов и всю эту жуть про народников, идеалистов семидесятых годов, посвятивших себя народу, отторгнутых им и от народного мистицизма перешедших к террору. Прочел Яков и краткую биографию Петра Великого, а потом про кровавый разгром Новгорода Иваном Грозным. В голову безумца втемяшилось, будто город замыслил измену, и повелел он обнести его деревянными стенами, чтобы никто не мог спастись. Потом он вошел туда со своими опричниками, и, сперва подвергнув своих же подданных ужаснейшим пыткам, он каждый день тысячи их убивал. Все возрастали лютость и варварство, вопль терзаемых взывал к небесам, матери, рыдая, смотрели, как детей их зажаривали живьем, диким псам бросали на растерзание. Через пять недель шестьдесят тысяч трупов, изувеченных, на части разъятых, валялись по смрадным улицам, распространяя заразу. Якову стало тошно. Как погром – самый страшный погром. Русские идут погромом на русских – и так по всей их истории. Вот печальная страна, он думал, пораженный тем, что прочел: куда ни ткни – или черное есть белое, или черное есть черное; и если самих русских избивают их же правители и они мрут как мухи, что же тогда говорить о Народе Б-жьем? Удрученный историей, он вернулся к Спинозе, перечел главы, где тот критиковал Библию, суеверия и чудеса, которые знал чуть не наизусть. Если и был Б-г то, почитав Спинозу, он прикрыл лавочку и стал идеей.