355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Бенгт Янгфельдт » Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями] » Текст книги (страница 12)
Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями]
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:57

Текст книги "Язык есть Бог. Заметки об Иосифе Бродском [с иллюстрациями]"


Автор книги: Бенгт Янгфельдт



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 17 страниц)

Маяковский и Татьяна

Хотя в юности Бродский отдал дань увлечению авангардом, с годами он стал от него отмахиваться, в особенности от беспредметной живописи, о которой высказывался в разных контекстах весьма нелестно.

Поэтому мы с ним редко говорили об авторе, которому я посвятил так много времени, – о Владимире Маяковском. Бессмысленно было обсуждать с Иосифом сюжеты и темы, о которых он уже выработал определенное мнение – каким бы субъективным или несправедливым оно мне ни казалось.

Отношение Бродского к Маяковскому, несомненно, сложилось частично под влиянием Ахматовой, которая хотя и ценила Маяковского как поэта, но сильно недолюбливала его окружение, Лили и Осипа Брик, прежде всего из-за их связей с Чека. Для Бродского поэта Маяковского заслонил Маяковский – символ восторжествовавшей в революции стороны, в то время как он с Ахматовой принадлежали к проигравшей.

Однако влияние Ахматовой – только одна причина, почему Бродский в своих эссе называет имя Маяковского всего несколько раз, и то весьма снисходительно. Отрицательное отношение к Маяковскому объясняется еще и тем, что в начале своего пути Бродский был под очень сильным его влиянием, которое в зрелые годы сменилось отталкиванием. Значение Маяковского для юного Бродского несомненно, и несколько раз (в интервью) он признавался, что он у него «научился колоссальному количеству вещей».

Привлекало Бродского у Маяковского, надо полагать, отношение к поэтическому слову, смешение разных стилевых пластов. Здесь Бродский был таким же новатором в своем поколении, как Маяковский в своем. Игра словами, находчивость каламбуриста были присущи Бродскому не меньше, чем Маяковскому. Но есть и другие, более глубокие сходства. Тема времени и смерти оказывается основополагающей в лирике обоих. Кроме того, они оба были поэтами дидактическими, носителями авторитетного и даже авторитарного слова, желающими, чтобы их поэзия была действенной, чтобы она, по выражению Бродского, «перла как танк». К этим профессиональным точкам соприкосновения следует добавить поразительное сходство характеров. Слова Пастернака о Маяковском, что его «беззастенчивость» была на самом деле результатом «дикой застенчивости», применимы и к Бродскому, чье пресловутое высокомерие было в большой степени психологическим защитным механизмом.

О Маяковском мы с Иосифом говорили серьезно (и спокойно) только однажды. Но Маяковский соединил нас косвенным образом – через Татьяну Либерман, урожденную Яковлеву, которая была последней большой любовью Маяковского (в Париже в 1928–1929 годы). В 1941-м она бежала из Франции в Нью-Йорк, где у нее был шляпный салон в знаменитом универмаге «Сакс на Пятой авеню». Она была замужем за знаменитым скульптором-фотографом-издателем Алексом Либерманом, тоже выходцем из России. В их доме на Семидесятой улице, между Лексингтон и Третьей авеню, собирались многие знаменитости из мира искусства и литературы – Марлен Дитрих (лучшая подруга Татьяны в 50-е и 60-е годы), Сальвадор Дали, модельеры Кристиан Диор и Юбер де Живанши, танцоры Ролан Пети с женой Зизи Жанмер, актрисы Клодет Кольбер и Грета Гарбо. Этот салон посещал и актер Юл Бриннер и другие русские изгнанники, а в конце 70-х годов русская колония пополнилась новыми ньюйоркцами, такими как Михаил Барышников, Бродский и Геннадий Шмаков, знаток балета и великий кулинар, ставший с годами частью семьи Либерманов.


[Фото 39. Татьяна Либерман (Яковлева) с Александром Годуновым и Геннадием Шмаковым. Фото Людмилы Штерн.]

Я познакомился с Татьяной благодаря своей работе над Маяковским, и в начале 80-х годов, в процессе подготовки к изданию переписки Маяковского с Л. Ю. Брик, мы виделись несколько раз. Еще Маяковский поражался ее поэтическому слуху и способности запоминать стихи – качествам, в которых я теперь сам легко убедился. Из современных русских поэтов выше всех Татьяна ставила Бродского. Однажды, когда мы с женой, уже попрощавшись, спускались по лестнице со второго этажа, она крикнула нам вослед: «Бродский – Prix Nobel! Бродский – Prix Nobel!» Мы общались по-русски, но этот призыв был произнесен ею по-французски с характерным русским «р». Мы засмеялись: «Да! Да!»

В лице Татьяны время и пространство сжались. Маяковский – Бродский, Париж – Нью-Йорк, начало века – и его конец. Чувство было головокружительное. Когда пять лет спустя Иосиф получил Нобелевскую премию, Татьяна была еще жива.

Хранилища времени

Переводя стихи Бродского на шведский, я обладал бесценной привилегией: всегда мог проконсультироваться с автором. И нередко бывало так, что мы работали над одним и тем же стихотворением одновременно: он переводил его на английский, я – на шведский.

Бродский был бескомпромиссен в вопросах формы. Это объяснялось традициями русского стихосложения, но – в неменьшей степени – и его принципиальным взглядом на размеры как «духовные величины», «хранилища времени» и так далее. Поскольку одна из главных задач поэта – попытаться остановить время, сделать так, чтобы оно не догнало человека, важно, чтобы формальные признаки подлинника сохранились при переводе.

Эти требования приводили его к конфликтам с переводчиками на английский. Я этой участи избежал, так как Иосиф не владел шведским – что не помешало ему, впрочем, высказаться по поводу какой-то шведской рифмы, несмотря на то, что он не мог правильно произнести слова. Кроме того, я охотно выполнял его требования верности форме, что он явно ценил. Я не согласен с теми, кто утверждает, что рифмовать по-шведски особенно трудно – труднее, чем по-русски, да, но вполне возможно. Наоборот, то обстоятельство, что шведская поэзия (как и западная в целом) в течение шести десятилетий не пользуется рифмой (за редким исключением), привело к тому, что накопилась уйма свежих, никогда не бывших в употреблении рифм. В принципе, вся новая лексика, вошедшая в язык после Второй мировой войны, – целина для того, кто хочет рифмовать. Словарь Бродского представляет собой смесь старейших и новейших слов (включая сленг), которые он с удовольствием рифмует для достижения эффекта максимального контраста – стилевой прием, предлагающий широкие возможности и по-шведски.


[Фото 40. Бродский со своей ассистенткой Энн Челлберг в Стокгольме 1 сентября 1990 г. Фото Б. Янгфельдта.]

Так как Иосиф требовал, чтобы переводчики считались с его принципами, мне и его шведскому издателю Юнасу Мудигу, которого он попросил следить за их выполнением в Швеции, была отведена роль «полиции формы» – задание лестное, но деликатное. Ведь это ставило нас в трудное положение по отношению к тем, кто хотел переводить Бродского, но не разделял его теории. Гостя весной 1989 года у Иосифа в Саут-Хедли, я сказал ему, что если он настаивает на своих формальных требованиях, то должен сформулировать их письменно. Он сразу сел за стол и сочинил письмо Мудигу (датированное 27 апреля), в котором изложил свои взгляды на проблемы поэтического перевода.


В связи с предстоящим изданием моих стихов я хотел бы изложить два или три принципа, которыми следует руководствоваться при выборе переводов.

Я хочу настоять на сохранении формальных аспектов подлинника. Под этим я имею в виду размер и рифму. Я понимаю, что в некоторых случаях это невозможно, но лучше быть непереведенным на шведский, нежели быть представленным в ложном виде. Минимальное требование, которое следует предъявить любому переводчику, – сохранение размера. Я уверен, что у тебя служит достаточное количество людей, знакомых с основами просодии, чтобы здраво судить о предлагаемых переводах. Размер – позвоночник стихотворения, и лучше выглядеть окостенелым, чем бесхребетным. Я профессионал и хочу, чтобы со мной обращались профессионально. Частная философия того или другого переводчика не должна приниматься в расчет, несмотря на его или ее репутацию в стране. Вышеупомянутое требование должно быть предъявлено любому человеку, желающему или получившему задание перевести мои стихи, чтобы он или она знали с порога, что от них ожидается. Таким образом можно избежать обид и напрасной траты времени. Само собой разумеется, я полностью доверяю твоей и Бенгта рассудительности и надеюсь, что вы сможете применять на практике эти принципы без лишних проблем. Было бы приятно, если бы выжили и рифмы: не ради меня, но ради читателей [31]31
  Перевод с английского автора.


[Закрыть]
.

Письмо обращено к издателю, но одновременно и к себе с самому; в роли переводчика Бродский натыкался на те же проблемы, что и его коллеги по ремеслу.

В письме Бродский утверждает, что «лучше быть непереведенным… нежели представленным в ложном виде». Это значило, что, подобно своим переводчикам, он должен был отказаться от перевода стихов, которые из-за сложной формы переводу не поддавались. Неудивительно, что наш с ним выбор часто совпадал. Некоторые из его лучших стихов никогда не переводились на английский, так же как они остались непереведенными и на шведский. Если какое-то из «непереводимых» стихотворений все-таки нашло себе английское обличье, это было результатом такой переработки, которую может позволить себе только автор. Когда поэт и переводчик – одно лицо, оба текста являются подлинниками.

На самом деле не только переводчик, но и сам поэт вынужден иногда идти на компромисс ради размера и рифмы. Однажды мне пришлось объяснить Бродскому, что при переводе стихотворения «Назидание», чтобы найти хорошую рифму, я должен был изменить рифменную структуру. Я не только сдвинул слово «вранье» с рифменной позиции, но и передал его двумя шведскими словами – «вранье» и «коварство». Иосиф улыбнулся и сказал: «Нормально. Я именно это хотел сказать по-русски, но не получилось из-за рифмы».

«Взгляд Отца»

По возвращении в Нью-Йорк после нобелевских торжеств Иосиф написал стихотворение «Рождественская звезда» – оно датировано 24 декабря 1987 года. Помню его гордость по поводу того, что и в этом году, несмотря на психическую и физическую нагрузку, связанную с премией и суматохой вокруг нее, он смог выполнить данный себе зарок – писать по стихотворению к Рождеству, от которого ведет начало наше летосчисление.

Я получил от него стихотворение следующим летом и перевел его на шведский. Иосиф полюбопытствовал, удалось ли мне сохранить в переводе последнее слово. На мой ответ, что, к сожалению, это было невозможно, он не стал настаивать на том, чтобы я поработал еще, а отреагировал сочувственной улыбкой: оказалось, что ему самому это не удалось при переводе на английский. Слово было «Отца».


 
В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре,
чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе,
младенец родился в пещере, чтоб мир спасти;
мело, как только в пустыне может зимой мести.
Ему все казалось огромным: грудь матери, желтый пар
из воловьих ноздрей, волхвы – Балтазар, Гаспар,
Мельхиор; их подарки, втащенные сюда.
8 Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.
9Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,
10на лежащего в яслях ребенка издалека,
11из глубины Вселенной, с другого ее конца,
12звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца.
 

Подобно поэзии английских поэтов-метафизиков творчество Бродского отличается подчеркнутым интеллектуализмом. Как и они, он питал страсть к развитым метафорам и сложным ходам мысли. Иногда, как в данном стихотворении, это прием геометрический. Строки 8-12 описывают прямую линию между «Им», то есть Исусом, и «взглядом Отца»; между крайней точкой Вселенной и ее (христианским) центром. Взгляд, устремленный Отцом в сторону Младенца в пещере, есть прямая между двумя точками.

Изощренность конструкции подлинника состоит в том, что крайняя точка и центр являются и крайними словами семантической фигуры: в одном конце «Он», в другом – «Отца». Но шведская грамматика не допускает конструкции с притяжательным родительным. Учитывая свободу, которую позволял себе Иосиф в обращении с английским языком, он мог бы написать «the stare of the Father». Это некрасиво, но возможно. Но даже если это и допустимо грамматически, это невозможно по другой причине: являясь крайней точкой, слово «Отец» должно иметь ударение на последнем слоге – после него ничего нет. Поэтому «взгляд Отца» получился, как «Faderns blick» по-шведски и «the Father's stare» по-английски – слова следуют в неправильном порядке, но ударение падает на последний слог.

Поэтичные мысли

Увлечение Бродского политикой выражалось между прочим и в его заботе о русской интеллигенции, чье положение стало весьма нелегким в новых рыночных условиях, сменивших плановую экономику. У него были по этому поводу разные мысли, и однажды я устроил ему встречу с министром иностранных дел Швеции, чтобы Бродский мог изложить их ей. В эти годы Швеция активно поддерживала демократические начинания в новой России, в том числе экономические, так что идея такой встречи имела под собой основу. Кроме того, Нобелевская лекция Бродского произвела сильное впечатление на Маргарету аф Угглас, которая была одним из четырех спонсоров бюста Бродского, переданного весной 1993 года в Музей Ахматовой. Она охотно нас приняла.

Начало 90-х годов было временем больших надежд на перемены в бывшем Советском Союзе, и с этим настроением мы с Иосифом 15 сентября 1993 года поднимались по лестнице шведского МИДа. Как полагается, министр начала беседу вежливо, общими фразами и вопросами, но Иосиф, кипя желанием изложить свои идеи, прервал ее со словами вроде «все это очень мило», но если она не возражает, то он хотел бы перейти к делу. У него было два конкретных предложения. Согласно первому, иностранные бизнесмены должны использовать русскую интеллигенцию в качестве консультантов и коммерческих агентов. Таким образом интеллигенция заработала бы немножко, а бизнесмены избежали бы риска попасть в руки мафии. Если эта мысль могла показаться референту, ведущему протокол, «чересчур поэтичной», то «более практичным предложением» была, согласно его же пометке, мысль о том, чтобы шведское государство или шведские предприятия помогали изданию русских журналов и книг, покрывая расходы на бумагу. Ни первая, ни вторая идея не осуществились, возможно, отчасти потому, что автор этих строк пренебрег пожеланием министра «сформулировать предложения Бродского в конкретных терминах»…

Осколки

Когда 22 октября 1987 года было объявлено о присуждении Нобелевской премии по литературе, Иосиф жил у пианиста Альфреда Бренделя в Лондоне. Я сразу позвонил туда, чтобы поздравить его, а через три дня связался с ним опять, на этот раз, чтобы рассказать, что Виталий Коротич, главный редактор «Огонька», отозвался положительно о премии Бродскому в беседе с корреспондентом стокгольмской газеты «Dagens Nyheter». Это было интересно, поскольку отзыв Коротича свидетельствовал об отношении к награждению в «либеральных» кругах. В советской печати на тот момент еще не появилось ни строчки на этот счет. Последовал диалог, который я записал сразу, как только положил трубку.

Иосиф. Единственно, что там еще не сообщили официально о премии.

Я. Вопрос обсуждается, как смерть вождя.

Иосиф (громко смеясь). Молодец, Бенгт, замечательно! Вот годы изучения этой культуры! Эта фраза покрывает все. Если вы чувствуете, что вы когда-то чем-то провинились передо мной, этой фразой вы все искупили.

Я. А я не чувствую особенно, что провинился…

Иосиф. Тем более.

Реакция была характерной для Иосифа, который легко восторгался фразой или остротой, которую – справедливо или несправедливо – находил удачной.

Девятого декабря 1987 года в лимузине после приема в Шведской академии, по пути к Драматическому театру, где должно было состояться действо, составленное из стихов и прозы Иосифа и моей беседы с ним.

Впервые после 1967 года его стихи были опубликованы в Советском Союзе – в декабрьском номере «Нового мира». Я поздравляю Иосифа, но он недоволен подборкой, которая не соответствует его инструкциям. Я говорю что-то о том, что надо все-таки понимать сложность ситуации и что редакторы, наверно, сделали все, что могли. Он смотрит в окно на черную воду и спрашивает риторически, уставшим голосом: «Сколько можно понимать?»

Двенадцатого декабря 1987 года по пути в стокгольмский аэропорт. Накануне состоялся официальный ужин в королевском дворце. До этого Иосиф пошутил, что отомстит королю за то, что должен второй раз надеть фрак. Как? «Вопросом о Кьеркегоре». Когда я спросил его мнение об ужине у короля, он ответил: «Это было даже не из сказки». Иосиф сидел рядом с королевой, которая ему очень понравилась («Красивая к тому же»). В искренности энтузиазма нельзя было усомниться. Я спросил о здоровье. «Тьфу-тьфу-тьфу», сердце в порядке, но он устал. «Вы можете утешить себя тем, что это [Нобелевская премия] не будет клише», – говорю я, намекая на его идею об искусстве как противоположности клише [32]32
  См. интервью стр. 311 (в электронной книге – разд. IV. Беседы. – Прим. верстальщика). 


[Закрыть]
. Он улыбается.

На повороте к аэропорту Иосиф смотрит в окно лимузина и произносит с тоской в голосе несколько слов по-латыни: «Semper domestica silva», которые сразу переводит на русский: «Повсюду родной лес». Из Овидия или Вергилия, он говорил – но я уже не помню и, к сожалению, цитату не смог найти. Была ли эта «радость узнавания», говоря словами Мандельштама, предвестьем «откровения», которое посетит его в Тильской галерее следующим летом?

В стокгольмском ресторане после раздачи автографов в книжном магазине. Иосиф говорит, что Нобелевскую премию надо давать только тем, кто внес в литературу что-то новое. Я пошутил: «Иосиф, осторожно, вы же эту премию получили. Что вы внесли нового в русскую литературу?» Иосиф после короткого раздумья, смеясь: «Неприличие».

В 1994—1998 годы пять номеров журнала «Artes» ежегодно выходили по-английски. Это была заслуга Бродского.


[Фото 41. С Томасом Транстремером и китайским поэтом Ли Ли на даче у Транстремеров на острове Рунмарё в Стокгольмском архипелаге, 4 августа 1990 г. Фотограф неизвестен.]

Журнал был основан в 1975-м Шведской академией, Академией художеств и Музыкальной академией с целью навести мосты между этими видами искусств. В 1989 году я стал вместе с поэтом Гуннаром Хардингом одним из двух главных редакторов этого журнала. Иосиф, разумеется, не мог его читать, но ему нравилось направление и эстетически привлекательное оформление. Согласно его мнению, ничего подобного не существовало в других странах. Поэтому он несколько раз высказал мысль, что хорошо бы издавать этот журнал и на других языках. Мы с Хардингом сочувствовали этой идее, но проект был дорогим и требовал бы отдельного финансирования. Так как слово Иосифа имело немалый вес, я спросил его, не хотел бы он представить свой проект прямо Шведской академии, которая являлась главным спонсором среди трех академий. Он охотно согласился.

В письме, которое Бродский 4 сентября написал в Шведскую академию, он подчеркивал, что «материалы, регулярно печатающиеся в „Artes“, и имена авторов делают очевидным, что это издание редкого культурного значения». Журнал следует поэтому издавать «на двух или трех европейских языках» или хотя бы по-английски. Помимо этого «качественного» аргумента, он привел и другой, более поэтичный, а именно, что Север «в народных представлениях обоих полушарий имеет особый статус и связан с близостью к абсолюту». Поэтому было бы «невероятно полезно», заключал он, «если бы что-то от этого северного света стало доступным на южных широтах, где, и в буквальном и в образном смысле, темнеет довольно рано, даже летом».

Академия приняла вызов. Так как Иосиф был морально ответствен за проект, я попросил его участвовать в первом номере, вышедшем на английском языке в декабре 1994 года. Он согласился и послал новое, только что законченное длинное эссе «Homage to Marcus Aurelius» («Дань Марку Аврелию»). Это было очень щедро с его стороны, особенно с учетом того, что он получил бы за него вдесятеро больше, если бы опубликовал в Америке.

Август 1990 года, на даче у поэта Томаса Транстремера с женой. Среди прочих гостей – китайские поэты Бей Дао и Ли Ли. Погода замечательная, компания симпатичная – и Иосиф в прекрасном настроении. Только что опубликовано стихотворение Транстремера «Траурная гондола», и Иосиф вдруг загорается идеей перевести его на русский. Оно начинается словами: «Två gubbar, svärfar och svärson…» («Два старика, тесть и зять…»). Мы садимся на стулья в саду. Не успел я объяснить, что такое «Två gubbar», он опережает меня: «Два старых хрена, да?» Я говорю, что обычный перевод – «два старика», но он настаивает на своем. Он был прав, «правильный» перевод был бы эвфонически значительно хуже.

Когда-то Сьюзен Зонтаг возмущалась в разговоре со мной, что Иосиф принял приглашение на ужин к Рональду Рейгану в Белый дом: «Сама бы я никогда в жизни не пошла!»


[Фото 42. На приеме у Рональда Рейгана в Белом доме в ноябре 1988 г.]

Ужин, устроенный в честь премьер-министра Великобритании Маргарет Тэтчер, состоялся 16 ноября 1988 года. Иосиф сидел за одним столом с вице-президентом Бушем и английским художником Дэвидом Хокни. Среди прочих гостей с творческими профессиями были Михаил Барышников, писатель Том Вульф, певец Майкл Файнштейн, актеры Том Селлек и Лоретта Янг. Сьюзен Зонтаг было не понять то чувство удовлетворения, если не триумфа, которое испытывает человек, выброшенный из Советского Союза, получив приглашение в Белый дом от президента Соединенных Штатов. К тому же, в отличие от нее, у Иосифа не было принципиальных идеологических разногласий с Рейганом.

Встретившись с Генри Киссинджером – может быть, на том же ужине в Белом доме, – Бродский задал ему следующий вопрос: «Господин министр, если назвать одну движущую силу, стоящую за американской внешней политикой, то что это будет?» Киссинджер ответил: «Торговля».

Август 1994 года, мы в машине по дороге на дачу, которую Иосиф снимает на одном из островов Стокгольмского архипелага. Я спрашиваю, хочет ли он, чтобы его дочь Анна, которой был год с чем-то, знала русский. «Зачем, чтобы папу читать?» – воскликнул он небрежно, глубоко затягиваясь сигаретой. Я напомнил ему, что русский язык, он не только Бродского, но и Пушкина. Он ответил: «Это резонно».

Однажды, едва войдя в дверь, Иосиф замер, увидев мой бордовый бархатный smoking-jacket, только что купленный моей женой в Париже. Он осыпал его восторженными эпитетами и заключил полуутверждением-полувопросом: «Может быть, это просто вы».


[Фото 43. Молодые модники Ленинграда любили соревноваться, у кого самая клёвая одежда. Эти джинсы Бродский получил от западных друзей в 1967 г. – таких не было больше ни у кого, и он попросил своего друга Бориса Шварцмана снять его в них. О кожаную нашивку он зажигал спички.]

Иосиф в вопросах одежды держался весьма определенных мнений, как и во всем остальном. Как-то я спросил его, что он думает о другом английском предмете моего гардероба, моем Norfolk jacket (твидовом охотничьем пиджаке с хлястиком и шлицей сзади), которым я очень гордился. Он погладил его рукой. «Женщина», – последовал его комментарий. Отношение к одежде было у него столь же инстинктивно-физическим, как и его отношение к людям: оно было следствием главенствующего значения, которое Бродский придавал визуальному впечатлению.

Одним из любимых шведских блюд Иосифа был лосось, маринованный по-шведски (gravlax), особенно в сочетании со шведской полынной водкой (марки «Båska droppar»). О силе его любви к этому блюду свидетельствует ответ, который Иосиф дал во время выступления и Лондоне на вопрос, почему он так часто бывает в Швеции: «Потому что там есть дама, которая совершенно замечательно готовит лосося». Дама эта – моя жена.

Разумеется, ответ был шуточным – но не только. Ибо отношение Иосифа к еде было таким же страстным, как его интерес к одежде.

До сих пор я ощущаю присутствие Иосифа в нашей кухне, его бурный энтузиазм перед предстоящим ужином. Помню его детскую радость, когда жена в первый раз приготовила котлеты – так же, как их когда-то делала его мама: и с укропом, и с петрушкой. Он их не ел, с тех пор как его выбросили из СССР. Теперь, когда ему подали котлеты, да еще с отварной картошкой (как редко едят в США), восторгу не было границ.

После этого котлеты навсегда стали составной частью меню – в том числе и в последнее его посещение нашего дома, в сентябре 1994 года. Он уплетал котлету за котлетой, вопреки повторным предостережениям жены: он должен быть осторожен из-за сердца. Но не успевала она выйти из кухни, как он хватал еще одну, виновато ухмыляясь. «Мой идеал – это кастрюля с котлетами, и чтобы руками из нее доставать одну за другой», – объяснил он когда-то Андрею Сергееву.

Нью-Йорк, 28 ноября 1987 года. Звоню Иосифу в девять утра. Он говорит, что закончил Нобелевскую лекцию. Я очень рад. Говорю, что могу ее забрать (для перевода на шведский) в тот же вечер, поскольку буду близко от его дома. Мы договариваемся, что я позвоню около десяти: вдруг он выйдет вечером.


[Фото 44. 10 ноября 1987 г., День Нобеля. Один из стокгольмских ресторанов предложил, между прочим, блины «Иосиф Бродский».]

В Нью-Йорке находится шведский актер Эрланд Юсефсон, который играет Гаева в «Вишневом саде» в постановке Питера Брука. Поскольку он днем репетирует, мы можем видеться только вечером. Поэтому я приглашаю его на ужин в тот же вечер к своему другу Стивену Руди, душеприказчику Р. О. Якобсона. Гости, сильно возбужденные присутствием Эрланда, задают вопросы об Ингмаре Бергмане. Я спрашиваю о различиях в работе Тарковского (у которого он снимался в «Ностальгии» и «Жертвоприношении») и Брука. Эрланд рассказывает о положительном опыте работы с последним: о колоссальной близости между режиссером и актером, о физической тренировке.

Иосифу я звоню, как договорились, около десяти вечера, но никто не берет трубку. Половина одиннадцатого. Эрланд говорит, что пора домой: «завтра репетиция». Я предлагаю ему прогуляться до Гринвич-Виллидж – а вдруг Иосиф дома. И действительно, мы застаем Иосифа уже на Мортон-стрит. Нобелевская лекция печатается на принтере его соседа. Пока ждем – болтаем, Иосиф просит меня вынуть из холодильника что там есть, но мы неголодные. Он говорит о Чехове, которого не любит, и о том, что режиссер отнимает у актера инициативу и возможность по-разному проявлять себя в роли. Эрланд не согласен. Он сидит на диване, я в кресле. Иосиф все время стоит. Вдруг он, хихикая, говорит Эрланду: «Я вас так много раз видел в кино, что не знаю, что вам сказать».

Звонит телефон. Я догадываюсь, что это Вячеслав Всеволодович Иванов (Кома), с которым я давно знаком по Москве и с тестем и тещей которого, Львом Копелевым и Раисой Орловой, виделся всего десять дней назад в Кельне. Кома только что приземлился в Нью-Йорке и на следующий день отправляется на лингвистическую конференцию в Калифорнию. Это его первая заграничная поездка за десятилетия, если не считать недавнего посещения Турции. Они договариваются, что Кома зайдет завтра в десять.

Иосиф чрезвычайно рад неожиданному звонку. Рассказывает Эрланду о Коме: «Анна Ахматова говорила об этом человеке, что он ангел – не ангельский, а ангел».

Когда на следующий день я захожу к Иосифу около двенадцати, Кома уже там. Завтрак – масло, хлеб, привезенный мной из Стокгольма маринованный лосось – стоит на столике и на полу как попало. Кот Миссисипи шастает по нему взад-вперед. Кома читает Нобелевскую лекцию, одобряя ее. «Русский у меня – не совсем обыкновенный, не правда ли?» – спрашивает Иосиф. Кома согласен, говорит, что и в точных науках эстетика тоже опережает этику. Иосиф радуется, как ребенок, и щелкает пальцами, поясняя, что это «американский жест». Сидим разговариваем до трех, затем Иосиф звонит по телефону и просит привезти свою машину («мерседес» 1974 года) из гаража, чтобы отвезти Кому в гостиницу на Лексингтон-авеню. Перед тем как им уехать, я снимаю Иосифа с Комой в саду. Иосиф в замечательном настроении за рулем, он задает Коме вопросы о клинописи, которую надлежит смотреть при определенном освещении. Когда Кома подтверждает его мысль, Иосиф говорит, что если это так, то пирамиды – своего рода обратная клинопись. Потом спрашивает: «Вы могли себе представить, Кома, что я буду когда-нибудь вас возить по Нью-Йорку, по Шестой авеню, да еще в своем „мерседесе“?»

Однажды, прогуливаясь по Стокгольму и оказавшись возле витрины магазина писчебумажных принадлежностей, мы воскликнули в один голос: «Давайте зайдем!» Посмотрели удивленно друг на друга, и Иосиф спросил: «Вы тоже единственный ребенок?» Я ответил, что да, и он сказал: «Это все объясняет». Поскольку у меня было – и до сих пор есть – чувство, что Иосиф обладал знаниями, которые мне недоступны, я не посмел его спросить, что именно это объясняло. Когда потом выяснилось, что мы оба не только обожаем магазины писчебумажных принадлежностей, но и что наши отцы произвели нас обоих в возрасте тридцати семи лет, Иосиф еще раз получил подтверждение того, о значении чего я не осмелился его спросить.

Иосиф (с вопросом, намекающим на желаемый ответ).Бенгт, вы что-нибудь успеваете читать?

Я (не совсем правдиво).Очень мало, к сожалению.

Иосиф. Я тоже ничего не успеваю читать.

Иосиф действительно стал читать меньше с годами, и не только потому, что был – особенно после Нобелевской премии – очень занят лекциями и прочими делами. «В определенном возрасте твой круг чтения не расширяется, а сужается, – объяснил он в позднем интервью, где описывал себя человеком, находящимся „в стадии не столько потребления, сколько отрицания“, то есть отталкивания. – Я уже больше не губка. Губка кончилась лет в тридцать – тридцать пять».

Иосиф (опять с вопросом, заключающим в себе желаемый ответ).Бенгт, вы тоже сентиментальный?

Я (опять не совсем правдиво).Да.

Иосиф. Я тоже страшно сентиментальный.

Сентиментальность Бродского выражалась, между прочим, в его музыкальных вкусах. Наряду с классической музыкой у Иосифа была большая слабость к старым шлягерам – и советским, и иностранным. Одна из его любимых песен – «Die Rose von Novgorod» Нино Роты в исполнении шведской певицы и актрисы Зары Леандер, чей голос он обожал.


[Фото 45. Бродский, кот Миссисипи и Елена Янгфельдт 4 июня 1988 г., в день, когда она подарила ему запись с русскими шлягерами. Фото Б. Янгфельдта.]

Увлечение русско-советской популярной музыкой Иосиф делил с моей женой. Когда мы были в Нью-Йорке летом 1988 года, она подарила ему кассету с записями из ее архива шлягеров 30-х и 40-х годов. Он получил ее вечером, когда мы у него праздновали день рождения Елены. На следующее утро зазвонил телефон. Я взял трубку. Иосиф сразу, без приветственных фраз, попросил мою жену к телефону. Он рассказал, что слушал кассету ночью, после того как мы ушли, и что он в полном восторге. На кассете были записаны главным образом танго и фокстроты Оскара Строка и исполнении Петра Лещенко. С этой музыкой он вырос, она была на пластинках, которые ставили на патефон его родители в «полутора комнатах». Тексты там не отличаются особенным изяществом, и Елена была поражена тем, что Иосиф охарактеризовал некоторые обороты, казавшиеся ей довольно банальными, как «поэзию».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю