355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » авторов Коллектив » Юность, 1974-8 » Текст книги (страница 15)
Юность, 1974-8
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:54

Текст книги "Юность, 1974-8"


Автор книги: авторов Коллектив



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)

Здравствуйте, Галя! Я прочитал ваше откровенное письмо. Мне очень хочется помочь вам в той трудной и сложной борьбе за себя, которую вы ведете с самой собой. Но у меня нет других, более правильных ответов, чем те, которые вы даете на свои собственные вопросы. Да, я скажу то же самое: «Значит, недостаточно хотела!» Но добавлю: выработка личности – это процесс, протекающий во времени и в борьбе, это не одномоментный бой, а борьба, длительная и упорная.

А со всей полнотой это разъяснит вам наш" замечательный критик и публицист прошюго века Д. И. Писарев:

«…Жизнь совсем не такая простая и легкая штука, которую можно было бы изучить и постигнуть вполне по наставлениям родителей и по казенным учебникам… Наставления родителей могли дать вам несколько хороших привычек. Казенные учебники могли сообщить вам сотни основных научных истин. Но вопрос: «как жить?» остался нетронутым. Над решением этого вопроса каждый здоровый человек должен трудиться сам, точно так, как женщина должна непременно сама выстрадать рождение своих детей. Для решения этого основного вопроса вам понадобилось перебрать, пересмотреть, проверить все ваши понятия о мире, о человеке, об обществе, о нравственности, о науке и об искусстве, о связи между поколениями, об отношениях между сословиями, о великих задачах вашего века и вашего народа…

…Вы тревожно искали ответов на такие вопросы, которых сами не умели еще поставить и сформулировать… Вы хотели, чтобы какой-нибудь человек или какая-нибудь книга влила в вас, как в бутылку, те знания, идеи и стремления, которые необходимы честному и дельному работнику нашего времени…

Но… готовых убеждений нельзя ни выпросить у добрых знакомых, ни купить в книжной лавке. Их надо выработать процессом собственного мышления…

…Сталкиваясь с различными людьми, читая различные книги… вы невольно сравнивали получаемые впечатления, становились в тупик над противоречиями, подмечали нелогичности, обобщали вычитанные факты и таким образом укрепляли… вашу мысль… Познакомившись со своею собственною особою, вы в то же время поняли общее направление окружающей жизни; вы отличили передовых людей и честных деятелей от шарлатанов, софистов и попугаев; вы сообразили, куда передовые люди стараются вести общество.

Незаметно проникая в вашу голову, все эти основные сведения срастались с вашим умом так крепко и превращались в такое неотъемлемое достояние вашей личности, что вы скоро потеряли всякую возможность определить, где, когда и каким образом приобретены составные части самых дорогих и непоколебимых ваших убеждении».

Поистине, человеком легче родиться, чем сделаться! Но делаться им нужно.

А чтобы показать, как это делают, с каких нравственных позиций подходят к решению стоящих перед ними вопросов лучшие представители вашего поколения, ваши одногодки, я расскажу одну историю.

Я получил письмо от девятиклассницы Тани Ш., в котором она наряду с пожеланиями «океана счастья и моря здоровья» (хотя лучше было бы наоборот) пишет о моей книге «Повесть о юности», потому что, цитирую:

«…она близка мне по духу, близка по тем мыслям, проблемам, по тем стремлениям, что сопровождают на протяжении нескольких лет ваших героев. Мне кажется, что я живу, учусь, действую с ними вместе, и разница только в том, что они книжные герои, а я все то же повторяю в жизни. Тогда выходит, что ваши герои не выдумка, а живые люди, мои сверстники».

Я об этом и не подумал бы говорить, если бы не одно обстоятельство: «Повесть о юности» написана ровно двадцать лет назад, когда время было другое, когда школа была другая (тогда было раздельное обучение мальчиков и девочек) и когда самой Тани, как говорится, не было еще и на свете. Все это не могло удержать меня от искушения в ответном письме задать вопрос: «Что изменилось, на ваш взгляд, в жизни молодежи по сравнению с тем, совершенно другим поколением во взглядах, настроениях и т. д.?»

И вот ее ответ:

«В школьной жизни изменилось в основном то, что теперешняя программа, изучаемая нами, особенно насыщена и не всегда дается легко. А этого нам и не надо. Легко, как мы сейчас рассуждаем, значит, неинтересно.

Правда, еще сохранились и сейчас такие люди, которые ищут тепленького местечка, обеспеченности, чуждаясь упорного труда, в чем-то истощающего и в то же время поднимающего тебя до степени, до права называться человеком. Ведь они просто забывают, что сами они уже не «человеки», а что-то среднее между клопами и обезьянами и каждый, чтобы стать человеком, должен пройти через обязательную ступень развития трудом. Ведь «человек – это звучит гордо», а это забыто искателями легкой жизни.

Сейчас у молодежи удивительная тяга к справедливости в самом большом и прямом смысле этого слова. За что мы любим, например, нашу учительницу литературы и верим ей без задних мыслей? Это справедливость и прямая, не запятнанная ничем правда.

А зайдите к нам на урок истории – шум, разговоры, выкрики. Почему? Да потому, что к этому преподавателю мы не чувствуем ни уважения, ни доверия Он призывает нас быть культурными, а сам ходит всегда грязный, костюм измазан чем-то жирным, под ногтями хоть свеклу сей, небритый и всегда злой. И урок идет не плавно, а рывками, наполненными руганью. Но мы ведь очень восприимчивы и к злобе и к добру и потому беспощадно отвечаем ему тем же.

Вообще от учителей теперь требуется очень многое и особенно подтверждение на собственном при мере правильных и хороших слов, которые они говорят, а иначе получаются резкие стычки. Я считаю, что учитель должен уважать доверенных ему молодых людей и они ответят ему тем же. Только тот учитель становится для нас примером, который честен, который, сделав ошибку, не выкручивается путем сваливания вины на плечи учеников, а сам прямо признает ее.

А если говорить о различии поколений – это прежде всего резкое увеличение требовательности А уве личение требований делит людей на два разряда. Один разряд – это «прижиматели», это люди, которые живут только для своего блага и радости. Другой объединяет в своих рядах людей, живущих под таким девизом:

Нет! Не след, не портрет, не имя Хочу на земле оставить. Все сделанное руками моими Пусть бьющимся сердцем станет.

Вот какой мой ответ на ваш вопрос».

Что на это скажешь? Ничего не скажешь. Спасибо, Таня!

Однако я, кажется, отвлекся и как будто забыл о втором вопросе из «письма шестнадцати»: о себе и своей жизни – «как вам удалось и что вам помогло не потерять себя в жизни…».

Но, если сказать откровенно, я его, конечно, не забыл, а все время оттягивал ответ на такой сложный и несколько интимный вопрос. Я не знаю и сейчас, стоит ли на него отвечать, так как жизнь-то была другая, совсем-совсем другая – и общая и моя личная, – и не знаю, в какой степени она может быть поучительной для современного поколения.

Но попробую. Конечно, все я рассказать не сумею, да это и не обязательно, но что нужно и что можно, попытаюсь восстановить и передать, главным образом об этом самом – об ошибках и их преодолении, о формировании характера и вообще о кристаллизации личности.

Это, пожалуй, наиболее общее и наиболее близкое к нашей теме понятие «кристаллизация». Как в химии: из расплава, раствора, даже пара при каких-то определенных условиях начинают формироваться кристаллы твердого вещества. Зародышами таких кристаллов могут служить и мелкие кристаллики этого же вещества и твердые частицы других веществ, даже пылинки, поверхность которых становится центром роста кристалла. Примерно так же, как мне кажется, совершаются и процессы кристаллизации личности: происходит одно, другое, третье, хотя маленькое, мельчайшее, пе очень как будто бы важное, но чем-то цепляющее сознание; зарождаются зерна этого сознания, они обрастают чем-то еше, завязываются какие-то узлы, сгустки, зачатки будущих кристаллов, из которых когда-то потом, впоследствии, сформируется «друза» личности.

Так, вероятно, формировалась и моя «друза» – из разных элементов, из разных событий, влияний, условий и обстоятельств, прошедших через какую-то внутреннюю лабораторию, химию души.

Я сын сельского священника. Из своей семьи, очень интересной и своеобразной, я вынес то основополагающее, от чего не отказываюсь и теперь, на склоне лет.

И здесь прежде всего передо мной встает образ матери. Она рано умерла, когда мне, ее первенцу, было одиннадцать лет, и, может быть, поэтому у меня сохранилось от нее общее и очень цельное впечатление, как об источнике тихого света, ласки, любви и заботливого внимания. От отца, не злого, но вспыльчивого, я два раза в своем детстве получил крепкие подзатыльники: один – за какую-то шалость с огнем, другой – за непонятливость в учении, и тогда от этого подзатыльника я так ударился о книгу, что у меня из носа пошла кровь. От матери память не сохранила мне ничего подобного – пи грубого слова и ни одного наказания.

И вот при всей этой мягкости ее образа, сложившегося в моем сознании, это была женщина, видимо, сильная и мужественная. Мне было, по моим расчетам, шесть-семь лет, когда она, хозяйка дома, мать уже четверых детей, оставила их на руках отца, конечно, с ведома его и согласия, и покинула нас на несколько месяцев, помню – на всю зиму, и уехала в Калугу на акушерские курсы. У нее были две сестры и брат, все они были сельскими учителями, демократами, а она оказалась простой, как тогда говорилось, попадьей. Но душа у нее была такая же деятельная, демократическая, может быть, даже народническая, во всяком случае, живая и благородная. И, видимо, поэтому мама не захотела быть обыкновенной сельской попадьей, обрастающей детьми и хозяйством, и нашла свою форму служения народу, свой жизненный путь и призвание. Вернулась она акушеркой, и с тех пор до последнего года ее жизни я помню это ее служение народу. Родильных домов тогда не было, и вот ночь, полночь, в осеннюю слякоть и зимнюю стужу возле нашего дома останавливается подвода, мама собирает весь свой инструментарий и едет куда-то принимать в мир нового человека для прохождения жизни. Вот почему ее образ остался во мне самым светлым, самым святым на всю мою жизнь, и дай бог, чтобы на свете было больше таких людей, как она, моя мама!

С отцом все было сложнее. С ним связано было больше лет жизни, больше возникавших в процессе этой жизни вопросов, осмысливаний и переживаний, больших и маленьких, и острых, доходивших до серьезных идейных споров, даже ссор, и трагических, вплоть до его гибели в огне пожарища при уходе немцев в результате разгрома их под Москвой.

Это был человек широкой натуры и широкой жизни, умный и остроумный, общительный, любивший – да! – и выпить, и угостить, и составить и оживить компанию, и умевший понять человека, и вникнуть в него, и, в чем можно, помочь. И жил он поэтому не замкнуто, очень открыто, широко, у него было много знакомых, друзей, он умел понимать и привлекать людей, и люди тянулись к нему – кто выпить, кто поговорить, отвести душу. Его «коллеги», заурядные попики из соседних сел, ехали к нему, чтобы составить годовой отчет или написать предстоящую «пастырскую» проповедь с амвона; прихожане шли за советом, решить какой-то семейный или хозяйственный вопрос или просто так, «потолковать».

Теперь представим себе микроскопическое сельцо, по-старинному «погост» – церковь, возле нее считанных три дома и кладбище. Церковка тоже малюсенькая, игрушечная, деревянная, тесом обшитая, голубой краской крашенная и очень старая, с худым куполом, в котором жили дикие пчелы, и мед оттуда просачивался внутрь церкви, что послужило поводом для моего первого, опубликованного в 1925 году рассказа «Мед».

Кругом этого сельца – небольшое поле, а за полем лес, могучий, сплошной, без единого просвета в мир, с трех сторон – сосна и ель, а с четвертой, с юга, за красивейшим, заросшим черемухой оврагом – богатое грибами разнолесье. И среди элементов, способствовавших кристаллизации «друзы» моей личности, важнейшее место занимает это уже не существующее теперь сельцо Пятница-Городня, этот поистине чудесный, своего рода уникальный уголок, заполненный смоляными запахами, красотою и тишиной.

Чего стоил один овраг, который ранней весною, точно молоком, заполняла цветущая черемуха, или осенью, когда все – и та же черемуха, и клены, осины – все горело и пылало всеми переливами всех огненных и огнистых красок. А когда, бывало, стоишь на краю оврага и спросишь: «Кто была первая дева?», лес с той стороны неизменно и безошибочно отвечал: «Е-ева».

Или сосны, нависающие над этим оврагом, могучие, толстокожие, как крокодилы, недоступные, кажется, никакому топору, да и самая мысль о топоре применительно к этим красавицам представлялась кощунственной: то высокие, как уходящие в небо золотистые мачты, то, наоборот, корявые и толстые, в два обхвата, сукастые, рукастые, замахнувшиеся чуть не на полсвета. Там, в этих «соснах» – они так и назывались у нас, – мы собирали грибы, ягоды, летними вечерами жгли костры, пели песни, туда я уходил и с книгой, подумать и помечтать.

А в книгах в этой, казалось бы, глуши недостатка не было. Отец был для своего круга и времени человеком широких умственных и общественных интересов, много читавший, много знавший и во многом разбиравшийся. В его библиотеке я читал такие книги, как «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» Плеханова, «Зимняя сказка» Гейне, горьковские сборники «Знание» и многое другое.

Нет, я не собираюсь делать из отца какую-то исключительность, перекрашивать из одного цвета в другой или подводить под какие-то «измы». В конце концов это был обыкновенный «служитель бога на земле», и он выполнял все, что ему было положено по должности, – крестил, венчал, хоронил, провозглашал многолетие государю императору и всему царствующему дому и кропил святой водой тех, кто в эту воду верил.

Я не берусь судить в полной мере и о его взглядах той поры в таком вопросе, как вера в бога, потому что время, когда сын становится для отца собеседником, оказалось временем великих и решительных размежеваний, и мы в принципиальнейших для нас вопросах религии стали по разные стороны исторического барьера. Но подлинные взгляды выражаются ведь не всегда в программах и декларациях. Решает другое: как эти взгляды отражаются в поведении, в деталях жизни.

Помню, как в разговоре об одном из своих «коллег», священнике большого и богатого местечка, он назвал его черносотенцем, другому, тех же настроений, он при мне не подал руки и назвал подлецом за то, что тот провозгласил анафему Льву Толстому.

Все это я наматывал на свой не пробивающийся еще ус.

Отец любил литературу и прививал эту любовь нам, своим детям. Как сейчас помню семейные вечера, когда он читал нам то одно, то другое, что ему самому нравилось, и потому читал он всегда «с выражением», и мы любили его слушать.

«Над седой равниной моря ветер тучи собирает», – горьковского «Буревестника» я впервые услышал в его чтении.

И знаменитое короленковское «Но все-таки… все-таки впереди – огни!..» я тоже услышал впервые от него.

И Некрасова:

 
Идет-гудет Зеленый Шум.
Зеленый Шум, весенний шум!..
Как молоком облитые.
Стоят сады вишневые,
Тихохонько шумят…
 

Вот за это за все я благодарен своему отцу. Он привил мне широту взгляда и способность мыслить. «А почему ты так легко соглашаешься со мной? – подзадоривал он меня в разговорах. – Ты спорь, спорь!»

Я благодарен своему отцу за то, что он не сделал меня поповичем, никогда не натаскивал меня в «божественных» вопросах, 'и, когда мне пришла пора учиться, он отдал меня не в «духовное» училище, предопределявшее мою «духовную» тоже судьбу, а в светскую гимназию.

Мечтал он видеть меня земским врачом, и не его вина в том, что я им не стал.

Благодарен я своему отцу и за то, что он не вырастил меня барчуком. Помню, ехали мы как-то с ним поездом, и вдруг вместо обычных по тому времени стеариновых свечей в вагоне вспыхнуло электричество.

– Какое удобство! – восхитился я.

– А это удобство нужно заработать, – наставительно заметил отец, и я помню и слова и интонацию этого замечания теперь, через шестьдесят лет.

И этим была пронизана вся наша городенская жизнь.

Я очень любил. косить, особенно в утреннюю зарю, когда приходилось вставать раным-рано, с солнышком, когда все блестит и сверкает, словно в алмазной россыпи, и косить во весь размах, по-мужицки, оставляя за собой параллельные, точно рельсы, два следа от своих собственных пяток.

 
Коси, коса, пока роса.
Роса долой, и мы домой!
 

А потом ты берешь горсть росной, только что скошенной, живой еще травы, вытираешь ею косу и точишь ее бруском. «Жвык-жвык, жвык-жвык», в руках приятная усталость, в душе радость и ощущение полноты жизни, а впереди завтрак – ржаные лепешки с творогом. И я очень понимал Левина, когда читал потом толстовскую «Анну Каренину».

Или жарким днем, в предгрозовье, когда сено вот-вот дойдет, еще бы чуточку, совсем чуть-чуть, а небо вдруг заволакивает, и из-за леса выползает что-то нехорошее, и тебе, как хозяину, мужику, нужно решить – сгребать иль не сгребать? И ты щупаешь сено, прислушиваешься, как шуршит оно, чем дышит, к оттенкам, к запахам, к звукам, а сам следишь за движением облаков, туч, угадываешь – дождевые? не дождевые? – и ловишь какие-то неуловимые признаки дуновения ветра, ощущения воздуха, точно сливаясь с природой, с вихрями, бушующими где-то там, в высоте, с громоздящимися облаками, причудливо наплывающими друг на друга, со всеми таинствами, совершающимися вокруг, в этом огромном и величественном мире.

Хорошо!

И я благодарен судьбе, что мне все это пришлось пережить. Это тоже грани моей души.

И одиночество. Да, и одиночество. Его я считаю тоже одним из кристаллов, из которых сложилась «АРУза» моей личности.

На дне любимого нами оврага протекала безымянная речушка, которую мы прозвали «Бежетка», по сути дела, ручей, который то перебегал с тихим лепетом с камушка на камушек, то образовывал довольно глубокие заводи и плесы. В одном из них, в самой гуще черемуховых зарослей, была штаб-квартира моих ребячьих забав – здесь я строил плотины и крепости, здесь расстреливал камнями неприятельские флотилии или, скача верхом на палочке, рубил головы обступавших меня врагов.

В этих играх и занятиях я был одинок – младший брат мой Борис рано умер, а сестры в мальчишеских забавах были плохими компаньонами. Чего больше было в этом одиночестве – плохого или хорошего, – я затрудняюсь сказать. Но когда современная молодежь ищет развлечений, и только развлечений, а мы в своей заботе о ней изыскиваем и изобретаем для нее разного рода массовые мероприятия, усматривая в этой массовости и непременной коллективности панацею от всех зол, я думаю о роли одиночества, хотя вернее будет сказать – уединения. Мне кажется, что здесь-то и начинается личность, когда человек живет не тем, что ему дают, во что его тянут, вовлекают и приучают, а тем, что он, оставшись наедине, находит сам, и в себе, и в окружающем его таком богатом, интересном и в конце концов таком прекрасном мире, и в потребности, собственной, внутренней потребности послушать, подумать, ощутить и небо, и землю, и гнущиеся на ветру вершины берез, и легкомысленный лепет сплетницы-осины, и глухой, до непримиримости, шум сосны или дуба в осеннюю темень, и сказочную, пушкинскую красоту разгулявшейся вьюги, – и принять, и вместить все это в свою душу, и спрятать до времени в каком-то затаеннейшем ее уголке, и потом получить из всего этого что-то свое, маленькое и в то же время великое, потому что это – свое. Разве такое одиночество или уединение не источник и не основа внутреннего богатства человека? И разве не с этого начинается личность, когда человек находит в себе силы и уверенность творить мир, в котором живет?

Уже взрослым, женатым, уже пробовавшим перо, я приехал как-то проведать тяжело заболевшего отца и, спустившись в «свой» овраг, вспомнил всю эту детскую прелесть, и она вылилась в стихи:

 
Я вновь в родных краях.
Как будто бы совсем на днях
Мальчишкой я играл на дне оврага.
Где тень черемухи, речной песок и влага.
Овраг все тот же.
Его боков такая ж крутизна,
Ковра из одуванчиков такая ж желтизна,
И поросль в глубине такая же густая,
А надо мной все та же высота
Лазорево-пустая.
Тряхнул черемуху, и стая лепестков
Метелью белою, кружась, легла у ног.
Вот точно так же жизнь —
Летит так день за днем
Неумолимым чередом.
И в голове одна лишь мысль,
Одно лишь я б хотел —
Чтоб каждый мой денек,
Чтоб жизни каждый лепесток
Не зря летел.
 

А когда оглядываешься теперь назад, на прожитую жизнь, – сколько этих деньков-лепестков пущено по ветру попусту, сколько не продумано, сколько недоделано, сколько растрачено сил, совершено глупостей и ошибок. До обидного много. А ветер времени рвет и рвет оставшиеся еще лепесточки и уносит в непроглядную и недоступную даль вечности. Только стоят они теперь дороже, много дороже, и я делаю все, чтобы улетали они не зря. А потому и стараешься смотреть шире и видеть глубже сквозь шелуху жизни и поверхность явлений.

Это теперь, на вершине жизни. А было, конечно, по-разному: были и глупости, были ошибки, и были соблазны, обыкновенные ребячьи соблазны, и они-то, видимо, интересуют больше всего авторов «письма шестнадцати».

Я, например, не курю, но не курю потому, что накурился один раз на всю жизнь. Было это так.

Учась в гимназии, я жил на частных квартирах вместе с другими подобными мне ребятами.

И однажды – когда мне было 11–12 лет – мы, четыре друга, решили курить. Ну, курить так курить. Я купил пачку папирос, как сейчас помню – «Трезвон», и начал курить одну за другой, одну за другой. Получилось отравление; я потерял сознание, меня рвало, меня отливали водой – и все, с курением было покончено на всю жизнь.

Я, можно сказать, не пью, если не считать двух рюмок в каких-то торжественных случаях. Но с этим дело было сложнее.

В народе живет правило: о мертвых плохо не говорят. Об отце тем более. Но ради благой цели я это правило нарушу. Пусть он простит меня.

Отец мой рано овдовел, во второй раз не женился, и его личная жизнь пошла кувырком – он стал все больше и больше пить и по поводам и без оных. И когда я смотрю на знаменитую картину Перова «Сельский крестный ход на пасхе», вижу и еле держащегося на ногах, оплывшего от частых угощений лохматого попика, и перевернутую кверху ногами икону, и валяющегося под крыльцол1 совсем пьяного «крестоносца» – всю эту смесь религиозного ханжества и элементарного человеческого свинства, я живо представляю за всем этим знакомые былые картины нашей «приходской» жизни.

Нет, за все за это я не мог быть благодарен отцу, все это меня сначала огорчало, потом возмущало и вызывало протест и все больше и больше обострявшиеся и углублявшиеся конфликты. Но об этом – дальше, а сейчас о водке. Из своего дальнейшего, уже писательского опыта я заметил, что эта зараза действует двояко: одних она завлекает, других отталкивает. На меня это подействовало именно так: мне становилось и в конце концов стало так противно, что я с трудом переношу самый запах спиртного.

Ну, а уж если я не пощадил отца, не пощажу и себя: был грех, я украл у него пять рублей, я их сейчас помню – маленький золотой кружочек чуть побольше теперешней копейки (дело быо давно, до революции, и наряду с бумажными тогда ходили деньги и золотые). Было мне тогда лет пятнадцать-шестнадцать. Как зто получилось, я и сам в точности объяснить не могу. Ну, конечно, соблазны, желание шикнуть, блеснуть, прокатиться на извозчике-«лихаче» с дутыми резиновыми шинами, сходить лишний раз в кино (по-тогдашнему – синематограф), взять билеты в театр обязательно в первый ряд, угостить девочек. В общем – чепуха, соблазны. А деньгами отец меня не баловал, давал на завтраки, на баню и еще кое-что по мелочи, и мне, кстати сказать, рано пришлось давать уроки вплоть до начальника полицейской части, которому нужно было сдавать, к примеру, геометрию для получения очередного чина. И вот захотелось шикнуть по-большому. Обычные ребячьи бредни.

Но главное было не в этом. Главное в том, что отец заметил пропажу и спросил меня:

– Ты не брал у меня деньги?

– Нет, что ты! – ответил я с захолонувшим сердцем.

Отец ничего не сказал на это. Он только посмотрел мне прямо в глаза и отвернулся. И я до сих пор помню и этот поворот головы и этот взгляд.

Из этих пяти рублей прокутил я рубля полтора-два, не больше, на остальные накупил книг.

Теперь о книгах и о всем прочем, что, как мне теперь представляется, и помогло мне «не потерять себя в жизни». Если сказать обобщенно, это интересы, духовные интересы, которые, постепенно углубляясь, приглушали и не давали развиваться разного рода соблазнам и низменным склонностям, присущим человеческой натуре.

Нет, я не хочу впадать в преувеличения и приукрашиваться: было, конечно, разное – был цирк, и французская борьба в нем, которой я очень увлекался, были танцы – и вальс и огненная мазурка, которым обучал нес стройный, и «кавалеристый», и даже «ухажористый», как мы о нем говорили, старичок, был Нат Пинкертон, «гений» американского детектива, был городской сад с военным оркестром и разношерстной гуляющей публикой, и, конечно, были гимназистки, предмет тайных, хотя и не очень ясных мечтаний.

Но внутри всей этой гущи, а то и шелухи жизни продолжали расти те основные, определяющие «кристаллы», которые завершали формирование «друзы», – накапливание знаний, возникновение проблем. диктуемых возрастом, жизнью и временем, и какие-то попытки их самостоятельных решений и поисков жизненных путей.

Я никогда и никак не думал быть писателем, хотя скрытые побуждения к этому прорывались сами собой. Для рукописного ученического журнала, помню, я написал рассказ «Муха» – о чем, не знаю и, кроме заглавия, ничего не помню; знаю только, что среди гимназисток мои акции тогда основательно поднялись. Мне было 13 лет, когда в 1912 году праздновалось столетие Бородинской битвы и я написал пьесу «1812 год», в которой были и Наполеон, и Кутузов, и Бородино. Потом я купил у знакомого букиниста комплект журнала «Низа» за 1904 год и на этой основе хотел писать тоже пьесу о русско-японской войне. Чистое нахальство.

Но ни о каком писательстве я тогда и не думал. Я просто жил и рос, как теперь вижу, и вширь и вглубь. Чем я только не занимался! Я любил астрономию. которую преподавал нам наш директор С. В. Щербаков, друг М. Горького; неплохо, помню, изучил карту звездного неба и привил эту любовь моей сестре Ирине. На камушках, которыми были усеяны берега нашей речушки, я находил отпечатки каких-то древнейших из древних ракушек и занялся геологией и по «Истории Земли» Неймайра, бывшей в библиотеке моего отца, изучал эту историю нашего «шарика». До сих пор помню яркие описания там извержения вулкана Кракатау в Индонезии и возникновения среди моря Монте Нуово, что значит «Новая гора» – у берегов Италии.

По «Определителю растений» Маевского я разбирался в многоцветье наших городенских лугов. Я сдружился с букинистом на толкучке и в те же гимназические годы купил у него «Жизнь растения» Тимирязева, «Происхождение видов» и «Происхождение человека» Дарвина и многое-многое другое. Я слушал лекции об античном искусстве, об убийстве царевича Димитрия и тоже о многом и многом другом.

Что это? Разбросанность? Непостоянство? Может быть. Но в этом не было другого греха, гораздо более страшного, – лености духа. Наоборот, в этом была неутомимая жажда души, стремящейся охватить и впитать в себя все, из чего потом что-то когда-то получится. Это была работа впрок, для себя, рост «друзы».

Этот рост питала и сама эпоха, переживаемое тогда время – война 1914 года, долгая и трудная, с поражениями и непонятностями, с изменами и предательствами, с зловонной распутинской клоакой, поселившейся в самом царском дворце, с бесконечной «министерской чехардой» и с вызываемой всем этим тревогой за судьбы Родины. «Что это? Глупость или измена?» – эти слова, прозвучавшие с трибуны Государственной думы, тревожным набатом отозвались в сердце и заставляли думать и думать. Это было предвестием революции, Февральской революции, свергнувшей самодержавие и ставшей предвестием революции Октябрьской.

А для меня лично была еще одна, принципиальнейшей важности проблема – религия.

Я слишком ясно видел ее оборотную сторону, ее фальшивую мишуру и обман, и чувство совести и справедливости, живущее всегда в юных сердцах, не позволяло мне с этим мириться. Это – первое.

Второе – война. На нашем мирном городенском кладбище хоронили солдата, который вернулся после ранения с фронта и умер. И над его могилой кричала и причитала жепа, охватившая руками двух детей Я все это видел, и слышал, и спросил себя и господа бога: как это ои допустил, он, которого религия называет исемудрым, и всеблагим, н всесильным? Зачем? Почему? «Самодержец мира, ты не прав!»– сказал я тогда себс почти слоеэми популярного тогда стихотворения.

И третье – литература, наша великая, бессмертная русская литература.

Откровенно сказать, меня удивляет и даже тревожит поверхностное, а то и пренебрежительное отношение к ней со стороны какой-то части современной молодежи: «А зачем это нам?.. Зачем Базаров? Зачем Раскольников или Иван Карамазов? Зачем Достоевский? Зачем Толстой или Чехов?» А эти гиганты ставили вопросы, на которых росло и народное и революционное, даже партийное сознание и которые не все еще решены и в наши дни. И мы, юноши того времени, учились на ней мысли и углубленному пониманию жизни – и смысла нашего существования, и патриотизма, и любви к правде, и ненависти ко злу и лжи жизни, и вообще всей гамме высоких человеческих чувств.

А для меня это имею и свое особое значение. Вы представляете жизнь, которая официально зиждется на религии, на этом всемудром и всеблагом боге: он, бог, идея бога, утверждает и освящает и царя, и Распутина, и войну, и убитого отца двух детей, и все прочие мерзости жизни, – и всему этому служит мой отец.

И вот в «Воскресении» Льва Толстого, в его описании богослужения я читаю его разоблачение, разоблачение того, что я видел в натуре, его показную сторону, мишуру и фальшь.

Или: «Я не бога не принимаю… я мира, им созданного, мира-то божьего не принимаю и не могу согласиться принять». Это Достоевский, Иван Карамазов. И вот в желтой, уже обтрепанной теперь, но каким-то чудом через полстолетия сохранившейся записной книжечке тех лет я читаю сейчас запись:

«Ну, а если ты сознаешь, что этот «всемудрый» и «всеблагий» есть только камень, за который ты прячешь свою голову? Если ты, веря или желая верить в эту иллюзию, знаешь, что это ложь, выдумка, опять тот же проклятый камень? Тогда-то как же?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю