Текст книги "Юность, 1974-8"
Автор книги: авторов Коллектив
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Писатель ведет героя с помощью той путеводной нити, которая связывает людские судьбы, поступки и мысли. И когда не дописаны человеческие характеры, слабеет наше читательское «ощущение нити». Впрочем, нить все же крепка: герой находит себе дорогу, судьба его складывается в конце концов благополучно. Но он отнюдь не удовлетворяется внешним благополучием. Он хочет понять, как живут «хорошие люди» и как жить, не скрывая от них своей «сердцевины», как определить, где кончается личное и начинается общественное, – сгущенный гражданский смысл личного поступка. Писатель накрепко включил своего героя в ритмы непрерывной нравственной беседы; сама пульсация характера уже содержит в себе некоторый ответ…
Подвинемся, однако, южнее могучей Двины, к Вологде, с ее кремлем и поржавело-белыми куполами церквей, с часами, тихо вызванивающими на колокольне, и утицами, мирно купающимися в неширокой речке Вологде, с ее 800-летней историей, с современной разнообразной жизнью. Тут тоже писательская семья, богатая дарованиями, интересами, проблемами, поисками. Среди членов ее – Виктор Астафьев.
Повесть «Последний поклои», новые главы которой опубликовал журнал «Наш современник» (№№ 5–6 за 1974 год), писатель назвал «самой большой и неизбывной любовью». Он обозначает и жанр произведения: «моя летопись», то есть «автобиографическая летопись», когда, по сути, нет отличия между автором и лирическим героем, когда люди и места событий «выведены под своими доподлинными именами и названиями». Впрочем, «Последний поклон» менее всего походит на летопись, пунктуально и умиротворенно следующую за фактами. Это вещь страстная, требовательная, выросшая из личностного эмоционального соединения прошлого и яви. «Было» и «есть» в ней прочно соединены. Зрелый, владеющий суровым опытом жизни писатель Виктор Астафьев – и мальчик Витька, там, в Сибири, в Игарке, выселенный из родного села Овсянка вместе с семьей. Автор вглядывается: это я? Это я потерял мать, умершую так рано, а потом отца и мачеху, забывших обо мне в трудное время? Это я беспризорничал, лил сиротские слезы, воровал, дружил с хромоногим Кандыбой, в полусне, изъеденный вшами, голиком лупил вредную учителку Ронжу, сгорал от лихоманки на казенном топчане, видел, как заживо палят крыс, топчут карманников сапогами на базаре, и пришел все-таки к порогу детдома? Это я все победил, не смешав добро и зло, обострив в душе неслыханную чуткость к справедливости: «Обмялся, чуток стал, всякое слово в заболь принимаю? Это я-то маленькое существо, которое вынесло в груди своей громадную волю к жизни?.. «Удивительно! Из полублатного мальчишки, хлебнувшего горя по ноздри, вырос солдат, самоотверженно защищавший Роднну, человек с широким гражданским мышлением. Он вернулся с фронта, рассуждает так: «Я живой, я счастлив. Счастлив? Нет, нет, не хочу такого счастья, не приемлю, не могу считать себя и людей счастливыми, пока у нас под ногами будет трястись от военных громов не земля, нет, а мешок, набитый человеческими костями, и неостывшеи лавой будет клокотать кровь, готовая в любой миг захлестнуть нас красными волнами… Но я жив! Я радуюсь дарованной мне жизни, желаю вечного мира, покоя и радости не только себе, но и всем людям». Тот, пацан, думал, как бы вывернуться из очередной опасной ситуации да что завтра поесть. А этот, солдат, ощущает в руках бьющегося огромного тайменя и размышляет о таинственной природе бытия, а потом фантазия уносит его к нашим пращурам, в далекие времена, когда не было у человека иных «устремлений, кроме продления себя». У него-то появились другие стремления! Откуда? Видно, из той детской остроты ощущения справедливости и несправедливости, из способности обобщить увиденное выросло и развернулось в нем гуманистическое мироощущение. Второе, повзрослевшее «я» героя наследует у первого его лучшие качества, преобразовывая и закрепляя их.
Главная черта книги В. Астафьева – достоверность. Автор держится строгой правды. Он не добавляет мальчику Виктору выдуманных чувств и мыслей, сверхсложных переживаний. Веришь и тому, что Виктор-солдат вынес в сердце те идеи, о которых говорит писатель. Повесть «Последний поклон» пронизана глубоким доверием к тому, что воспринимает, испытывает и узнает для себя один человек. Но при этом: субъективное, страстное, личное, своя боль и радость – все это с объективным, существующим за пределами индивидуального «я». Открытие внутреннего сопрягается с открытием внешнего. Это образец по-настоящему современной реалистической прозы с ее напряженностью, драматизмом, бескомпромиссным духом исследования. Это автобиографическая летопись, примыкающая к высшему разделу литературы по имени «летопись человека»… Еще одна писательская индивидуальность, неповторимая, самобытная, никого не дублирующая.
…И еще один шаг по нашему северному маршруту: вологодская деревенька Тимониха.
Это сельцо-кроха – шесть-семь домов. Таких немало еще рядышком: Тегернха, Печиха, Лобаниха, Вахруниха. Чем выделяется среди них Тимониха? А и ничем особенно, если не принять в расчет одного обстоятельства – это родина писателя Василия Белова. Сюда время от времени наезжает он, чтобы освежиться душой, поохотиться за горбатоспинным окунищем, да и наработаться всласть. Где как не в родных местах так-то работается? Просторная изба, где он располагается, окружена плетнем и подняла высоко бревенчато-выпуклые оправы окон. Тишина тут прямо-таки ударяет в уши. Беззвучно, словно в немом кинофильме, идут в отдалении коровы. Огромный, не имеющий предела небосвод распластался тихо, как-то ненавязчиво, будто сплющивается и льнет к земле. И грустно, и беспомощно, и лирически-нежно пускает по ветру свои листья березка. Синие, сиренево-синие облака плывут-протекают над плавно бугрящейся и плавно сникающей равниной. Холмы… Они с какой-то гармонической завершенностью переливаются один в другой, пропуская у своих подножий светлую речку Сохту.
Глянешь вокруг и подумаешь: не зря-таки новую свою книгу назвал писатель «Холмы» (издательство «Современник», 1973). В книге есть и рассказ с тем же названием. Герой его, гуляя и размышляя, выходит на «крутой и зеленый холмик, огибаемый голубой озерной подковой», любуется куполом церкви средь редких белых облаков, прислушивается к жужжанию пчел. О чем же размышляет он, обретая мир и спокойствие в родных своих пенатах? «Он ощутил сейчас какое-то странное радостное и грустное чувство причастности ко всему этому и удивился: «Откуда он взялся и что значит все это? Где начало, кто дал ему жизнь тогда, ну хотя бы лет четыреста назад? Где все его предки и что значит их нет? Неужели теперь все они это и есть всего лишь он сам и два его сына? Странно, непостижимо…». Как видим, о вещах вовсе и не пустячных раздумывает он. О жизни, об истоках ее, о таинстве смерти, о людской памяти, о вечном круговороте природы, в которую вовлечен человек. Герой произносит внутренний монолог, который можно назвать лирико-философским и в некотором смысле элегическим. Почему? Да потому что в вопросах – коренных и важных для нашего героя – нет заданной категоричности. В них есть то, что с большой долей условности можно назвать сомнением о сомнении. И это чрезвычайно показательно для героев Василия Белова. Иван Африканович Дрынов из повести «Привычное дело» так именно разговаривает сам с собой, когда заплутал он в лесу и стало ему на душе ох как худо. Константин Платонович Зорин из «Плотницких рассказов» весь пронизан такими вопросами, ищет ответов на самые общие задачи жизни. И понятно, что склад мышления героев с несомненностью указывает на особенности мироощущения автора. Сама натура писателя Василия Белова требует таких именно вопросов, но и требует, чтобы задавались они от имени персонажей его произведений. Отдавая им частичку самого себя, Василий Белов остается вроде бы «в стороне», но в то же время присутствует при диалогах героя с реальной действительностью.
Ему важно переменять точку зрения на мир, важно понять его глубже и основательнее, и он посылает своих впередсмотрящих. И не случайно в нос-ледних его произведениях так много детей. Детское, незамутненное сознание бросает на окружающее какой-то особенный лучик света. И часто проясняет писателю больше, нежели наше взрослое, тертое-перетертое, подзадубевшее.
Есть в последней книге Василия Белова рассказ «Тезки». Своего тезку Толя Петров обнаруживает в небольшом садике, «очень таинственном», куда залетела пущенная мальчиком стрела. Тезка – это Анатолий Семенович Варнаков, о коем в округе ходит весьма нелестная слава. Но мальчишке было весело, хорошо и уютно вместе с хозяином сада. Зачастил Петров в этот садик, хотя бабка всячески стращала его. Пошли беседы между тезками; больно уж интересным оказался старший из них. Он и о дрозде может рассказать что-то необычное, и о жабе, и о том, как трава растет слышимо. Умер Анатолий Семенович Варнаков, от злой чахотки умер. И тогда только понимает мальчишка, кого потерял. Это горе большое – потерять хорошего человека. А разве понять это – малость какая-нибудь? Это очень много. Потому что с таких вот «мелочей» и начинается гражданское самосознание личности.
Василий Белов – писатель особого видения мира. В его произведениях не нужно искать той страстной – динамической! – субъективности, которой отмечено творчество Виктора Астафьева. А когда берется Белов за вещь с историческим уклоном, то уступает тут Федору Абрамову. А если пишет он новеллу с условным местом и временем, с условными же героями, то богатая его речь беднеет, становится порой даже искусственной. В рассказе «Око дельфина» можно прочитать такую фразу: «Азарт и бездуховность физических движений противоборствовали в ее улыбке с тонким очарованием сердечного удивления». Его выделяет жадный интерес к общефилософским проблемам. В. Белов посылает своих впередсмотрящих для того, чтобы почувствовать себя – через них – приобщенным к миру современности.
И персонажи его книг, оказавшись в обстоятельствах трудных и сложных, никогда не перегружены тяжестью этих обстоятельств. Жизненные положения, в которые они введены писателем, вполне реальны, лишены налета ложной идеализации, но вместе с тем как-то умягчены. Нет у Василия Белова в лучших его вещах таких противоречий, которые бы разрывали, раздваивали тело произведения. Оно устремлено к целостности, к гармонии. Это свойство натуры, а стало быть, и таланта. И задумываешься: а как же начиналось это свойство? Не с детских ли дней залегло в душу, с тех дней, когда ясные глаза ребенка жадно впитывают окружающее? Не от этих ли плавно качающихся холмов – начало? Не от этого ли озерка, что ровно и низко, что радостно гонит свою серо-голубую рябь к бархатистой кромке берега? Не от этой ли красы лесной, и радужно пестрой, и какой-то благостной?..
Под крылом самолета – облака. Больно тянутся вверх и в стороны, сплющиваются и развертываются, обнажают нежнейшие свои снежно-хлопковые ткани. Они белы, как свет. И это безвесомое раздвижение и вытягивание легко протекает над прозрачно-голубой пропастью неба. Опять холмы? Нет, далеко позади земля вологодская, земля северная…
Б. Рунин
Это стихи
Лет десять назад, когда я познакомился в Таллине с Паулем-Эриком Руммо, он был еще совсем юн и уже очень любим эстонской молодежью. Честно скажу, мне тогда не удалось проникнуть в тайны этой любви. Тщетно вчитывался я в неуклюжие строки, только что переведенные на русский, но поэзия неизменно ускользала от меня, предлагая взамен какие-то душевно необязательные комбинации слов.
Теперь я понимаю, что все очарование ранней лирики П.-Э. Руммо заключалось как раз в угловатости его первых эмоциональных постижений, в их демонстративном своеволии. Поэт бросался во все стороны с жадностью первооткрывателя, но драгоценная непосредственность и наивная еще пытливость исчезали в переводе, отчего многое выглядело прозаичным и излишне многозначительным. Свободный стих в таких случаях особенно коварен. На первый взгляд передать его содержание на другом языке проще простого. Отсутствие рифмы, «безразмерная» строка, строфическая вольность – все, казалось бы, сулит максимальное соответствие оригиналу. Но как легко утрачивается при этом самое вещество поэзии, ее летучие связи!
Однако поэт дождался своего переводчика. В прошлом году в Таллине издана книга П.-Э. Руммо «Стихи», в которой его лирика достойно «перевыражена» для нас молодым филологом Светланою Семененко, чей портрет по праву украшает супер наряду с портретом автора. Но дело, конечно, не только в мастерстве перевода. Книга является как бы избранным поэта на русском языке и позволяет с уверенностью говорить о его оригинальном даровании.
Если бы меня спросили, какие стихи наиболее характерны для нынешнего П.-Э. Руммо, я бы назвал прежде всего «Снова, снова…». Знакомый пчеловод рассказал поэту, как сгорели дотла его ульи. Таков зачин этого стихотворения, в общем-то не очень взволнованный, скорее информационно-повествовательный. Но, едва начавшись, стихотворение внезапно взрывается бурным прозаическим автокомментарием: «Это не стихи. Б стихах постепенно проясняется тема. Я ждал и ждал, а это не проясняется – и не уходит, и больше я не могу. Это не стихи. От стихов ждут подтекста, символики, скрытого смысла. Этого нет здесь. Это не стихи».
Самое любопытное, что после такого мучительного и сбивчивого признания, стихотворение преображается и обнаруживает свою скрытую энергию. Словно поэту, для того чтобы обрести полную свободу изъявления чувств, иногда необходимо перебить самого себя, собственную интонацию. Словно его поэтический синтаксис должен время от времени переходить в синтаксис прозаический и обратно. Словно из таких взаимопереходов и возникает пульсация его стиха. Вот и здесь вслед за комментарием, набранным прозой, идут волнующие стихотворные строки – картина пожара. В языках пламени, в облаке дыма и праха, на фоне растаявших сот мелькают обезумевшие пчелы. Они жалят пылающий воздух и гибнут как «печальные бабочки пепла».
Таков здесь, перефразируя слова Блока, жизни гибельный пожар. Уж это ли не стихи? Ведь вопреки заверениям автора здесь есть и драматизм чувства, и муки познания, и многозначный смысл. «Это не проясняется – и не уходит, и больше я не могу». Что ж, истинная поэзия только так и рождается – как необходимость и как избавление. Что же касается темы, то это стихи о назначении поэта, о его ответственности перед будущим. Потому что, кто, как не поэт, может понять и должен рассказать другим, «к чему же все это?».
И как странно, что рядом напечатано милое, простое, почти хрестоматийное стихотворение про божьих коровок! А перед ним – стихи о том, как «просыхает, словно слезы, легкий дождь в листах березы». И еще – стихи о том, как лаяла собачка у забора и накликала женихов. И стихи о песне жаворонка, о неугомонных шмелях, о солнцевороте, о радостях первого снега. Стихи, где поэт уподобляет себя звонкому сверчку, стихи, где «тетушка все вяжет, а клубочек скачет, а ежики все бродят, взяв друг дружку за руки…». Светлый, ясный мир, добрая природа, задумчивая, напевная, безмятежная интонация…
К тут же, через страницу или две – мир, полный испепеляющих страстей, жестокой борьбы, незатихающих войн, – проклятых вопросов бытия. Мир тревожных рефренов («я больше не могу»), болезненных синкоп, неожиданных ассоциаций, нескончаемых метафорических усложнений. Это какая-то другая сфера. Здесь поэт ведет трудный разговор со своим покойным другом актером Яном Саулем, пытаясь осмыслить жизнь художника как импровизацию и установить загадочное средостение между сценой и залом, между искусством и действительностью. Здесь он идет по следам своего тоже покойного друга, поэта Артура Алликсаара, стараясь убедить себя и других: «…Нет, нельзя боль воспевать, ужасно сла-виць страданье. Разве бабочка бьется в окно, чтоб себя оглушить? Поймайте последний вопрос ее глаз: почему, почему сквозь то, что прозрачно, нет на небо пути?..»
Словом, перед нами два разных мира, обособленных, не похожих один на другой. Вернее, две стороны сознания поэта: одна открыта радостям жизни, другая – трагизму жизни. Одна ориентирована на фольклор, другая – на ультрасовременные стихотворные новации. Как свести их воедино? И возможна ли тут цельность? Так возникает в творчестве П.-Э. Руммо беспокойная тема преодоления дробности, тема поиска жестких сцеплений. Поэт и жаждет и опасается их:
…видишь лист сухой вцепился в куст
скряга в свой сундук который пуст
эти двое видишь как всегда
в белую луну и в свой черед
та вцепилась в голый небосвод
от чего бегут? зачем? куда?
Отсутствие знаков препинания и здесь и в некоторых других стихах должно, очевидно, подчеркнуть лавинообразность этого обвала впечатлений, их внешнюю бессвязность, путаницу разрозненных зависимостей. Как же постигнуть в этой сумятице случайных фактов скрытый порядок вещей, истинные закономерности? Наверно, тут возможен такой путь: попробовать вписаться в историю и уже через нее осознать свою биографию, свой случай нравственного бытия.
Я думаю, что именно такая потребность вызвала к жизни «Старую киноленту», где П.-Э. Руммо пытается понять бури XX столетия с позиций человека шестидесятых годов. Впрочем, поэт и прежде не раз оглядывался на события прошлого, чтобы понять себя в настоящем. Например, в «Балладе об осколке в сердце» еще юношей он пытался осмыслить природу своей обостренной впечатлительности. Ведь он появился на свет в ту пору, когда люди почти не рождались, но погибали во множестве, – в том самом сорок втором, в ту самую ночь, когда солдат из-под Воронежа был ранен в грудь.
И «тот осколок б сердце у меня», – пришел тогда к выводу поэт, как бы устанавливая свою духовную общность с народом, свою эмоциональную родословную. В новой книге он подтвердил эту мысль своим все растущим беспокойством за судьбы современников, за судьбы культуры, за благополучие тех, «кто нам идет на смену».
Образный мир Пауля-Эрика Руммо далеко не прост и, конечно же, противоречив. Перед нами характер сложный, необычайно реактивный, смелый в своей откровенности.
Человек в полный рост
При чтении сборника статей, эссе, путевых заметок Виталия Коротича «Людмна на повен зpict» (Киев, «Молодь», 1972) подмечаешь: весь пафос интересного очерка об академике-враче Т. Г. Яновском и в особенности одно из ключевых положений – «ученики обязаны помнить своих учителей» – напоминают стихотворение Коротича же «Реквием моему учителю истории»; так же близки друг другу строки стихотворения «Поэты! Научите планету доброте…» и страницы эссе об Уитмене. Примеры подобной переклички публицистики и поэзии автора можно умножить.
Герои этой книги очень различны – по характерам, по судьбе, по избранному ими делу. Однако есть в них нечто общее. Прежде всего это сплав революционности и интеллигентности. Этому необоримому духовному сплаву посвящена первая часть книги, и естественно, что Коротич, приводя яркие примеры, называет «выдающегося интеллигента» Владимира Ильича Ленина и многих «интеллигентов ленинской школы». Цельность судьбы, направленность жизненного пути – вот второе качество, сближающее и роднящее героев книги. «И вы думаете, что достойная жизнь может начаться подлым поступком?» – спрашивает молодой Теофил Яновский своего учителя, и самого себя, и читателя, всей своей жизнью давая единственно возможный для него ответ. Сердце 76-летнего скульптора Александра Архипенко разрывается, когда он идет в мастерскую, как ходил каждый свой день. «Она жила последовательно и логично», – это о Л. Украинке. «Так он решил еще вначале и остался последовательным», – об У. Уитмене. Это и о той последовательности, что сокращает метания и сомнения, сберегая время и силы человека для свершения задуманного, но и о той, что несовместна с изменой своему делу, идее, народу.
Переступить жанровую границу, отделяющую первую часть книги от второй – путевых заметок о Таджикистане «Несколько шагов на Восток» – читателю оказывается несложно. Ибо Коротич верен себе: и у встреченных им современников и у незнакомого доселе народа он подмечает прежде всего черты характера, свидетельствующие опять же и о культуре и о цельности пути. Портрет таджикского народа выписан с искренним уважением к его традициям и делам, к его вчерашнему и сегодняшнему дням.
«Эта книга писалась не сразу», – предуведомляет Коротич. Это заметно, но еще более заметно ее единство, обусловленное задачей автора рассказать о человеке, что не согнулся, не поддался, а выпрямился и встал в полный рост.
Ю. ЛЯХОВ
Способ остановить мгновение
В учительской одной школы возник спор, какие классы самые трудные. «Восьмые, – убежденно сказала учительница физики Лидия Алексеевна. Ей возразили. «Восьмые, – тихо повторила она». Так начинается повесть Ивана Зюзюкина «Новенькая» («Молодая гвардия», 1973) Это дневники двух восьмиклассников, мальчика и девочки. Автор намеренно удаляется в сторону и позволяет нам взглянуть на мир подростков глазами подростков.
Каким же противоречивым оказывается этот мир! Свалка у дверей класса, записка с нецензурными словами… И сочинение, в котором один из героев, Леня Баранчук, пишет: «Сейчас происходит становление моего характера. Я стал собраннее, сознательно воспитываю силу воли. Если раньше мне иногда нравилось побездельничать, то теперь мучает совесть, если за день не сделаю ничего полезного».
И словно вторит Лене Баранчуку Валерка Волконский из повести «Семейная фотография»: «Бывает, еще лежу в постели, думаю: хорошо бы встать и сделать что-то доброе, просто так, ни за что… например, позвонить какой-нибудь старушке и спросить, не надо ли сбегать в аптеку. Это ведь так легко, а я не делаю…»
Сквозь повседневную неразбериху поступков своих героев автор последовательно добирается до их сущности, отбрасывая все второстепенное, возрастное, и перед нами предстают легкоранимые, отзывчивые и, кач правило, добрые люди. Их «незнание» самих себя, пожалуй, является одним из основных компонентов авторского «знания» о них. Из книги мы узнаем, что думают по тому или иному поводу автор, педагог, родители…
Много пришлось пережить пионервожатой Алле (повесть «Под древом познания»), прежде чем ее 8 «А» стал лучшим в школе. Но зато, когда бывшего «хулигана» Микрюкова спросили: «А тебя кто научил быть активным?» – он ответил: «Учителя, которые сами активные».
Читая книгу, живешь одной жизнью с ее героями и веришь, что ответственны за подрастающее поколение не только учителя и родители, но и все мы. Надо уметь проникнуть «в детство родившихся после тебя. Это единственный, без всяких сделок с чертом, способ остановить мгновение, не постареть раньше срока, а другого способа, я уверен, не дано…»
Михаил ГЛУНИН
Движение белорусской прозы
Иная книга литературоведа и критика скажет нам о зрелости «своей» литературы не менее убедительно, чем талантливый роман или повесть. Здесь нет соперничества. Настоящая критика тем и хороша, что, анализируя и развивая заложенное в романе (повести, поэме) жизненное содержание, она сама становится источником значительных мыслей о жизни и об искусстве. Новый сборник А. Адамовича Горизонты белорусской прозы» («Советский писатель», 1974) – из таких критических книг.
Есть в сборнике одно центральное положение, собирающее вокруг себя все остальное. Вот оно: «Память Белоруссии о минувшей войне невероятно острая – трагической и героической была судьба миллионов людей в крае, где каждый четвертый погиб в партизанской атаке или в огне сотен Хатыней. Быть на уровне такой трагедии и такого героизма – не простой и не легкий долг белорусской литературы. Но это и ее великое право – право свидетельствовать о фашизме перед целым миром». Эта память народа о пережитом, – говорит Адамович, – звено, главным образом и смыкающее белорусскую литературу с великими гуманистическими заветами прошлого и настоящего.
Конечно, рассуждает далее критик, это стремление белорусской литературы приобщиться к традициям передовой культуры, к радостям, скорбям и надеждам всего человечества рождено не войной (Купала, Колас и Богданович никогда не отделяли себя от человечества), но именно испытания и стойкость народа в военную пору сообщили стремлению белорусской литературы сказать «свое, белорусское слово о целом мире» особый и всех касающийся смысл предупреждения и урока. Более того. само это желание извлечь необходимый всем нравственный и социальный урок становится непосредственной темой, мыслью, сюжетом некоторых произведений белорусской прозы. Например, романа Кузьмы Чорного «Млечный путь» (1943).
Ту же тенденцию утвердить в человеке человека, силу добра и гуманности, вечную красоту человека, невзирая ни на что усматривает Адамович в «жестоко– реалистических» («Журавлиный крик», «Третья ракета», «Атака с ходу») и «притчеобразных», как определяет их критик («Круглянский мост» «Сотников»), повестях Василя Быкова.
Одна из статей в сборнике Адамовича называется «Возвращение вперед». Она – об Иване Мележе, о его «Полесской хронике» («Люди на болоте» и «Дыхание грозы»), посвященной годам коллективизации. За парадоксальным названием статьи – весьма характерное для сегодняшней белорусской прозы единство и одновременность двух отчетливо выступающих в ней движений: вперед, к тревогам и нуждам «целого мира», и в глубь собственной национальной традиции, к явлениям и процессам далекой и близкой народной истории. Именно слитность, нерасчлененность этих двух движений («как сильная накатывающаяся волна у морского берега», говорит Адамович) и определяет эстетический облик современной белорусской прозы.
И об этом умная, свежо и свободно написанная книга А. Адамовича.
Г. БЕРЕЗКИН