412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигея Бархоленко » Липовый чай (Повести и рассказы) » Текст книги (страница 12)
Липовый чай (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:39

Текст книги "Липовый чай (Повести и рассказы)"


Автор книги: Авигея Бархоленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

И тихо, размеренно, будто считывая с невидимых страниц, рассказывал старик о каменной премудрости. И о том говорил, где искать занорыши – божьи кошельки, и как сварить особый, клей – бальзам, соединяющий самоцветы и не портящий узора, и в какое тесто лучше запечь дымчатый кварц, чтобы в нем родился золотистый тон, который так хорош в огранке, и в какой породе таится изумруд, и какую грань любит топаз, а какую турмалин, и на что лучше употребить редкий эвклаз, и какой – поутру, а какой – в тихую ненастную погоду. Много каменных тайн знал Илья Федорович.

А по вечерам, когда утомленный старик дремал, Анна Назаровна подсаживалась к Алексею на крылечко и, как кружево, сплетала слова:

– А глянь-ко, милый, закат-то как играет… Вон то облачко синее – дудочкой, вот это, пожелтее, флейтой, а то алое – скрипкой. А все вместе – будто светлый орган из вышины звучит. Слышишь музыку, Алеша?

Алексей смотрел на неуловимую переменчивость закатных красок, то усиливающихся до пронзительной чистоты, то слабеющих, тихо тающих и тут же создающих что-то новое, детски радостное, и ему действительно начинало казаться, что закат должен звучать торжественной прозрачной мелодией.

Может, и впрямь Анна Назаровна слышит ее.

И даже ночью, закрыв глаза, он все еще видел пологий склон с тропинкой в деревню, почти черные волны раздольной горной тайги и торжественный хорал заката над ней.

– Слышь-ко, милый, а рассказать ли тебе сказочку? Про то, откуда пошли горные камешки драгоценные?.. Было то, милый, давным-давно. Жил на сеете один парень, и полюбил тот парень одну девку. Красивая была девка и своенравная – все хиханьки да хаханьки. Парень к ней сватов шлет, а она зубы скалит. Сделай мне, говорит, такие бусы, чтоб были, как самая красивая заря вечерняя, тогда пойду за тебя. А надо сказать, тогда бусы из серых ракушек носили, девкам это, конечно, обидно. Ну, ладно. Парень тот, ясное дело, от своей любви отступиться не хочет, достану, говорит, тебе бусы закатные. И полез на самую высокую гору. Ну, конечно, заря вечерняя от того ближе не стала. Лезет парень на самую высокую сосну – все равно далеко заря. А выше сосны только ветер хрустальный носится. Недолго парень думал, вскочил на спину хрустальному ветру и помчался к алой заре. Забрался на зарю и давай от нее кусок отламывать. И все бы ничего, да тяжелым оказался кусок, не удержал его человек. Упал кусок, разбился, а осколки по всей земле самоцветными камешками рассыпались, горным хрусталем да топазами, солнечным камнем да сердоликами. А парень тот с зорьки алой кубарем вниз полетел. Да ничего, в речку глубокую угодил, жив остался. Насобирал по горам самоцветов, ожерелье выточил и к невесте заявился. Конечное дело, девка против такого ожерелья устоять не могла. Ничего, хорошо жили, весело. Детей много было, и все горщиками стали, мастерами по самоцвету… Не твоя ли бабка та девка была, Лешенька?

Подперев кулачком морщинистую щеку, Анна Назаровна всматривается в меркнущий закат. В эту минуту представляется она Алексею мудрой матерью земли. Ему кажется, что заря потухает не сама по себе, а потому, что так приказала ей тихая старушка из тайги: пора, время позднее, пусть и тайга, и люди уснут. И заря послушно свертывает свой шелковый шатер.

Ему нравится смотреть на ее руки, короткие в ладонях, чуть припухшие, с редкими золотыми веснушками. Ее пальцы тоже словно припудрены каменной пылью – всю жизнь была она помощницей мужу, и коли б не женская ее скромность, считаться бы ей тоже мастером. Не зря как-то Илья Федорович сказал Алексею:

– Анюта моя к камням душу имеет, ты ее советов слушай, Леха. Без нее и я был бы мастер вполовину… Глаз женский к красоте чуток, ты это помни, Алеха.

Когда старик говорил это, Анна Назаровна засмущалась, отвернулась, а потом из комнаты вышла вовсе, соврав, что пригорают пироги.

Руки в золотых блестках, руки доброй кудесницы, которая слышит, как поет закат…

А Илье Федоровичу, казалось, становилось лучше. Недели через две он поднялся и, покачиваясь тростинкой, сам добрался до мастерской, а отдышавшись, наставлял Алексея.

Потом настал день, когда он сказал:

– Все, что по силам было, передал, Алеха. Жаль, что не сын мой наследником становится, ну да мастерство родства не признает.

– Но все же, – заговорил он чуть погодя, – поклон судьбе за тебя, Алеха, хоть не дала мне совсем сиротой помереть.

– Да что ты все о смерти-то, отец? – тихо проговорила Анна Назаровна.

– Нет, мать, что ж тут в жмурки играть, и так в долг тянул… Принеси-ка мне тот ящик из сарая.

Анна Назаровна кивнула, неслышно прикрыла за собой дверь.

Алексей видел, как она скрылась в стареньком, задом осевшем в тайгу сарае. Ее долго не было. Потом она вышла с небольшим ящичком в руках, голиком обмела с него сенную труху и засеменила к крыльцу. Илья Федорович ждал.

Анна Назаровна поставила ящик на стол и с осторожностью, с какой перед Новым годом достают елочные игрушки, вынула что-то завернутое в вату. Развернула и отступила, сложив руки под грудью, с лицом добрым и растроганным.

А напротив окна, над непокрытым столом, сколоченным из широких досок, повисла маленькая радуга. Алексей невольно посмотрел в окно, словно это сияющее чудо могло спуститься с верхушек смолистых сосен. Он шагнул к столу. Чудо продолжалось – радугу можно было взять в руки.

Она лежала на ладонях, и сквозь нее просвечивали пальцы. Цвета играли нежными тонами, и столько было их, что и не сосчитать, пожалуй, и ни в одном не было границы – так незаметно переходили оттенки один в другой. Один конец радуги был гуще, насыщеннее, склонялся книзу многоцветной струей, другой прозрачен до легкости, парил и таял в воздухе. А повыше, отделенная твердой хрустальной чистотой, будто отраженная в горном озере, висела вторая радуга, чуть больше и чуть бледнее первой, тонов и вовсе сказочно нежных.

Всматривался Алексей в радугу самоцветов, и казалось ему, что узнает он ярко-красные, цвета вечерней зари, предвещающей ветер, и розовые, как цветущий на солнце кипрей, сибириты, и печально-фиолетовые аметисты, и нежно-голубые, как первая радость, как лен поутру, лазуриты, и винно-желтые топазы, и едва окрашенный горный хрусталь.

– Не успел… – словно издали донесся до него голос мастера. – С молодости каменья к ней подбирал. Хотел так каменную красу показать, чтоб не было самоцвета, которому бы места тут не нашлось. А вот не успел – третий ободок только начал…

– Да она и так… Зачем третий-то? – не выдержал Алексей, осторожно ставя радугу на стол.

Старик прикоснулся к ней ласковым взглядом, устало прикрыл глаза.

Алексей услышал слабый голос:

– После вечернего дождя… коли воздух чистый… она ведь тройная… Ты уж обещай, Алеха. Сделай, как мне виделось.

– Да разве я смогу? – едва выговорил Алексей.

– Если с чистой душой – то сможешь. Не спеши только. Тут на всю жизнь хватит… Что скажешь-то?

Передохнул Алексей и проговорил:

– Обещаю, Илья Федорович… – и, боясь, что старик не поверит, повторил: – Обещаю…

– Вот и ладно, – успокоенно произнес старик. – Вот и ладно…

Анна Назаровна укутала радугу ватой, обернула тряпицей, положила в коробочку, протянула коробочку Алексею.

Алексей замотал головой, отступил.

Анна Назаровна взглянула укоризненно. Подошла и вложила коробку Алексею в руки. И в плечо легонько подтолкнула к двери.

В ту ночь не мог Алексей заснуть. Обдумывал стариковы слова:

– На всю жизнь хватит…

На одну поделку – всю жизнь?..

Да так ли это? Не ошибся ли Алексей? Не ослышался ли? То ли сказал старый мастер?

Спрашивал так и тут же, без всякого перехода, думал, что на такую работу и жизни не хватит. И зачем он, ничего не умеющий, обещание дал?

А как было не дать?..

И что теперь делать, когда не стало в нем никакой уверенности, когда боится он даже взглянуть на стариково мастерство, чтобы вовсе в себе не усомниться?

Скорей бы уж утро, чтобы пойти и сказать все, чтобы не одному с самим собой быть, чтобы еще хоть какой малости научиться…

Утром пришел Алексей в комнату старика. Остановился у порога и поздоровался.

Старик не ответил.

Спокойно и прямо лежал он, старательно сложив на груди руки.

КОЛОКОЛЕЦ

Музею в городе Сатке


В центре города по одну сторону жиденького сквера стояла церковь красного кирпича, по другую – вздымалась шеренга черных домен металлургического завода. Церковь, как и заводы, была построена давно и прочно. Во время гражданской войны, шквалами прокатывавшейся по Уралу, ее взрывали и белые, и красные, и черные, но она даже не треснула – Демидовы не любили хилых сооружений. В мирные дни, в буйном веселии первой свободы, ее тоже хотели взорвать, чтобы вконец расплеваться со всякой контрой, и выворотили кус полутораметровой стены позади алтаря. Потом дыру заложили кирпичными половинками и превратили церковь в склад. Угодники со сводов спокойно слушали писк мышей.

Напротив церкви по ту сторону пруда, образованного из мелкой горной речушки, в стареньком доме двумя окнами на улицу, жил Беспалов Афанасий Богданович – комсомолец двадцатого года, конник Блюхера, правнук крепостного из деревни, проигранной в карты Демидову петербургским вельможей, потомственный рабочий металлургического завода. В день, когда ему исполнилось шестьдесят лет и когда ждали к обеду всю городскую «красную гвардию», как называли себя старики, мальчишка с улицы, через окно, крикнул:

– Дедушка Федоров помер!

Разговоры оборвались. Чудовищно фальшиво орал патефон. Старики потерянно смотрели друг на друга. Кто-то догадался захлопнуть старый музыкальный ящик, неснятая игла завизжала по пластинке, и стало тихо.

Ушел первый из них. Не в бою, не нарвавшись на засаду, не выданный предателем врагу, – умер дома, в выходной день. Прилег отдохнуть и не встал. Федоров, с которым они гнали белочехов. Федоров, дошедший до Берлина.

И каждый подумал, что настала пора выстраиваться в очередь.

Была тут какая-то несправедливость. Как-то так получалось, что вместе с Федоровым уходили и его дела. Пока Федоров был среди людей, люди помнили если и не все, что он сделал, то многое. Теперь его нет – и нет повода вспомнить сделанное им.

– Нехорошо, – вслух сказал Беспалов.

После похорон он сел за стол на кухне и стал составлять список федоровских дел. Страничка ученической тетради быстро заполнилась. Афанасий Богданович начал другую.

Через неделю была исписана почти вся тетрадь, а Беспалов все вспоминал и вспоминал. Потом вспоминать вроде стало уже нечего, и тогда он вывел тощими буквами на зеленоватой обложке: «Дела Ивана Федорова». И повесил тетрадь на стенку, на самое видное место, с большим волнением ожидая, когда кто-нибудь заглянет в нее.

Но ни в этот день, ни в другой, ни дальше никто не заглядывал. Афанасий Богданович стал отводить от тетради взгляд, словно был виноват в чем-то.

А подумав, нашел выход: когда приходили в дом гости, он самолично снимал тетрадку со стены и, сурово откашлявшись, начинал читать ее для всеобщего просвещения.

Но, как заметил Афанасий Богданович, дальше первой страницы чтение не шло, у гостя всегда оказывались неотложные дела, и он торопливо уходил. Только одному человеку дочитал Афанасий Богданович до середины – толстой Наталье, соседке. Наталья добротно уселась у кухонного стола, подперла кулачком щеку, пригорюнилась, заахала, завздыхала, всплакнула даже, а на половине перечисления славных дел Ивана Федорова попросила взаймы трешницу.

Когда Наталья ушла, Беспалов спрятал тетрадку в ящик, а гвоздик, на котором она висела, выдернул.

Полгода спустя умер еще один из «красной гвардии» – Даня Перцов. После него остался домишко и ворох бумаг. Домишко наследники продали, бумаги хотели выбросить, да подоспел Афанасий Богданович, утащил бумаги к себе. Сидел ночами, перебирал, перечитывал, звучали в ушах выстрелы, ржанье лошадей, свист сабель и жаркие речи на митингах. Беспалов вновь переживал молодость.

Рассортировав и выбрав что понагляднее, заключив для сохранности в рамки и за стекло, Беспалов увешал былым обе комнатки в доме. Потом стал бродить по старикам, выпрашивая у них все, что было связано с революцией и гражданской войной. Те охотно давали.

Однажды пришел незнакомый человек, сказал, что учитель, попросил показать собранное. Проговорили весь день.

– Чрезвычайные штуки вы рассказываете, – сказал учитель. – Я к вам ребят приведу, можно?

И стал частым гостем.

Он-то и надоумил Беспалова хлопотать об организации музея.

Афанасий Богданович пробивал идею два года да еще столько же выкуривал из церкви никому не нужный склад. Но доброе начало, как всегда, восторжествовало, и городская газета посвятила бодрую передовицу Афанасию Богдановичу и его детищу, призвав коммунальное хозяйство города выделить средства на побелку церкви снаружи, дабы она стала более приемлемой для взора. Средств, впрочем, не нашлось, и кисть маляра не добралась до кружевного кирпичного обода, искусно украшавшего здание тонкими тенями.

Поначалу музей был бедноват и однообразен. Потом, не без помощи того же учителя, Афанасию Богдановичу пришла в голову оригинальная мысль, что человечество началось не с двадцатого века, и в музейную витрину водворили каменные орудия неолита, бивень мамонта, цепи петровских кандальников, головные украшения башкирок, булатные клинки, а у входа в церковь поставили две пугачевские пушки, в давние времена отлитые на соседнем заводе специально для повстанцев.

В одно туманное утро притащился к музею старик в дождевике, с седой реденькой бороденкой, весь какой-то необычный, вроде как с пунктиком. Снял из-за плеча тяжелый мешок и с медленной осторожностью опустил его на гранитный церковный пол.

В мешке были камни.

Старик вздохнул. Афанасий Богданович тоже вздохнул и молча стал потеснять выставленные в витринах экспонаты, а старик так же молча стал раскладывать камни только ему ведомым порядком. Беспалов взглянул, да и засмотрелся на его руки.

Руки забирались в мешок, вытаскивали камень на свет, легонько, осторожно, нежно поворачивали его, и камень в этих руках теплел и загорался, расцветал скрытой красотой и успокоенно ложился в витрину, будто был доволен теперь, что добрался до глаз человеческих. Старик аккуратненько прилаживал около двоякую надпись: как зовут камень в народе и как в науке. Беспалов враз поверил этим рукам, принес деревянные брусочки, стал налаживать новую витрину.

Так они и работали день за днем молча и без слов почему-то отлично понимая друг друга.

Отыскались в городке и потянулись к музею и другие странные люди. Как-то вечером под сильной рукой широко распахнулась кованая дверь церкви. Вошла женщина в рыжем пальто и зеленом берете. Долго рассматривала Беспалова, после чего прокуренным голосом сказала:

– Ага!

Сбегала на улицу, вернулась с бумажными рулонами, ящичками и кистями. Объявила:

– Я вам флору сделаю. И фауну.

Принялась раскладывать принесенное по полу, но вдруг остановилась, протянула Афанасию Богдановичу руку:

– Магдалина.

Подумала и добавила:

– Аверьева.

И опять ушла в бумаги и ящики.

Беспалов постоял над ней и признался:

– Художник нам – во как нужен! – провел рукой по горлу. И тут же застеснялся, покраснел одним ухом: – Только… Платить нечем.

– Конечно, нечем, – охотно согласилась Магдалина.

Афанасию Богдановичу показалось, что вопрос остался невыясненным. Он решил объяснить подробнее:

– Мы, как бы это сказать, без бюджета. В охотку. В инстанциях не утверждены пока.

В ответ послышалось:

 
Жил-был у бабушки
Серенький козлик,
Вот как и вот как,
Серенький козлик…
 

И ловко лязгали ножницы, делая из бумаги и и тряпок какую-то немыслимую требуху. Беспалов смотрел на все это с большим сомнением, особенно бабушкин козлик почему-то не понравился ему, вроде как в насмешку про козлика гудели. Однако, справедливо полагая, что ничего в чужом деле не смыслит, он молчал.

Через несколько дней Магдалина пришла с раскладушкой. Объявила:

– В церкви и дрыхнуть буду.

– Чего ж без одеяла? – спросил Беспалов.

– Одеяло? А, да, я из него небо сделала.

– Неприятно в церкви-то, ночью-то, – сказал Беспалов, думая, как будет выглядеть небо из одеяла.

– Ерунда собачья, я до этого в уборной жила, – ответила Магдалина.

– Где? – не поверил Беспалов.

– В школе самодеятельность оформляла, нужно же место.

– У тебя что – квартиры нету?

– Была комната.

– А теперь?

– Одна дура двойню принесла – ей отдала.

 
Бабушка козлика
Очень любила…
 

Вообще-то песня про козлика Беспалову когда-то и самому нравилась.

Вечером он потихоньку спер у своей старухи две чистые простыни и явился в церковь.

– Ты рисуй на простынях, а одеялом укрывайся, – приказал он Магдалине.

Через месяц темный угол у входа преобразился. Не то чтобы совсем уж стал настоящим лесом, однако, взглянув на него, Беспалов решил проснуться завтра пораньше и пойти за маслятами, и с большой досадой вспомнил, что в церковную дверь бьет осенний дождь и маслят давно уже нет. От этого почему-то хотелось рассердиться на Магдалину, будто она обманула его, и, чтобы не сердиться, Беспалов ушел в свой кабинет за дощатой загородкой.

Магдалина возилась с разноцветными лампочками, прятала их под каждый куст, пробовала, меняла, сердито бормотала про козлика и, наконец, вылезла вся в хвое и красках, постукала себя кулаком по пояснице и позвала Беспалова.

Беспалов вышел и глазам не поверил. Будто окно прорубили в нетронутую тайгу: разлапистая ель на склоне, нежная лиственница, конус муравейника, кустик земляники с красной ягодой, рано пожелтевший лист, и семья вожделенных маслят, и материнская щедрость спеющей рябины, распадок, в котором чудится ручей, и начинающееся за ним синегорье, писанное на славных простынях. Афанасий Богданович узнал даже время дня – это был вечер, ранний вечер, когда солнце начинает золотить воздух, когда скоро падет роса, когда печально кричат вороны.

У Афанасия Богдановича затеснилось под сердцем.

– Вот беда-то, – забормотал он как-то суетливо, – вот беда-то… Я-то, дурак, поначалу думал, что ты так, без души… Вот беда-то! Слышь, Магдалинушка, нам тут выделили немного, я тебе выплачу малость…

И торопливо полез в карман, стал неловко совать бумажки в руку Магдалине, и морщился, что не так бы надо, не об этом бы сейчас.

Магдалина закурила, пахнула на него дымом, спросила без улыбки:

– Пенсию прожигаешь, дед? И возьму, очень просто. Два дня башку ломаю, на какого рожна краски купить. Очень даже просто…

Фауну, как нравилось говорить Магдалине, делал безногий старик, когда-то охотник, которому не повезло в январскую пургу, обморозился. С тех пор стал набивать чучела. Работа его не всегда требовалась, и он, тоскуя по настоящему зверю, ладил чучела для собственного удовольствия. Впрочем, называть чучелами эти произведения было грешно. Это были остановленные на полпути движения, гибкие позы жизни, это было совсем непривычное – настроения и характеры животных, сложные, понятные и неповторяющиеся, как лица людей, и таинственные, как лесной шорох.

Магдалине не пришлось долго уговаривать старика. Он, радуясь, что в нем появилась нужда, отдал музею все, что у него было, сказал при этом:

– Нехай, нехай люди посмотрют…

Приковылял и сам, лично руководил установкой живности.

Тайга в церковном углу наполнилась осторожным дыханием зверя.

Новорожденный музей, вначале совсем беспомощный, стал приобретать если и не самостоятельность, то устойчивость и приличествующее ему достоинство. Хотя это достоинство то и дело перемежалось неопытной наивностью, все равно ради трогательной любви создателей музея к своему маленькому городку можно было и простить их не слишком большую ученость.

Все, что казалось интересным, собиралось под сводами красной церкви. Старинные чугунные подсвечники в рост человека, люстра с синим фонарем и подвесками из горного хрусталя, украшавшая когда-то покои городского начальства; панцирь трехсоткилограммовой черепахи, каким-то таинственным путем добравшийся до Урала; два кресла из глянцевитых, словно отполированных рогов благородного оленя, кресла, которые Беспалов обнаружил в бухгалтерии одного учреждения и которые ему никак не хотели отдавать, но он пошел судиться со зловредной бухгалтерией и доказал, что названные кресла являются музейной редкостью, что, впрочем, вполне соответствовало действительности, но имело последствием то, что сквалыга-бухгалтер оскорбленно переехал в соседний городишко и там совершенно принципиально воспротивился посещению тамошнего музея. Памятуя его печальный опыт, сберкасса, в которой уже много лет подряд Беспалов держал на книжке два рубля, добровольно отдала музею симпатичный диванчик, тоже из рогов, только лосиных, и говорят, именно по этой причине в нее предъявили три лотерейных билета, выигравших «Москвича» и мотоциклы «Иж», следствием чего, в свою очередь, стало два важных обстоятельства: удвоение числа вкладчиков и коллективный поход всех сотрудников, включая тетю Машу, в музей, где они увидели лосиный диванчик, прегражденный веревочкой, и остро пожалели, что в свое время не сидели на нем вдоволь.

Были в музее вышитые вручную ковры со сценами из сказок Бажова, и скатерти, тонко разрисованные красками, – предметы самодеятельного искусства и особой гордости отыскавшей их Магдалины Аверьевой. Были пугачевские приказы на башкирском языке. Была расстрелянная рубаха, снятая с тела убитого в гражданскую войну комиссара, рубаха с семью окровавленными дырочками у ворота, рубаха, от подола которой в новую войну вдова отрывала по кусочку, чтобы залатать одежду детей и внуков, так что теперь лежал под стеклом только ворот и часть груди, но были целы все семь дырочек, и у этой витрины дольше задерживались редкие посетители. На обширном макете, сделанном Аверьевой, были представлены заводские цехи, последовательность производственного процесса и готовая продукция. Рядом лежали выписки из старых учетных книг: сколько было рабочих, что делали, сколько им платили. На отдельный листочек выписал Афанасий Богданович и сколько было руководящего состава, всяких там управляющих, бухгалтеров и прочих, и оказалось, что было их на многотысячный завод девять человек. Вскоре попросили Беспалова листочек этот убрать.

В старых же записях натолкнулся Афанасий Богданович на упоминание о медеплавильном производстве, которое давно уже не существовало, даже старики о нем не упоминали, но которое когда-то снабжало все окрестные места колокольчиками и медными ложками. И загорелось Афанасию Богдановичу восполнить пробел и раздобыть для музея что-нибудь медное, родного изготовления.

Афанасий Богданович начал с того, что пошел по улицам, подряд заходя во все старые дома и расспрашивая хозяев про колокольчики и медные ложки. Кое-где ему давали всякую старинную всячину, но того, что он искал, не было. Медные ложки быстро зеленели, были горькими на вкус и давно вытеснились новыми. И колокольчики запропали за ненадобностью – вместо лошадиных троек ржали, окатываясь с горы, трамваи, и как кнуты щелкали сизые выхлопы самосвалов и грузовиков. Но чем меньше оставалось надежды на находку, тем настойчивее становился Беспалов. Ему уже казалось, что без медного колокольчика и музей не музей, что нарушена справедливость истории, и восстановить эту справедливость – его святая обязанность.

От хождения по грязным улицам дважды разваливались ботинки, и Беспалов самолично чинил их. Лотом ботинки пришлось выбросить и надеть кирзовые сапоги, стойко служившие Афанасию Богдановичу десятый год и очень им уважаемые за такую добросовестность. Но тут ударили славные морозы, и место сапог заняли валенки. Новенькие были валенки, не из магазина, а с барахолки – Афанасий Богданович не без оснований решил, что фабричная катка настоящего валенка не дает, и предпочел частный сектор. За что и был наказан: через месяц на пятках зияли дыры.

– Ах, стервецы! – ругался он, вырезая подошву из старого голенища. – Ах, сапожники! То есть совсем совести нет. Один в сапог трухи насыплет, другой двадцать раз кран чинит – не починит, третий из пустого в порожнее льет. Так по кругу и пляшем. Ах, стервецы! – И сердито плевал на изогнутое шило. Перед весной Афанасий Богданович напал на след.

– Был колоколец, был, а как же, – доставая для гостя мрачно-синие выщербленные блюдца и расставляя великолепные варенья, говорила морщинистая бабка. – Да ты, сынок, малинового накладай, малиновое – оно хворь прочь гонит, а как же. И крыжовенного попробуй – в ём ласковость, будто за окном снег медленно падает, а тебя в это время по волосам гладят. И вишенного, вишенного откушай, без косточек, каждую ягодку в руки брала, косточку вымала, внутрь песку сахарного сыпала…

– Колоколец-то медный был? – спросил, потягивая с блюдца чай, Афанасий Богданович.

– Медный, медный, а как же. Темного такого звону, вечернего, с облачком да с дождичком. Уж повертелось мастеру в гробу, прости меня господи, уж я его каждый день с лихом поминала. Виданное ли дело – для людского обиходу делать вещь скучную, да ненастную, да тоскливую? Утречком-то встанешь, солнышко по росе брызжет, а коровенка моя по дороге шагает: бум-м, бум-м… После этого и роса тебе холодна, и солнце не светло, вернешься домой и ну с мужиком лаяться. Оттого колокольца у меня характер искривился и старик мой прежде времени помер.

– Раз такая статья – другое бы что на ботало приладила.

– Эк, быстрый! Остальные-то, поди, дурее тебя? Приладить другое – труд не велик, да ведь и корова свой характер имеет. Она без того колокольцу жить не могла. Я ей другой навесила – она в тоску, не пьет, не ест, с удою спала, а уж красавица собой была, умница, молочко жирное, а вот с придурью. Не губить же было скотину! Вернула я ей колоколец и все разом в стезю вошло, а мне опять не ясный день, а ненастье. А мастер, шельмец, еще и имя свое по ободку обозначил! Разве же это дело – если тебе плохо, вещью своей людям вредить? Должно, девка какая от него отвернулась, вот и потух для него свет, для бедного.

– А теперь где же?

– Корова-то? А продала, родимый, продала мою горемычную, так с колокольцем и продала. А как уходила она от меня, да как поцеловала я ее в теплый нос да за ухом ей почесала, так у ней из глаз сливовых по слезе скатилось… Клади-ка, друг, еще брусничного да смешай его с клюквенным…

Всех варений отведал Афанасий Богданович, но куда была продана корова с колокольцем, узнать не смог. Старуха помнила только, что новая хозяйка была кривоглаза и увела корову по северной дороге.

По этой дороге можно было попасть десятка в два сел и деревушек, если не считать, что покупательница жила дальше, в соседнем районе, что тоже было возможно и увеличило бы территорию поисков раз в пять.

Афанасий Богданович терпеливо и мудро начал с малого. Его не смущали разбитые дороги, случайный транспорт и не очень скрытая безнадежность предприятия. Где пешком, где «трясучкой» в кузове грузовика, а если очень повезет – на телеге, запряженной неторопливой и грустной лошадью, когда хватает времени выслушать обстоятельную исповедь возницы, поделиться табачком и потолковать о заботах с философским уклоном, добирался он от деревни к деревне. Ничего бы особо сложного не было в этом путешествии, если бы не приходилось всякий раз возвращаться в город: Афанасий Богданович был пока единственным работником музея, а музею, раз уж он появился на свет, положено быть открытым.

Нельзя сказать, что поездки были совсем бесполезными. Беспалов нашел еще несколько пугачевских приказов, три подметных письма работным людям, узнал, что в одном из сел родился живущий в Москве генерал, и раздобыл для музея его фотографию и мундир, и даже встретил того пимоката, который всучил ему прошлой зимой дрянные валенки, и всласть с ним разругался.

Только на следующее лето ему, наконец, повезло… Уцепил из чужого разговора слово «кривая», и, повесив на музей дощечку «Закрыто на ремонт», пошел по следу с волнением молодой гончей.

Перезнакомившись со всей родней, начиная с самых периферийных линий, посвященный в служебные, наследственные и любовные дела нескольких деревень, добрался он в тихий дождичек и до того дома, который стал ему с некоторых пор видеться во сне. Добротный был дом, с новенькой оградой. Во дворе мальчишка лет девяти, не обращая внимания на дождь, рубил сучья огромным топором. При каждом ударе топор тянул его вниз, и казалось, что мальчишка сейчас упадет, но цепкие ручонки снова поднимали топор и снова ахали по сучьям. Сучья подпрыгивали и разлетались в стороны. Мальчишка с неторопливостью привычного к труду человека шел за ними, подбирал и аккуратно складывал в кучу.

Беспалов долго, с уважением смотрел на него и почему-то сказал ему старинное:

– Бог в помощь!

– Спасибо, – степенно ответил мальчишка.

– Мать дома? – стараясь не выказывать непонятного для других волнения, спросил Беспалов.

– Нету, – ответил мальчишка. Махнул топором и добавил: – В город помчалась. – Еще махнул. – Корову покупать.

Афанасий Богданович от неожиданности ухватился за забор и тут же стал его пошатывать, будто проверял крепость.

– Не, нипочем не зашатается, – с гордостью сказал мальчишка. – Мамка ставила!

– Слышь, малец… У вас же была корова. С колокольчиком…

– Была. – Мальчишка вздохнул, проверил пальцем острие топора. – Сдохла корова. – По-взрослому покачал головой, протянул почти с восхищением: – Ох, и драли меня!

– За что?

– Это я корову-то в клевера пустил. Обожралась, дура.

– Э, нехорошо.

– Да жуков ловил… Сегодня опять драть будут – два раза осталось.

– А всего сколько?

– Да неделю всего. Я бы больше назначил.

– Так ведь больно?

– А как же.

– Я скажу, чтоб не драли.

– Не… Не надо.

– Почему?

– Меня же по-справедливому. То – жук. А то – корова.

– А колоколец на ней был? – с трепетом спросил Афанасий Богданович.

– Не, сняли. Мамке не понравился.

– Сняли?.. А девали куда?

– Мамка в школу продала – на уроки в него звонят.

– Он и сейчас там?

– А где же. Там, должно.

Афанасий Богданович попросил напиться водицы и потащился к школе. Дождь припустил сильнее. Оглянувшись, Афанасий Богданович увидел, что мальчишка снова размеренно поднимает и опускает топор.

Пройдя под деревьями, Беспалов увидел длинное, почерневшее от ненастья старое деревянное сооружение, слишком длинное и старое, чтобы быть красивым, и слишком некрасивое, чтобы быть чем-нибудь иным кроме школы. Дверь была приотворена. Беспалов вошел и остановился, прислушиваясь.

Где-то в глубине слышался голос, ему с промежутками отвечал другой. Несмотря на каникулы, в школе кто-то был.

Афанасий Богданович пошел по шаткому, мягкому от старости полу и в одном из пустых классов увидел разговаривающих: парень и девчонка сидели на подоконнике.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю