412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Авигея Бархоленко » Липовый чай (Повести и рассказы) » Текст книги (страница 1)
Липовый чай (Повести и рассказы)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 15:39

Текст книги "Липовый чай (Повести и рассказы)"


Автор книги: Авигея Бархоленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Липовый чай

ПОВЕСТИ

СУХОЙ ДОЖДЬ

© Южно-Уральское книжное издательство, «Каменный Пояс», 1977.

Лицо у Афанасия круглое, скуластое, рыжеватые волосы растрепаны. Афанасий говорит с великим сожалением:

– Дура… Дура! Сколько тебя просил, а ты все одно – свое! Упрятала? Ты на меня не гляди, нечего глядеть, поздно теперь глядеть… Куда упрятала?

Заглядывает под перекошенную плетеную корзину, шарит через куриный лаз под сараем, ничего не находит, опять вопрошает:

– Куда дела? Куда, я тебя спрашиваю?..

Перед ним сидит лопоухая собачонка, заискивающе смотрит, виновато метет хвостом.

– Я и говорю – дура… У тебя природа, а мне – преступление, душу живую губи… Сердца у тебя нет!

Афанасий сердито плюет и продолжает поиски за дровами, под бревнами, среди отживших вещей, которые давно не нужны и только мешают, вот как теперь, но выбросить которые жаль, а вдруг сгодятся для какого дела. За хозяйской возней заинтересованно наблюдает с крыши погреба рыжий кот.

– Конспирацию завела… – бормочет Афанасий, переворачивая ящики и ведра. Ничего не обнаруживает, останавливается в задумчивости, прикидывает, где еще можно искать. – Ага! Думаешь – дурее тебя? Не иначе, как тот угол облюбовала!

И он неторопливо направляется к доскам, сложенным в дальнем конце двора и года три назад приготовленным для пристройки к избе городской веранды.

Жучка срывается с места, припадает к земле, метет дворовую пыль набрякшими, оттянутыми сосками, торопливо скулит, раздираемая беспокойством и надеждой. Афанасий приседает на корточки, заглядывает. Жучка тычется носом в его шею.

– Прочь, холера тебя задави! – не слишком страшно сердится Афанасий и хватается, чтобы чем-то кинуть в собачонку, за дырявое ведро, за старый дымарь и кидает одиноким рукавом от какой-то одежки – этим-то и попасть можно, и не больно.

Жучка покорно отбегает, а он шарит одной рукой за досками, натыкается на теплое и дышащее, и твердые пальцы его враз становятся осторожными, вдавливаются в сенную подстилку, чтобы не разбудить, не потревожить, и рука извлекает на свет пятнистого щенка. Он весь умещается на широкой ладони, ладонь теплая и живая, не вызывает в щенке беспокойства, и он продолжает спать. Афанасий кладет его в сторону и так же осторожно вытаскивает других.

– А? Что это? – спрашивает он у Жучки. – Без ножа режешь? Чем я тебе лучше других, бездомная ты душа? В тот год пять, ноне семеро…

Шарит и вытаскивает еще.

– Что же это, а? Ты что со мной делаешь? Совесть-то у тебя где?..

Щенки лежат пестрой кучкой за его спиной. Жучка кидается к ним, хватает верхнего и убегает, приседая.

Афанасий болезненно морщился, не хотел видеть того, что делает, но глаз ухватил напоследок, как по речной глади бегут, расширяясь, один в другом, два круга. Ветви ивняка, пропустив Афанасия, задернули за ним лесной полог. Река разгладила морщины, и солнце снова спокойно блестело в воде.

В сотне шагов, за мелким болотцем, среди крапчатых стволов кустарника и белесой прошлогодней травы, Жучка старательно вылизывала единственного щенка. Афанасий обогнул болотце, краем глаза приметил светлое пятно Жучкиной спины, догадался, что не вовсе она осиротела, и, чтобы не тревожить больше, свернул в сторону, на еще не кошенный луг, и, стараясь поменьше мять траву, вышел на широкую, как стадион, деревенскую улицу.

Улица в середине разъезжена машинами, а по краям пестрит клевером-кашкой и белыми курами. Из-за густого вишенья проглядывают резные, весело крашенные наличники, на заборах и сучьях сушатся кринки. С пригорка наклонилась в сторону дороги дуплистая береза, к ней привязан кусок рельса, в который отбивают время обеда. Бревенчатые колодцы охраняют свой сумрак двускатными крышами, у одного девчонка крутит ворот, вода переплескивает через край бадьи, и от водяного падения колодец полон гулкого звона.

Афанасий подошел к девчонке:

– Дай попить, Маруська.

– Пей, дяденька Афанасий, – живо отозвалась Маруська. – В нашем-то колодце вода поключистее, чем в вашем.

Стая босоногих мальчишек пронеслась мимо, крича на разные голоса:

– Пиво! Пиво привезли!

Афанасий вытянул Маруське бадью, пить не стал, двинулся в сторону голубой вывески: «Сельмаг».

Сельмаг – половина деревянного дома. Продавщицей Палага, бабенка неспокойная и громогласная. Свой дом Палага два года назад спалила, зачитавшись книжечкой какого-то аббата про Манон Леско, новый по лени ставить не захотела, и потому живет за сельмагом, на другой половине. Должностью своей Палага довольна – и не без прибыли, и у мужчин на виду, что вовсе не последнее дело, а главное – каждый день, коли явится надобность, всласть поругаться можно.

У высокого сельмаговского крыльца стоял грузовик. Палага, взваливая на живот, переносит в лавку ящики с бутылками. С разных сторон к магазинчику торопливо, а кто даже и трусцой, собираются мужики. Скрывая нетерпение, степенно становятся в очередь. Афанасий спешить не захотел, оказался в хвосте, как раз за бабки Гланиным старикашкой.

Палага таскает на животе ящики, а в очереди сладостные заботы:

– Жигулевское аль какое?

– Гришка, беги раков принеси!

– Кузьма, а Кузьма…

– Четыре взять? Аль пять?

– Глянь, глянь – и бабы сюда!

– Шоссейные идуть! Поперед, чтоб шоссейных не пущать!

– На селе-то будут дорогу мостить? Или только за селом?

– Нам не надо, – высказывается Афанасий. – Грохот от нее, от дороги-то.

– Кузьма, а Кузьма…

– То-то мне сегодня враз сон приснился. Иду по этой по шоссейке, пылища, а у меня в сапогах – хлюп, хлюп. Вода, значит. Утром думаю: к чему бы такое могло быть?

– А оно к пиву!

– Точно!

– Кузьма, дай рупь…

Медленно скручивая цигарку, Афанасий слушает говор. Самому много говорить неохота, а что другие мелют – это интересно. И он поглядывает на каждого одобрительным глазом.

Из магазина выходит, пряча накладные и вытирая губы, Мишка-шофер. Кричит весело:

– Здорово, трудяги!

Трудяги здороваются с ним за руку: хоть парень и молодой, а человек нужный. Сразу и договариваются:

– Мне бы, Михаил Кондратьевич, буфет новый из города привезть…

– А я медку накачал, фляги три не подбросишь ли?

Мишка, снисходительно позволяя оказывать себе почести, добирается до хвоста очереди.

– Здорово, дядя Афанасий! – говорит Мишка.

Он приходится Афанасию чем-то вроде племянника, и потому тут – особая статья, тут отношения родственные, никого не касаемые. Афанасий не торопится взглянуть, возится с цигаркой. Племянник жмется – и уйти неудобно, и стоять, когда на твое уважение никакого привета, не больно весело. А дядя знай себе самокрутку мусолит. И когда уж вовсе парня паром прохватило, Афанасий говорит негромко:

– Здорово, Мишка, здорово…

И на руки свои показывает – вишь, заняты, тут цигарка, там табачок, не могу как положено поприветствовать. Мишка и тому рад, скорей бы с глаз дядюшки скрыться.

На крутом крылечке является Палага, возвышается атаманшей, пробегает взглядом по своему воинству, усмехается. Воинство предчувствует неприятность, умолкает.

Палага объявляет скучным голосом:

– Пива – два ящика всего.

Выжидательно смотрит на очередь, интересуясь, кто первым выскажет недовольство.

Очередь прикидывает: Палага баба вздорная, скажет – живот болит, и прыг на свою половину. Так, пожалуй, и два ящика улыбнутся. Однако и молчать – какое же тогда к себе уважение?

И осторожно покашляв:

– Это как же так выходит два, Палага Алексеевна?

– Палага Алексеевна, остальные-то али корова слизала?

Палага сообщает ехидно:

– В остальных нарзан!

– Чего?..

– Вода такая, в нос шибает! – кричит из кабины Мишка.

– Прочищает, что ли? – интересуется бабки Гланин старичок.

– Ага, вроде касторки! – скалит зубы Мишка.

«Ишь, архаровец, – думает очередь, – сам-то, пока ехал, поди, не меньше ведра выдул!»

– В таком разе, Палага Алексеевна, – раздается голос из середины, – пива – не боле как две бутылки на нос!

– Как же две, когда мне нужно шесть? – изумляется самый передний. – Или даже все десять!

– Но-но-но! – шумит очередь.

– Не отпущать! – кричит дед из самого хвоста.

– А считайте сами, – рассудительно говорит передний. – Иван Михалычу надо? Надо. Степке? А как же! Дяде Никите? Чтоб как штык! А Мухин? А Мухину так и вовсе наперед всех!

Тем временем к грузовику приблизилась стайка женщин в пропыленных платочках.

– Привет, раскрасавицы! – говорит им Мишка и, будто только их и ждал, дает газ и хулиганисто объезжает вокруг, поднимает облако пыли.

– Леший! Варнак! Чтоб тебя разорвало! – кричит облако пронзительными бабьими голосами.

Выскочив из пыли, женщины грозят кулаками, но машина уже напропалую дергается по ухабам.

Самая бойкенькая интересуется:

– За чем стоите, миленькие?

– Нравится, вот и стоим, – с неопределенностью ответила очередь.

Но бойкенькая углядела что-то за дверью, а может, по предвкушающим мужиковским рожам определила:

– Ой, бабы, пиво!

И полезла вперед.

У нее участливо спросили:

– Куда это вы, Таисья Николаевна?

И аккуратненько оттерли плечом.

– А ты уж и как зовут выведал? – стрельнула глазами бойкенькая и опять полезла.

– А я все знаю… – многозначительно сказали ей в ответ и загородили дорогу дюжей спиной.

– Во, во! Не пущать! – обрадовался дед в хвосте.

Таисья хлопнула кулачком – ничего кулачок! – по дюжей спинище.

– Ах, ах, ах! – сказала спинища и попятилась, оттесняя Таисью.

Пришлые бабенки обиженно сбились в кучку, завертели головами:

– А Павла-то где?

– Где бригадирша?

Тут из магазина донесся скандальный Палагин голос:

– Это кто жила?! Это я жила?!

От пронзительности голоса старичок в хвосте вобрал голову в плечи, а Палага взяла октавой выше:

– Ах ты, дылда длинная на жердях, пирожок ни с чем, а кто мне за три бутылки «особой» должен, метла ты небритая, а кому я буржуйскую рубаху из чистого нейлону по блату оставила, чтоб тебя в ней пятнистые свиньи облизали, лопата ты ржавая, клуша в крапинку, еще и не скажи ему ничего в собственном доме, тьфу!!!

Оскорбивший невинную Палагу поспешно ретировался, пробормотав восхищенно:

– Во, дает!

Подошла отставшая от своих бригадирша Павла. Таисья зашептала ей что-то горячо и возмущенно. Павла, даже не дослушав, шагнула вперед. Кто стоял перед ней – отодвинула, другой от неожиданности отступил сам. Очередь удивленно и любопытно замолчала, вникая в Павлино странное сейчас лицо и странную улыбку, почувствовала в ней что-то значительное. Мужчины еще не поняли, в чем сила этой женщины, но уже подчинялись ей. И не в бабьей красоте тут дело, потому что вовсе и не больно красива была Павла. И, однако же, была больше чем красива – статная, крепкая, с большими руками и большой грудью, со спокойным грубым лицом, знающим о чем-то больше, чем знают все они.

Павла потеснила переднего. Он оглянулся на своих, но, удивленный тишиной, тоже промолчал и тоже посмотрел на женщину.

Павла постучала о прилавок. Палага перестала возиться с ящиками, что уже давно и ненужно было, возилась, чтобы продлить удовольствие власти над очередью, и удивленно уперлась взглядом в большую женщину. По спине холодом пробежала неприязнь ревности, Палага уже хотела с ухмылочкой отвернуться, но женщина кинула небрежно:

– Пива!

На что Палага, смутно удивившись себе, спросила:

– Сколько?

Павла взглянула на мужиков, взглянула на своих шоссейных. Повернулась к Палаге:

– Ящик!

Палага подхватила ящик, бухнула на прилавок.

И тут вконец себе изумилась: это она-то, Палага, перед чужой-то, да чтоб без единого слова?..

Очередь взорвалась. Мужики опомнились и кучей навалились на прилавок. Только Афанасий как стоял, так с того места и смотрел на Павлу.

Раздался зловредный Палагин голос:

– Все! Нету больше!

Старикашка от огорчения хватил кепчонкой оземь.

А бабы с Павлой уже сидели на лужке, смаковали, нарочито медленно тянули пиво из горлышек. Старикашка не выдержал и затопал к ним поближе. Еще и остановиться не успел, а Павла протянула ему непочатую:

– На-ка, жених!

Старикашкино лицо расплылось в счастливый блин.

Подбежал мальчонка, спросил ни у кого:

– Эй, кому раков?

Кто-то посмелее – за раков и тоже на лужок:

– Примите в котел, бабоньки!

Бабоньки добрые, глазами блестят, похохатывают:

– Жалко, что ль? Эй, налетай!..

А Палагина душа требовала удовлетворения.

Накинула Палага замок на сельмаг, схватила на другой половине коромысло и ведра и припустила задами в сторону, где не было ни одного колодца, но можно было, минуя площадь, выйти к ближним домам.

– Чего смотрите? Уведут шоссейные мужиков-то! – насмешливо возвестила она, проходя мимо низенькой толстухи Исидоры, которая надраивала бочку березовым веником.

Исидора, не выпуская веника, выбежала на улицу, и точно! Чужие бабы на лужайке, вокруг деревенские мужики, бутылки из рук в руки, хохот, запретное бесово веселье, и ее благоверный там, ржет громче всех, идол! Исидора полоснула себя веником по ногам, ринулась к плетню, за которым бабка Гланя собирала огурцы. Бабка Гланя сразу выпрямиться не смогла – радикулит проклятущий, даже горячий утюг не помогает, но хоть согнутая, а все равно бегом по грядкам, только огурцы трещат под ногами.

Бежит бабка Гланя, а тут соседка Домкратиха раздувает сапогом самовар. Сапог остался на самоваре, сквозь подошву клубами вьется дым. Домкратиха кинулась к дому, схватила с подоконника цветастый плат – смерть всем соперницам, бросив на ходу несколько слов проходившей мимо – двое граблей на плече – молодухе.

И пошло! От плетня к плетню, из окна в окно!

Женщины бросали свои дела, выбегали на дорогу и, безошибочно определив наличие на лужайке своей половины, рассыпным строем двинулись навстречу опасности. Исидора с мокрым веником, молодайка с двумя граблями, Палага с пустыми ведрами и коромыслом, хромающая бабка Гланя – прострелило-таки в самое не вовремя! – и все другие, кто налегке, а кто при вооружении.

Мужики не чуяли опасности.

Один, взглядом отмерив половину оставшегося пива, только поднес бутылку к губам, как бутылку сграбастала огромная Домкратихина рука.

Старикашка прицелился к раку, но неведомая сила потащила его назад. Бабка Гланя и смолоду-то шутить не любила.

Молодуха граблями выудила своего за воротник, тот, смеясь, оглянулся, в лицо ему уперся полыхающий, разъяренный взгляд.

Давно у Палаги не было таких счастливых минут.

Последней, отдуваясь, подкатила Исидора – обошла-таки ее бабка Гланя со своим радикулитом, – схватила Исидора своего маленького, с реденькой бороденкой и давно покорного супруга и плеснула в лицо шоссейным:

– Бездомные!

Один Афанасий остался стоять перед шоссейными – только за ним никто не пришел. Он стоял и смотрел на Павлу, и на других смотрел и удивлялся, как в минуту потухли и постарели у них лица, как молча поднялись они с лужайки, как двинулись мимо Афанасия, будто не замечая его, поникшие, как одинокие птицы.

Они подошли к березовой околице, сквозь неприкрытые воротца просочились в простор созревающей пшеницы и побрели дальше босыми ногами по мягкой, шелковой пыли, все вместе и каждая отдельно.

Одна – улыбчивая и тихая была в деревне, глаза печальные и добрые – остановилась вдруг и обвела подруг и белый свет недоумевающим взглядом, хотела сказать что-то, но не сказалось ей, воздуха не хватило, места для слов не хватило, и она побежала в сторону от всех, в поле, в пыльные придорожные колосья.

Другие прошли еще немного и сели у дороги, вздохнули в истлевающем молчании.

Павла свернула в поле, подошла к Катерине, села рядом, положила руку на вздрагивающее плечо.

– Будет, Катюша…

Катерина стащила с головы сбившийся платок, вытерла им лицо, поправила волосы и повязалась наново.

– И то, – сказала Катерина. – Будет, пожалуй…

Они помедлили еще, потом встали, направились к своим и вошли в разговор.

– И деревушка самая распоследняя, а живут, – раздумывала Таисья. – И семья у них, и дети, и дома гляди какие…

– А мой Аскольд Тимирязевич Птичкин каждый день меня мороженым потчует, – объявила Клаша. – Без изюма, правда.

– А у меня тоже муж был, – вспомнила вдруг Верка Стриженая.

– Где же ты его обронила, сердечного? – засмеялась Таисья.

– Со свекрухой не поладила, – объяснила Верка. – Дура по молодости была. А теперь уж старший сын женится. Да и младший в фэзэу пошел.

– Как же ты от мужа-то с двоими-то подалась? – удивилась Катерина.

– Да нет, – ответила Верка Стриженая, – тогда я одна была. Ребятишки у меня – это уж потом. По случаю.

– А и отбила бы… – мечтала Сима-Серафима. – Кабы не лень. Если уж только очень меня растревожить…

– Мой Аскольд Тимирязевич Птичкин галстуки носит – фиолетовые! – Клаша, с тех пор как у нее появился Аскольд Тимирязевич, чувствовала себя выше остальных и о свойствах Аскольда Тимирязевича сообщала таинственно: – А ботинки вытирает носовым платком.

– Сколько он тебя мороженым-то кормит? – зачем-то прикидывает Верка. – Неделю?

– Восьмой день уж, – ответила Клаша. – И в кино ходим. На без пятнадцати девять.

– Павла, а ты что молчишь? – придвинулась к бригадирше Таисья. – У тебя-то мужик был?

– Да вроде как был, – сказала Павла.

– Ты, бригадирша, вона какая у нас могутная, – проговорила Сима-Серафима. – Полный бы тебе резон своим домом жить. А ты на шоссейке Клашкой командуешь.

– А чего мной командовать? – обиделась Клаша. – Я теперь уйду скоро. Мой Аскольд Тимирязевич Птичкин серьезный посягатель. Научный.

– Какой? – переспросила Верка Стриженая.

– Ученый, – сказала Клаша и поджала губы.

– А ловко ты у них ящик-то, с пивом-то! – залилась вдруг Сима-Серафима.

– Павла, а там на тебя один поглядывал, – сказала Верка Стриженая. – Из себя обстоятельный такой…

– Ой, бабы, автобус едет! – вскочила Таисья.

Женщины припустили по пыльной дороге к шоссейке. Павла и Катерина пошли шагом, им близко было – ночевали они в фургончике, за километр от деревни.

Кубастенький автобус остановился, поджидая бегущих. Женщины помахали руками на прощанье, и автобус покатил их по колдобинам, щедро поднимая желтую пыль.

Небольшая рыжая туча прикрыла низкое солнце. Катерина посмотрела на небо.

– Дождика бы… – сказала Катерина.

– Хорошо бы… – отозвалась Павла.

Туча уронила несколько капель. Капли зарылись в мягкую пыль.

Прошлой осенью, в отпуск, Павлу потянуло взглянуть на серую бревенчатую деревушку, откуда она после смерти матери подалась на лесоразработки да так больше и не вернулась обратно. За все долгие годы, что моталась Павла по городам и стройкам, в ней ни разу не родилось тоски по родным местам. Может быть, оттого, что помнила она свою деревушку голодной и несчастной, начисто бабьей, без единого мужика, оттого, может, что жизнь там шла ругливо и зло, через мать-перемать, что поля не родили, коровы ходили пустыми, что развелось почему-то множество кошек, кошки одичали, перестали жить в избах, а по ночам окружали деревню истошными криками. За несколько лет не родилось в деревне ни одного ребенка. И кому удавалось вырваться из нее, тот забывал ее торопливо и прочно, как забывают болезнь.

На лесоразработках показалось Павле людно и весело. Правда, бригада тоже была женской, очищала поваленные деревья от сучьев, но валили деревья мужики, и на тракторе, сцеплявшем сосновые стволы и волочившем их к крутому берегу речонки, тоже сидел мужик. Ну, не совсем мужик, а парнишка лет шестнадцати, но это уже не имело значения, ибо и этот парнишка включался в сложную игру взглядов, нарочитых слов ни о чем, тайных мыслей, и совсем не обязательно мысли были направлены именно на него, или на кого-нибудь другого с определенным именем-отчеством. Просто эти вальщики леса и трактористы как бы обеспечивали, обнадеживали будущее Павлы, ей перестало быть неинтересно, как было неинтересно в деревне, она работала с охотой, ей хотелось работать лучше всех, чтобы ее знали, чтобы на нее смотрели, и то, что делало ее в деревне такой же злой, какими злыми были и другие бабы, теперь улеглось и больше не возвращалось.

Дробный перестук топоров стряхивал с деревьев колючий иней. Женщины – одна нога в большом валенке с левой стороны ствола, другая нога в большом валенке с правой – обрубают кривые сосновые сучья. Пар дыхания и физического напряжения оседает густой изморозью на фуфайках и ватных штанах. После каждого очищенного дерева маленький отдых, потом медленный ход по глубокому снегу к шарообразной вершине следующего повергнутого дерева – ствол его утонул в снегу и не виден. И опять – нога в большом валенке слева, нога в валенке справа. Павлина соседка воткнула топор в ствол, выпрямилась, стал виден большой живот. Павла тоже невольно остановилась.

– Чего засмотрелась, девушка? – насмешливо спросила соседка.

– Не бережешься ты вовсе, Любка, вот чего, – ответила Павла.

– Хо! – весело оскалилась Любка. – Я и тех гавриков таким же макаром родила. Они у меня закалочку заранее получают, а родятся – босиком по снегу бегают. Им польза и мне экономия!

– Люб, – сказала Павла с заминкой, – а ты без мужа-то – как же?

– Хо! – еще веселее заржала Любка. – А все так же, как и с мужем!

– Без закону… – усомнилась Павла.

– А закон – вот он! Во мне закон, девушка!

И за топор – тюк-тюк – сучья в стороны.

Павла посмотрела-посмотрела на Любку и тоже начала работать.

Они жили тогда в маленьком деревянном городке, утонувшем в снегу. Вдоль тротуаров топорщились сугробы в рост человека. На перекрестках улиц стояли водоразборные колонки, едва заметные над сопками намерзшего голубого льда. Однажды, возвращаясь с работы, Павла увидела темный бугор у чьих-то ворот. Подошла, наклонилась: пьяный. Шапка набок, руки в рукава, лежит аккуратненько.

– В такой-то мороз! – качнула головой Павла.

Прошла было дальше, но остановилась.

– Замерзнет ведь…

Вернулась, затормошила:

– Замерзнешь… Ночь скоро… Слышь? Дома-то ждут ведь! Ты где живешь? Экий ты… Живешь-то где? Тут, что ли? Да нет, поди… Дом-то у тебя где? У-у, варвар! И дети, должно, и жена, а он под забором! Да ты вставай, вставай! Ветер вон задувает, заметет к ночи, загинешь тут, а дети что? Вставай, вставай!

Пьяный бормотал, норовил лечь. Павла встряхивала его, толкала, потом рассердилась, взяла в охапку, поставила и прислонила к воротам.

– И щека-то у тебя белая… И ухо!

Терла снегом, пьяный мычал, мотал головой, сползал, она водворяла его на место и опять терла, пока белизна не налилась жарким свекольным цветом.

– Глупые вы, ох, глупые! Что в ней, в водке-то, в отраве этой? Ох, глупые!

Вела и учила:

– Ступай ногами-то, ступай, экий ты…

Втащила его в крохотную свою комнатушку, толкнула на топчан, пьяный упал ничком на лоскутковое одеяло. Павла стянула с него латаные, заснеженные валенки, подложила под лицо цветастую подушку. Зажгла керосиновую лампу с разбитым стеклом, привернула пламя и просидела на табурете всю ночь.

Как стало рассветать, пьяный проснулся, сел – тощенький такой, замухрышный, вовсе никудышный мужичонка. Поморгал, поморщился – не смог понять, куда его занесло. Взглянул в окошко, молвил:

– Ветер-то, а?

Павла кивнула:

– Ветер…

– Какой же это седни день будет? – попытался сообразить он.

– Воскресенье, – сказала Павла, кидая к топчану высушенные валенки.

– Бона как! А я думал – середа…

– Шел бы уж домой, чего семью маешь? – напомнила Павла.

– Это, значит, как я с понедельника начал… Дня до недели не дотянул, ай-ай… – он задумчиво смотрел на разутые ноги.

– Ну? Какого рожна сидишь? Домой, говорю, иди!

– Оно конечно… Пойду.

Сунул ноги в валенки, встал у двери.

– А семья-то… В прошлом годе, как мне с фронта возвернуться, все с голоду полегли. Собака – та осталась. Одичала малость. Собаку я, значит, пристрелил.

Толкнул дверь, ушел. Дверь не прикрылась плотно, в щель стал задувать снег. Задувал, задувал и нанес на порог маленький сугроб.

Он, видно, хорошо запомнил дорогу. Дня через три явился без стука, пел про яблони и груши, опрокинул шаткий столик, сооруженный из пустых ящиков и доски, и опять уткнулся в топчан. Павла с извечной умелостью сняла с него сапоги, сняла рубаху и взялась за стирку.

Он стал приходить постоянно, вернее – даже поселился у Павлы, но отлучался по своим запойным делам, а Павла после работы бегала теперь по сугробному городку, отыскивая его, боясь, что он где-нибудь все-таки замерзнет и умрет. Иногда он ругался матерно и истерично, кричал срывающимся голосом про свое фронтовое геройство и громко плакал по жене и детям. И как-то во время такого плача замахнулся на Павлу и хлестко ударил. Она охнула и промолчала.

Он стал бить ее почти каждый день. Она прикрывалась локтем, а он молотил до устали, и после этого ему хорошо спалось. А потом он так много бил, что смог полюбить ее, и они поженились.

Она лежала в роддоме. Привычный мир раскалывался на черные куски, черное пронизывалось светом, ослепительным, как взрыв, и в конце концов она услышала крик своего ребенка. И тогда темное ушло совсем, и остался только свет, белый и тихий.

– Доктор… Миленький… – Потрескавшиеся губы не слушались, она долго набиралась сил, чтобы спросить главное:

– Живой?

Невидимый сердитый голос – человек очень занят – ответил:

– Кричит – значит, живой…

Она закрыла глаза, спросила тихо:

– Здоровенький?

Голос смягчился:

– У вас дочь, мамаша. Вполне здоровый ребенок.

Павла шептала:

– Дочь… Дочка… Доченька… Господи, спасибо…

Как камни под гору, покатились годы.

В дни зарплаты соседки кричали ей:

– Эй, Павла! Твой опять всю получку у ларька спустил!

Она оставляла свои дела и торопилась к ларьку забрать мужа, чтобы кто-нибудь не избил и не покалечил его.

Но какой-то день получки все равно оказался последним.

Тогда муж ввалился во двор сам. Во дворе стоял соседский мотоцикл, около него играла девочка, их дочь. Он пошарил в карманах, вытащил вместе с гвоздями и гайками конфету в бумажке, девочка улыбнулась, он пошел к ней, натолкнулся на мотоцикл и подмигнул:

– Прокачу!

Сунул в зажигание гвоздь, мотоцикл с полоборота завелся, в окне закричала Павла, и крик остановил ребенка.

Мотоцикл сорвался с места, навстречу закрытые ворота, и опять закричала женщина.

Его хоронили по раскисшей от дождя дороге. За старой лошадью под рваной траурной сеткой шли Павла с девочкой и две соседки. С колес сползали комья черной грязи, поднимала и опускала при каждом шаге голову старая лошадь. Будто думала о чем-то и сама с собой вполне соглашалась.

А в прошлом году Павла выдала дочь замуж, и, ощутив непривычную пустоту, долгим воспоминанием вспомнила родные места, и удивилась тому, что не забыла ни одного лица, и захотела увидеть их.

Она доехала на попутной машине до корявой березы на повороте. Береза была все такая же, два десятка лет ничего не изменили в ней. От этого места начиналась раньше проселочная дорога, километров через пять растекавшаяся в широкую улицу Павлиной деревни. Но сейчас там, где, казалось ей, была дорога, росли молодые краснолистные осины. Павла еще побродила вокруг, но по сторонам лес был совсем густым, и тогда она решила, что где-то построили новую дорогу, и, наверно, та дорога, прямая и ровная, покрыта асфальтом и теперь намного удобнее прежней. Павла пошла через лес.

Она нигде не сбилась, точно вышла на пригорок, с которого открывалась деревня, и деревня открылась. Павла остановилась и поплакала, как плачут при встрече со старой матерью, и устыдила себя, что не была здесь так долго. Потом почти бегом спустилась с пригорка и поспешила к домам, гадая, кого же первого увидит в своей деревне и сразу ли узнают там ее, Павлу.

Когда она вышла на обширную деревенскую площадь, от которой равно отстояли оба порядка домов, ее охватило беспокойство. Что-то было не так.

Не так было то, что на деревенской площади тоже росли красные осинки и аккуратные елочки, совсем не так были огромные белые грибы – у самых ног и дальше вдоль деревни, в непонятном множестве. И совсем не так была тишина.

Тишина была лишена привычного фона – рокота работающего вдали трактора, звона колокольчиков на шеях пасущихся коров, тишина была лишена ребячьих криков и неуловимого движения внутри изб.

Какое-то мельканье сбоку привлекло взгляд Павлы. Она повернулась и, увидав играющих котят, обрадовалась и пошла к ним. Котята замерли, изогнулись подковами, подняли дыбом шерсть и кинулись в разные стороны.

Павла двинулась вдоль деревни и остановилась около той избы, в которой когда-то жила. На ветхом крылечке сидел желтый кот и в упор смотрел на Павлу недобрыми глазами. Дверь в избу была приоткрыта, окна не заколочены, можно было войти, но Павла снова встретилась с мрачным взглядом кота и вдруг поняла, что этот дом не принадлежит ей, как не принадлежит больше людям и эта деревня.

Босые ноги шлепали по пыли. Павла и Катерина вышли к шоссейке.

– Не пошел дождик, – сказала Катерина.

– Не пошел, – согласилась Павла.

Они перешли развороченную, разбитую вдрызг шоссейку, гуськом зашагали по узкой боковой тропинке. Вдали, у края пшеничного поля, голубел автофургон. Около него громоздились кучи булыжника и песка, были свалены инструменты, над золой старого костра возвышался треножник с закопченным ведром. Отсюда убегала вдаль отремонтированная дорога.

Павла взяла ведра, пошла через пшеничное поле к кустам. Там текла тихая река. На вязкую осоковую поросль берега была брошена подгнившая доска. В реке отражалось розовое небо.

Доска подалась под ногой, вспугнула мелких жучков – они покатились по воде, как черные капли.

Павла поставила ведра у фургончика. Из ближнего леска вернулась Катерина с хворостом.

– Тишина какая… – проговорила Павла, прислушиваясь.

– Летняя тишина добрая, – отозвалась Катерина, сбрасывая пропотевшую кофтенку. – Вот зимой – хуже.

– Зима у нас долгая, – согласилась Павла.

– Да, без краю зима, – сказала Катерина. – Слей воды, умоюсь. Пылищи наглоталась.

Павла щедро лила ей воду на руки и шею.

– Говоришь – дочь у тебя? – спросила Катерина.

– Замуж весной вышла, – отстраненно ответила Павла.

– Что же ты не с ними?

– Пусть их… Своя теперь у них жизнь.

– А у меня никого. Одна вот… Не сумела. Давай-ка, милая, прямо из ведра…

Они умылись, развели костер, поставили варить похлебку.

Над влажной тишиной леса плавился закат, у реки утробно пели лягушки, с поля долетал шелест колосьев, и была бесконечность земли и неба.

Павла сидела, свесив ноги в придорожную канаву, доставала из подола огурцы, жевала. Катерина неподвижно смотрела в костер, и в темных глазах ее, отражаясь, трепетали непонятные огни.

Из придорожной травы поднялась птица, полетела в сторону заката. И там, где она пропала, вдруг появилась женщина.

Женщина шла странно, застыло, неровно. Словно птица, ударившись о землю и обернувшись человеком, еще не привыкла к отсутствию крыльев и у нее ранено болело тело.

Женщина поравнялась с Павлой и остановилась. В ее глаза тоже проник костер, они стали огненными и жутковатыми, и почему-то захотелось думать, что костер загорелся от ее взгляда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю