355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Арно Гайгер » У нас все хорошо » Текст книги (страница 1)
У нас все хорошо
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 10:30

Текст книги "У нас все хорошо"


Автор книги: Арно Гайгер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)

Арно Гайгер
У нас все хорошо


Понедельник, 16 апреля 2001 года
(перевод Ильи Косарика)

Он никогда не задумывался над тем, что это значит, когда говорят: мертвые нас переживут. На минутку он откинул голову назад. Пока его глаза еще закрыты, он снова видит себя, как стоит перед заклинившейся дверью на чердак и прислушивается к глухо доносящемуся через деревянные перегородки писку. Еще во время его приезда в субботу ему бросилось в глаза, что в окне с западной стороны дома под самой крышей нет стекла. Там постоянно влетают и вылетают голуби. Поколебавшись немного, он надавил плечом на чердачную дверь – при попытке открыть ее она каждый раз поддавалась на несколько сантиметров. Писк и шум крыльев при этом усиливались. После короткого и оглушительного взвизга петель, вызвавшего на чердаке полный переполох, дверь открылась настолько, что Филипп смог просунуть в щель голову. И хотя освещение оставляло желать лучшего, он с первого взгляда оценил весь ужас ситуации. Десятки голубей, годами вившие здесь гнезда, покрыли пол толстым слоем дерьма, где по щиколотку, а где по колено, с лихвой завалив весь чердак пометом и птичьими костями, а в придачу еще дохлые мыши, личинки-паразиты, возбудители болезней (туберкулезные палочки? сальмонелла?). Он тотчас убрал голову, с грохотом захлопнув за собой дверь, неоднократно убедившись, что запоры прочно сели на место.

С телецентра, возвышающегося, подобно кораблю, на соседней горе Кюнигль, непосредственно над кладбищем в Хитцинге[1]1
  Хитцинг – район вилл и особняков; кладбище известно тем, что там похоронено много знаменитостей, например, классик австрийской литературы Франц Грильпарцер, художник Густав Климт, федеральный канцлер 30-х годов Энгельберт Дольфус и др. (Здесь и далее примеч. ред.)


[Закрыть]
и строго распланированным парком дворца Шёнбрунн[2]2
  Летняя резиденция Габсбургов.


[Закрыть]
, приезжает Йоханна. На старом, тяжелом «оружейном»[3]3
  Очень популярная в Австрии традиционной конструкции простая модель велосипеда, который в конце XIX в. стал выпускать «для народа» оружейный завод в Штирии; название «оружейный» сохранилось за велосипедом с особо прочными и тяжелыми колесами до сих пор.


[Закрыть]
велосипеде черного цвета, отданном ей Филиппом много лет назад. Она прислоняет его к привезенному еще с утра контейнеру для мусора.

– Я привезла завтрак, – говорит она, – но сначала хочу посмотреть дом. Ну, давай шевелись.

Он знает, что это не просто одномоментный призыв, а одновременно и требовательная заявка на возможные совместные действия долгосрочного характера.

Филипп сидит на открытом крыльце виллы, унаследованной им от скончавшейся еще зимой бабушки. Прежде чем надеть ботинки, прищурившись, он пристально глядит на Йоханну. Щелчком большого и указательного пальца он как бы между прочим (а может, демонстративно?) отправляет наполовину выкуренную сигарету в еще пустой контейнер, говоря при этом:

– К завтрашнему утру будет полный.

Потом встает, входит через открытую дверь в прихожую, направляется к лестнице, которая кажется очень широкой по сравнению со всем остальным, что дошло от прежних времен.

Йоханна несколько раз проводит ладонью по старому, отлитому из пористого сплава пушечному ядру, выступающему в нижней части перил.

– Откуда это? – хочет знать Йоханна.

– Спроси что полегче, – отвечает Филипп.

– Но такого не может быть, чтобы у бабушки с дедушкой застряло в перилах лестницы ядро и ни одна собака не знала, откуда оно взялось!

– Ну, когда общаешься не очень часто…

Йоханна пристально смотрит на него.

– Ты со своим проклятым безразличием…

Филипп поворачивается и идет налево, к одной из высоких двустворчатых дверей. Открывает ее. Входит в гостиную. Йоханна позади него морщит в затхлом воздухе полутемного помещения нос. Чтобы придать комнате более привлекательный вид, Филипп распахивает ставни на двух окнах. У него такое ощущение, будто мягкая мебель увеличилась при внезапно хлынувшем свете в размерах, раздулась, что ли. Йоханна подходит к часам с маятником, висящим над письменным столом. Стрелки показывают без двадцати семь. Она тщетно прислушивается, не тикают ли часы, и потом спрашивает, ходят ли они вообще.

– Ответ тебя не удивит: понятия не имею.

Он также не может сказать, где находится ключ, чтобы завести часы, хотя можно предположить, что он все-таки вспомнит, где тот лежит, если хорошенько подумает. Летом в семидесятых, после смерти матери, когда никак нельзя было поступить иначе, он провел здесь два месяца вместе с сестрой Сисси, которой по завещанию достались две страховки жизни и доля во владении сахарным заводиком в Нижней Австрии. В те времена дедушкино министерство уже давно было в чужих руках, а сам дед целыми днями разъезжал где-то с важным видом, этот седой старик, каждый субботний вечер подтягивавший маятник и превративший этот ритуал в трюк или священнодействие, присутствовать при котором дозволялось лишь внукам. Казалось, что старый человек властвовал над временем, помогал ему осуществлять свой бег или мог помешать этому.

Филипп рассматривает две фотографии, висящие по бокам часов, а следовательно, и над письменным столом. А Йоханна открыла дверцу часов и заглядывает внутрь механизма (как кошка в темное голенище сапога). Потом она выдвигает по очереди ящички конторки, расположенной над крышкой стола.

– Кто это? – спрашивает она между делом.

– Справа – дядя Отто.

Про левую фотографию Филипп ничего не говорит. Йоханна сама все знает. Однако он снимает ее со стены, чтобы рассмотреть поближе. На ней его мать в одиннадцать лет, снимок 1947 года, сделан во время съемок кинофильма Надворный советник Гайгер, она стоит и смотрит на воды Дуная. Прогулочный катер плывет вниз по течению, за ним тянется черный дым из трубы. За кадром под аккомпанемент цитры Вальтрауд Хаас[4]4
  Вальтрауд Хаас (р. 1927) – австрийская певица и актриса; играла в комедии режиссера Ханса Вольффа «Надворный советник Гайгер» (1947).


[Закрыть]
поет: Мариандль-андль-андль.

– Твоя мать и потом все еще хотела стать актрисой? – спрашивает Йоханна.

– Я был слишком маленький, когда она умерла, я не мог поговорить с ней об этом.

Он не знает, кого еще, кроме матери, он мог бы про это спросить, отец смотрит на него выпученными глазами, а у него самого не хватает решимости приставать к нему с вопросами, вероятно, он просто не хочет ничего у него спрашивать. Самое неприятное, что про свою мать он практически ничего не знает. Любой домысел – полная дрянь, тягостное, гнетущее чувство, когда приходится прилагать усилия и напрягать фантазию, выдумывая что-то, как это могло быть на самом деле.

Он гонит свои мысли прочь и говорит, чтобы Йоханна слышала его голос:

– Мне все же кажется, они все были немного актрисами. Все в духе Вальтрауд Хаас – хорошенькие, блондинки и очень жизнерадостные. А вот мужчины не были типажами отечественного синематографа. Правда, я полагаю, это была напускная трагичность.

– А что потом?

– На эту тему я давно уже все сказал. Брак моих родителей был не из тех, что называют счастливыми. Так, довольно жалкое и нудное сосуществование.

Он делает паузу и, пользуясь возможностью, запускает руку Йоханне за шиворот.

– Нахожу крайне бессмысленным пытаться что-либо наверстать. Поговорим лучше о погоде.

Филипп целует Йоханну, не встречая ни сопротивления, ни возражения.

О погоде сегодняшнего дня, которую Йоханна принесла на своих волосах, о погоде грядущих дней, вырисовывающейся из слов, графиков и компьютерных предсказаний в ее сумке.

– О погоде вместо любви, о забвении вместо смерти…

– Очень остроумно. Ничего другого тебе в голову не приходит? – спрашивает метеоролог Йоханна, полусмеясь и при этом снисходительно-милостиво покачивая головой. И поскольку это то, что Филиппу хорошо в ней знакомо, он на минуту чувствует какую-то особую близость с ней. Точно так же, полусмеясь, но с кислой миной, он поднимает плечи, будто извиняясь за то, что ничего лучшего не хочет или не может ей предложить.

– Да что тут много говорить, – продолжает Йоханна, – твое семейное отсутствие честолюбия – давно уже не новость.

С другой стороны, Филипп уже много раз пытался ей объяснить, что она смотрит на вещи не с той стороны. В конце концов, это не его вина, что в свое время ему забыли привить вкус к чувству семейной гордости.

– Проблемами своей семьи я занимаюсь ровно в той мере, в какой ощущаю, что это идет мне на пользу.

– Звучит прямо как нулевая диета.

– А как это еще должно звучать?

Он вешает обратно на стену фотографию, где его мать запечатлена еще девочкой, что означает: он хочет продолжить экскурсию по дому и осмотреть с ней другие помещения. Он идет к двери. Когда он оборачивается и смотрит на Йоханну, она качает головой. Неодобрительно? Разочарованно? Ну да, он знает по собственному опыту, что иногда разговариваешь как со стеной. Не обращай внимания, пройдет, думает он. Секунду Йоханна пристально смотрит на него, а потом спрашивает, нельзя ли получить эти часы с маятником в подарок.

– Да, пожалуй.

– Может, тебя с ними что-то связывает?

– Нет. Просто мне пока не хочется ничего раздаривать.

– Бог мой, забудь про это. Мне совершенно не обязательно иметь эти часы.

– Тем более что одни у тебя уже есть.

– Тем более что одни у меня уже есть. Точно.

И опять лестница, кабинет, швейная, веранда, еще раз лестничная клетка и застланная ковром лестница, две руки, мимоходом поглаживающие пушечное ядро, которое в любой добропорядочной семье стало бы точкой отсчета в семейной хронике, к которой все и всегда непременно бы возвращались.

Филиппу вспомнилось, как однажды, во время их редких приходов в гости, бабушка стращала его и грозила: если он не будет слушаться, она посадит его на ядро и отправит назад к туркам. Угроза, прочно засевшая в его мозгу, даже вместе с бабушкиным выражением лица и интонацией ее голоса.

Они спускаются с верхнего этажа, в душе у них неприятный осадок от недавних разногласий, они спускаются быстро, почти не разговаривают, оправдывая себя тем, что голодны. Скорей вниз. Йоханна помогает расчистить на кухне стол, который выглядит так же, каким его обнаружил Филипп, – с гнилым яблоком в светло-голубой фруктовой вазе. В итоге Йоханна настаивает на том, чтобы позавтракать на крыльце, места там достаточно, и уже стало теплее (в этом раздражающе чужом великосветском квартале вилл и тротуаров, по которым никто не ходит). Тем не менее Йоханна прихватила подстилку. Они сидят, Филипп – широко расставив и вытянув ноги, Йоханна же, напротив, с плотно сжатыми коленями. Филипп пытается смягчить то неприятное впечатление, которое он вызвал у нее во время осмотра дома, и рассказывает о трухлявых, полусгнивших стульях, расставленных во многих местах вдоль стены сада. Очень таинственно. По стулу в сторону каждого из соседних участков, – выходит, чтоб подглядывать за соседями. Филипп сообщает, сколько меда еще есть в подвале и сколько сортов домашнего варенья.

– Я не люблю варенье, – надувает губы Йоханна, ей сейчас совсем не хочется разговаривать.

Она выплевывает оливковые косточки в контейнер. Прислушивается, как они звонко стучат по потрескавшемуся металлу. Филипп, весь в волнении, в чем не хочет сам себе признаваться, убивает время, наблюдая за голубями, которые летят в сторону исторических памятников австрийской столицы или на чердак, принадлежащий отныне ему. Непрерывное движение жизни, то взад, то вперед.

– Бред какой-то, – бормочет он через некоторое время.

И еще раз, кивнув:

– Бред. С ума можно спятить, а?

Чуть позже Йоханна прощается. Она целует Филиппа. Уже с бельевой прищепкой на правой брючине, она заявляет, что так между ними дальше продолжаться не может.

– Типично, – добавляет она, после того как Филипп вроде хотел что-то ответить, но так ничего и не произнес. – Нет ответа, значит, и нет интереса, точь-в-точь как к своей родне.

– Тогда, значит, мы это уже обсудили.

Он не понимает, чем недовольна Йоханна. В конце концов, это ведь она никак не может расстаться с Францем. И все время, как ни крути, гордится тем, что живет, как она утверждает, в одном из самых стабильно развалившихся браков в Вене. Ему не нужна любовница, которая спит с ним через раз. И в этом постоянный упрек Филиппа Йоханне.

Она насмешливо вздергивает брови, прощается еще раз, теперь уже без поцелуя, намекая как бы на то, что и предыдущий поцелуй она готова забрать назад. Она уже собирается отъехать, но Филипп вдруг поднимает за багажник заднее колесо, так что Йоханна крутит педали впустую. Дорога у нее впереди легкая, без дорожных указателей, без начала и конца, самая надежная дорога, какую только можно себе представить. Все время прямо. Не заблудишься. Филиппа совершенно не трогает, что Йоханна вопит:

– Отпусти меня! Ну отпусти же, ты, идиот!

Но он не отпускает. Он ощущает в руках ритм педалей, словно бьется ее пульс.

– Какая великолепная езда на месте! И никогда не узнаешь куда!

Йоханна звонит как сумасшедшая.

– Отпусти! – кричит она. – Ты идиот!

Он смотрит на ее вихляющуюся задницу, туда-сюда. И думает, думает обо всем: о ее теле и о том, что и на сей раз они не перепихнулись, что они топчутся на месте, и если не она, так он уж точно.

– Погляди! Какие пустые здесь улицы, участки и тротуары! Руки, сумки, дни!

– Я опоздаю! Мне нужно нарезать кадры сбора урожая моркови! Для вечернего прогноза погоды! То, что ты сейчас делаешь, лишено всякого смысла! Подумай лучше о погоде! Боже мой! Смотри не надорвись! Да отпусти же меня! Отпусти-и-и!

Филипп считает, если уж во что-то ввязался, то все равно не стоит слишком убиваться из-за этого, даже если это и нелегко. Поэтому он опускает заднее колесо на землю и с силой толкает Йоханну вперед, а сам бежит за ней следом. Она почти теряет равновесие и с трудом пытается удержать велосипед. Почтальонша отпрянула в сторону, когда Филипп с Йоханной вылетели из открытых ворот на улицу. Но на самом деле Йоханна трезвонит только для него.

– Возвращайся! – кричит он, когда начинает отставать от нее. Он машет ей вслед. Спицы сверкают на солнце. Все еще звоня, Йоханна сворачивает в переулок и продолжает звонить дальше, а Филипп закуривает сигарету и задумывается, зачем она приходила. Ну зачем? Зачем, собственно? Ответа он не находит. С одной стороны, он не хочет тешить себя ложными надеждами (она находит его милым, но слишком простодушным и потому выбрала уже однажды другого). Но, с другой стороны, он не хочет быть невежливым (у него есть дела поважнее, чем однажды в обласканный погодой понедельник быть невежливым). Так что он снова садится на крыльцо, на коленях бабушкина почта, которая приходит регулярно, хотя получательница вот уже несколько недель как умерла, и мысленно обращается к другой теме.

Он представляет себе вымышленную школьную фотографию, сорок сплошь шести-семилетних учеников сидят за партами. Они не подходят друг другу ни по годам, в которые родились, ни по местам, в которых выросли. Вот этот паренек, уже будучи взрослым, сражался на второй турецкой войне и притащил с нее пушечное ядро. А этот, в третьем ряду от двери, отец Филиппа, пока еще с молочными зубами. В этом же классе сидит и его мать, она еще совсем девочка. Один из школьников, он станет позднее известным борцом, Альберт Штроухал, а другой – Юрий, сын советского коменданта города. Филипп просматривает ряд за рядом и задает себе вопрос: что получилось из них, из всех этих мертвых, которых с каждым днем становится все больше? Маленькая девочка с косичками, положившая, как и остальные дети, свои белые ручки перед собой на парту? Она всегда стеснялась поднять руку, когда ей нужно было в туалет. Ее зовут Альма. В молодости она вышла замуж за юриста управления городских электросетей, ставшего впоследствии министром. В этом браке у нее родилось двое детей. Один из них, ее сын, погиб в 1945 году в битве за Вену в возрасте четырнадцати лет, а ее дочь, младший ребенок в семье, сыграла небольшую роль вместе с Хансом Мозером и Паулем Хёрбигером в фильме Надворный советник Гайгер. Эта очаровательная девочка тоже здесь, среди учеников. На фотографии она сидит во втором ряду у стены. В юном возрасте она познакомилась с парнем, который был старше ее на шесть лет, и поссорилась из-за него со своими родителями. А что парень? Его мы уже видели, вон он, на парте сзади нее, у двери. Славный малый, хотя и не совсем тот, за кого стоит выходить замуж. Будучи уже молодым человеком, он придумывал разные настольные игры, из-за которых в итоге прогорел. Хотя одна из них оказалась довольно успешной: Знаешь ли ты Австрию?

А тот, в первом ряду у окна: это я. Я тоже один из них. Но что я могу сказать о себе? И что я должен о себе сказать после того, как передумал обо всех остальных и не стал от этого счастливее.

Вторник, 25 мая 1982 года

Еще полусонная, она замечает, как тает темнота и одновременно набирает силу свет, проникающий в большую комнату, забитую темной мебелью. Неплохо было бы обзавестись какой-нибудь автоматикой, чтобы, не вставая с кровати, открывать окно: долой этот спертый воздух, смесь дыхания, запаха матраца из конского волоса и напрочь сгоревшего молока. Три дня назад, пока она была на экскурсии в Калькванге, ее муж целых восемь часов кипятил пол-литра молока. Когда Альма вернулась домой, а на плите и в кастрюле вместо молока только спекшиеся черные сгустки, она сразу догадалась, что, даже если не считать всех усилий и времени, затраченных на оттирание плиты с помощью чистящих средств и мочалки из проволоки (кастрюля тут же была отправлена на помойку), запах не уйдет так быстро из недавно покрашенного дома. Сегодня она, возможно, уже перестанет ощущать его. Потому что привыкла. Но любой, кто переступает порог, сразу начинает воротить нос от этой типично старческой вони. Это вызывает у нее опасение. Ладно, возможно, она пессимистка, возможно, слишком чувствительна, потому что все эти штучки наводят ее на мысль, что однажды дальше так продолжаться уже не сможет. Щипчики для ногтей в холодильнике, грязная майка, которую Рихард не снял, надев поверх чистую. Пицца в духовке прямо в пластиковой упаковке. В общем-то все это безобидные мелочи. Но ее это все же пугает, кажется ей ужасным, поскольку можно предположить, что со временем станет еще хуже. Однажды Рихард возьмет и спросит, а что, Волк и семеро козлят – это история про то, как убивали детей? Подобные перлы отчебучивал в конце жизни его отец. Принялся вдруг, как довелось как-то раз услышать Альме во время посещения дома престарелых, кукарекать и что-то говорить по-петушиному, передразнивая петуха в телевизоре. Подожди, все еще впереди. Пока до этого еще не дошло. В беспокойстве она ворочается в постели. После бесконечных попыток найти удобное положение она остается в той же позе, полулежа на животе, правая рука согнута в локте и лежит на затылке, левая – поперек груди, пальцы на шее и правом ухе, одеяло зажато промеж ног, чтобы ляжки не касались друг друга. Голова Альмы свесилась до полщеки с кровати, чтобы лицо обдувал свежий воздух, идущий снизу. Еще несколько минут. Подождать.

Так.

День свадьбы Ингрид, ее дочери, и одновременно день смерти ее матери. Лишь когда Альма увидела во время похорон выжженные на временном деревянном кресте даты рождения и смерти, она поняла, что мать прожила почти сто лет. Сто лет. Это не так-то просто осознать, и надо этим проникнуться. Мать Альмы, будучи ребенком, наблюдала, как ее отец, Альмин дедушка, возился со стеклянным газовым фонарем, стараясь прибавить света. Сегодня трудно себе такое даже представить. Она играла в Вене на берегу реки, там, где сейчас проходит линия метро, а на работу ходила недалеко от Карлсплац через мост Елизаветы, украшенный статуями, которые стоят сейчас в Ратуше, в одном из ее внутренних двориков с аркадами. Иногда она рассказывала про швейную машинку с ножным приводом, на которой ей, девочке, давали поучиться шить. Тогда это было почти чудо техники. Она до гроба с гордостью показывала всем сшитую на этой машинке нижнюю юбку, и это во времена, когда люди уже сбросили атомные бомбы и увидели Землю из космоса.

– Грустно, – тихо вздыхает Альма, как будто недостаточно просто подумать так.

Альма сама видела, как приходил мусорщик. Он звонил в большой медный колокольчик, и ее мать бежала вниз с вонючим помойным ведром и жаловала мусорщику, чтобы умилостивить этого примитивного человека, две сигареты только за то, чтобы он аккуратно подал ей помойное ведро с кузова своей машины вниз, а не шваркал его, как обычно, об землю. Бамц! С тех пор семь десятилетий осталось позади, а лучше сказать – утекло, потому что осталось позади звучит так, будто можно пойти и поднять. В этом году Альме исполнится семьдесят пять, а потом Рихард отметит свой восемьдесят второй день рождения. Она знает, это можно истолковать по-разному, и многие были бы счастливы дожить до такого возраста. Но если тебе уже удалось это сделать, разменять, так сказать, восьмой десяток, о котором другие только мечтают, то мысли о тех, кому это удалось в меньшей степени, являются слабым утешением, потому что собственная жизнь не становится от этого легче.

С тех пор, как у Рихарда перестала соображать голова, стало заметно, что и тело приходит в упадок. Его забывчивость имеет даже некоторый шарм по сравнению с другими, более неприятными проявлениями старости, уже давно ставшими заметными и превратившимися в нечто уродливое и безобразное. Шаркающая походка на подкашивающихся ногах, каждый шаг требует особого внимания, напряжения глаз, словно с минуты на минуту все может оборваться. Смерть для Рихарда не является больше далекой точкой в конце пути, к которой так или иначе все приближаются, а угрозой, исходящей из непосредственной близости, и с этим приходится считаться, когда строишь планы на какое-то обозримое будущее. Рихард, если он, конечно, не забывает обо всем тут же (как случается со многими другими вещами), обладает теперь новым ощущением времени касательно того, что ожидает его в будущем. Для подсчета лет, сколько еще осталось, сгодился детский принцип: что нельзя сосчитать по пальцам одной руки, является величиной неопределенной, а следовательно, не стоит о нем и задумываться. Раз, два, три, четыре, пять – если все в порядке, а если так не получается, то отсчет пойдет в обратном направлении: пять, четыре, три… Ну а там уж недолго осталось.

Альма догадывается, что Рихард мыслит именно такими категориями. И хотя он упорно избегает говорить на эту тему, она прекрасно знает, что оставшаяся Рихарду часть пути, независимо от ее продолжительности и качества, позволяет ему радоваться жизни – и это, пожалуй, одна из причин, почему ему не хочется вставать утром. Его редко встретишь до десяти. Альма с удовольствием узнала бы, на что Рихард тратит столько времени в своей комнате, посещают ли его те же мысли, что и ее. Но скорее всего, сил у него хватает только на то, чтобы лежать и пялиться в потолок, страстно желая, чтобы все в один прекрасный момент опять стало как прежде и возвратилось на свои места. Если я буду твердо в это верить, все так и будет. Альма, которая никогда не была соней, предпочитает вставать рано. Ей нравится, когда в течение четырех часов она находится в саду и в доме одна. В окружении звуков, запахов, воспоминаний – о тех годах, когда она ходила в начальную школу, где даже самым маленьким читали классиков: люди проходят мимо друг друга, и ни один не видит боли другого[5]5
  Георг Бюхнер (1813–1837), историческая драма «Смерть Дантона» (1835).


[Закрыть]
. Или что-то в этом духе. По утрам ей приходят на ум подобного рода вещи. Эти мысли на утренней зорьке уносят ее далеко-далеко. Гораздо дальше, чем мысли по вечерам, так она считает. Она должна признать, что это одна из причин, почему она не помогает Рихарду встать утром с постели, как бы подло ей это иногда ни казалось.

Она садится, высовывает из-под одеяла ноги. Ухватившись обеими руками за край кровати, она сидит, скрючившись и втянув голову в плечи, уставив взгляд в колени, на которых натянулась ночная рубашка в меленький голубенький цветочек. Через какое-то время, откинув с лица седые волосы, она берет с кресла халат, набрасывает его на себя и идет к окну, открывает его. Две птицы летят, опережая день, на запад по затянутому дымкой небу. Альма следит за ними взглядом. Потом опускает глаза вниз, на сад, на домик с ульями, где через час примется за работу. По прогнозу обещали улучшение погоды на всех фронтах. День постепенно набирает силу. Потемневшие на солнце, местами почти черные доски домика вобрали в себя всю черноту ночи. Но светло-бирюзовые ставни рядом с дверью да лишайник на черепице уже светятся в предрассветных лучах, застрявших в верхушках деревьев. И снова взгляд на ульи, на топорной работы домик, замерший на одном месте под шорох раскидистых веток и напоминающий сбоку своим видом число «пи», такой же иррациональный, как и само это число. Альма все время думает об этом маленьком домике, где живет шесть пчелиных семей и где каждый день есть для нее работа на недели и месяцы вперед, что уже само по себе удивительно.

Вчера в газете для пчеловодов новейшие рекомендации по предотвращению роения пчел:

Если запечатанные ячейки пчелиных маток в поврежденных ульях уже вскрылись, то толку от них будет мало. В дальнейшем же рекомендуется прибегать к силовым методам. Например, убивать матку. Или запирать старых маток в самих ульях, навешивать на леток заградительную сетку. Всяческие советы, давным-давно известные каждому пчеловоду, но никогда не упоминавшиеся раньше, когда Альма еще только училась пчеловодству. В то время у Альмы пчелы не роились годами, а это означает, что встречаются такие пчелы, у которых потребность в роении заторможена, отсутствует предрасположенность к этому.

Этих пчел Альма с удовольствием вернула бы сейчас назад.

Она стоит в ванной комнате и чистит зубы, моет руки и лицо холодной водой, причесывается. Глядя по утрам на бесцветность своих губ, она думает, что работа с пчелами не убила в ней желания ощущать себя молодой женщиной. Но когда она смотрит на свое отражение в зеркале, то внутренне все-таки вешает немного голову: ничто не может скрасить ее удивление, что сквозь эти морщины и складки уже невозможно разглядеть ту молодую женщину, какой Альма была когда-то. Хотя на фотографиях, пожалуй, – да, очень все интересно. Когда она раскладывает фотографии в ряд, они производят впечатление документальной записи определенного периода ее жизни. Пять часов вечера: цок, цок, цок. А в зеркале? Ничего похожего. А что же в зеркале? Это что – я? А кто же? Конечно, я. Да, да, да. Посмотри-ка получше. Ну, хорошо, хорошо: с зеркалом не поспоришь. И тогда ею овладевает грустное чувство, будто ее в чем-то обманули, в том, например, какая она когда-то была и какой теперь, стоит вот и не может себя найти. Любопытно, что эти мысли никак не выходят из головы. Если спросить ее, то она предпочла бы, чтобы в жизни наступила такая фаза, когда ты наконец смиряешься с этим и перестаешь искать отговорки для произошедших изменений якобы временного характера. Макияж уже не вернет стабильность и не приукрасит правду, придаст только силы на борьбу с привыканием к неизбежности старения, о чем каждый раз напоминает утренний страх. Несколько лет назад Рихард сделал замечание, которое не случайно застряло в памяти Альмы: для того, чтобы чувствовать себя счастливым, надо воспринимать все вещи вокруг в розовом свете, даже если на самом деле это не так, и со временем эта способность не только не утратится, а постепенно превратится в привычку.

Вот как просто.

Ей так хочется вернуть назад те моменты, когда она восхищалась Рихардом. Но многие из них уже никогда не вернутся. В последнее время один удар следует за другим. Зачастую даже трудно поверить, что этот человек, с которым она живет под одной крышей, тот самый, который в юности поразил ее своим умом. Римский патриций называли его коллеги. Тогда жизнь казалась бесконечно долгой. Они радовались будущему и ждали. Но что конкретно? Чего они ожидали? Теперь она и сама не знает. А что сейчас? Часто кажется, да так оно, собственно, и есть, что ничего этого и не было.

В начале прошлой недели, когда Альма готовила сливочный штрудель (Рихард привык со временем есть все такое сладкое, что уже забыл вкус кислого), он пришел к ней на кухню и пожаловался, что у него сломалась вставная челюсть.

– Покажи-ка, – сказала она.

Рихард подчинился, снял верхний протез и протянул ей.

Из-за гнилого коренного зуба Рихард не смог в свое время принять участие в праздновании по поводу подписания в 1955 году Государственного договора о независимости Австрии[6]6
  15 мая 1955 г. представители СССР, США, Великобритании, Франции и Австрии подписали в Вене Государственный договор о восстановлении независимой и демократической Австрии, положив конец оккупации страны.


[Закрыть]
. Он отсутствует на всех официальных фотографиях и в кадрах кинохроники. От скрежета зубов в досаде на это оптическое отсутствие, отнявшее у него долю его участия в этом историческом событии, а также оттого, что после удаления больного зуба начали гнить соседние, Рихард принял решение, что от несправедливостей подобного рода в будущем его оградят протезы. И хотя Альма во многих отношениях (собственно, во всех) считала такую реакцию полной глупостью, ей не удалось отговорить мужа от однажды принятого решения. За один прием у врача, продолжавшийся далеко за полночь, Рихарду выдрали все зубы, пустоты зияли вверху и внизу. По слухам, несмотря на боль от экзекуции, он без конца засыпал от анестезии. Ассистентка доктора Адамеца все время пыталась разбудить господина министра, брызгая ему в лицо водой из пульверизатора, как это делают во время мытья окон. Рассказывали, помогало ненадолго. Но самым комичным, если в этом вообще было что-то комичное (тогда, не сейчас, сегодня уже многое кажется комичным), стало то, что сразу после приема Рихарду выписали непомерно большой счет. Его храп в ординаторской доктора Адамеца отозвался эхом на страницах газет, где потребность министра во сне (понятие полное бессилие больше подошло бы для данной ситуации) связали с самоотверженным служением родине. Во время торжественной речи по случаю выхода Рихарда на пенсию его зубы даже сравнили с печенкой министра иностранных дел Леопольда Фигля, испортившего ее себе на переговорах с русскими. Определенная доля иронии, конечно, здесь присутствовала, так, по крайней мере, считала Альма.

– Это все старье, – ругался Рихард на прошлой неделе. Похоже, он был изрядно раздражен.

– Ну успокойся же, – сказала Альма. Она осторожно вертела в руках протез верхней челюсти.

Это были те самые зубы пятидесятых годов, дорогие, как целый мопед, австрийская ручная работа с использованием тогда еще совсем новых советских космических технологий. Но и это чужеземное изобретение все-таки тоже не было рассчитано на века, и с середины семидесятых Альма предпринимала всякие робкие и не очень попытки уговорить Рихарда сделать новые протезы. Но он оставался глух к ее словам. При этом ему приходилось иногда довольно туго, временами он срывался и заявлял, что челюсти плохо подогнаны и прикус нарушен. Он частенько носил их не во рту, а в кармане брюк, то и дело садился на них, но, к сожалению, им ничего не делалось.

И когда он заявился с ними на этот раз, Альма понадеялась, что эпоха зубов периода Государственного договора наконец-то закончилась. Но не тут-то было. Тщательный осмотр показал, что заподозренные Рихардом трещины были не чем иным, как выпуклым рельефом его собственного нёба.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю