Текст книги "У нас все хорошо"
Автор книги: Арно Гайгер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Волны в ванне набегают друг на друга, на живот и на края ванны и разбиваются: терпят аварию. Рихард сползает в воду глубже, теперь колени его согнутых ног торчат, как острова, голова ушла под воду, глаза он закрыл и нос зажал пальцами. Примерно так будет выглядеть его будущее. Приятно теплая вода, льнущая к его телу, мутная водица сентября 1962 года, так выглядят будни, старческий покой, одиночество, грусть, окружающее пространство, дистанция и гибель. Отфыркиваясь, он снова выныривает. Намыливает голову, пускает на нее горячую воду. Моет подмышки, скребет свое тело, снова лежит не шевелясь. Его живот бессильно выпирает, вялый трясущийся жир с множеством складок, без малейшего налета загара, даром что лето только что осталось позади. Никаких мускулов, только разбухший жир, жир семи сытых лет. На нем темные и седые волосы, вокруг бледного пупка, будто их затягивает туда магическая сила. Волосы вяло шевелятся в легком волнении воды, вызванном его дыханием и пульсом, а может, то дрожат слегка его руки. Может быть. Сам-то он лежит без движения вот уже несколько минут. Он закрывает глаза. Да. И в воспоминаниях всплывает время, когда они с Альмой начали было купаться вместе. Начали и снова перестали.
Когда это было? Он не помнит точно. Но не с самого начала, а скорее в сороковые годы, когда Альма больше не купалась с детьми и дети подолгу находились вне дома. Отто – с гитлерюгендом и в походах на каноэ, Ингрид в обязательных школьных лагерях. Отто мертв уже дольше, чем жил. А Ингрид? Она создает ему такие сложности, которые трудно переносить. Выходит, кругом виноваты другие. Тут он вдруг припоминает… Не всегда было так. Когда же это было? Начало лета 1943-го. Или 1944-го? Озеро Мондзе. Черная Индия, это он еще помнит. Черной Индией называлась маленькая гостиница, в которой разместили класс Ингрид. Он смутно припоминает тон детской гордости в голосе Ингрид. Девочка на службе в летней Черной Индии, знаменосная служба в штурмовой группе в Черной Индии. Служба на кухне, служба в обеденном зале, горничная служба, служба в прачечной, служба по чистке обуви, служба затемнения. Он видел список подразделений, когда навещал Ингрид – во время долгосрочного понижения Ингрид до клозетной службы. Худосочная девочка с ножками Пиноккио, которой не хватало железа, чтобы хоть немного порозоветь. При раздаче еды она выразила протест, что порция на тарелке учительницы больше, чем у нее. Шум, который повлекло за собой это ее замечание, несмотря на грохот войны, дошел до самой Вены. Когда Рихард приехал, – этого он еще долго не забудет, – смертельно несчастная девочка бросилась к нему и весь день обнимала его за шею, то плача, то цепенея, то давая клятвенные заверения впредь включать мозги и думать, прежде чем что-то сказать. Запуганная, загнанная и оттого разом поглупевшая. Такой он свою Ингрид не знал. Зареванное жалкое создание. Он дал ей выговориться на смотровой скамейке с видом на Мондзе, в котором отражались горы и облака. Сквозь рыдания она то и дело всхлипывала: папа, это послужит мне уроком, клянусь тебе. Да-да, это правильно, дитя мое, вот увидишь, все уладится. Или что-то подобное из расхожей премудрости. Тут ведь часами приходится выступать перед Национальным советом, а когда у собственной дочери беда, в голову не приходит ничего путного.
Он должен признать, что война и для детей была мерзким временем, даже летом на Мондзе, особенно когда ребенку не повезло с тем, что родители находились в оппозиции к господствующему мнению. Тут не спасала ни температура воды, ни гребля на лодке, ни сбор цветов. Если посмотреть в этом свете, конфликт Рихарда с Ингрид начался уже тогда. То, что девочка столкнулась со всей жесткостью воспитательных методов своего времени, было определенно связано с тем, что она оказалась дочерью политически неблагонадежного отца. Возможно, она сама это почувствовала после того, как Рихард не смог во время своего приезда добиться смягчения штрафных мер. Чтобы девочка знала, как должно вести себя. Да и военное увлечение Отто легче объяснить на этом фоне как компенсацию за ошибки его отца. Нет бы Рихарду раньше догадаться. Ведь это лежало на поверхности. Конечно, все это лишь оттого, что наци были ему не по нутру. Напряжение возникло сразу, со времен аншлюса – и по сей день, хотя, казалось бы, антифашизм давно обратился в фамильное серебро, любой антифашист – желанное наследие для детей и внуков, которому цены нет.
И чему, простите, учит нас этот опыт? Где благодарность? Да! Где? Где она? Куда она подевалась?
Рихард встает в ванне и пускает на себя душ, с некоторым удовлетворением, что обнаружил в своей жизни еще одну несправедливость.
В Йемене, по словам очевидцев, революционные силы формируют правительство. Бедуины угрожают гражданской войной. Гибель имама в пламени королевского дворца подтвердилась. В компартии Китая вперед выдвинулись сторонники жесткой позиции. Бойкот против негритянских студентов привел к государственному конфликту в США. А что итальянский министр иностранных дел Пиккиони? На заседании ООН он утверждает: Южный Тироль является юридической проблемой, и, как уже объявил австрийский министр иностранных дел Крайский, осенью продолжатся двусторонние переговоры. Свыше 800 жертв наводнения в Испании. Генерал Франко видит будущее Испании в социальной монархии. Социал-демократическая партия Австрии выступает за изменение конституции. Вице-канцлер Питерман в своей речи на открытии избирательной кампании СПА привлек внимание общественности тем, что выступил за легализацию пропорционального представительства для обеспечения сотрудничества между крупными партиями. Австрийская народная партия начинает свою избирательную кампанию 1 октября публикацией предвыборного обращения к избирателям. Неделю спустя народная партия огласит свою избирательную программу и устроит митинг в честь открытия кампании в Венском концертном зале. Кроме обычных избирательных собраний, народная партия в ходе избирательной кампании проведет по всей Австрии ровно 500 «молодежных парламентов» и столько же «тинейджерских вечеринок». Среди пропагандистских средств народной партии – пластинка с музыкой «диксиленд», записанной оркестром Оттакрингского молодежного клуба, которая перебивается лишь рекламным текстом «С легкой музыкой – часы, с народной партией – годы счастливого будущего». Погода ожидается мягкая, но неустойчивая. Временами небольшой дождь. В полуденные и послеполуденные часы будет преобладать солнечная погода.
Когда бежевый микроавтобус, где-то одолженный Петером, сигналя въезжает в ворота, стрелка показывает чуть больше четырех часов и погода снова хорошая. Солнце, проглядывая сквозь редкие обрывки облаков, становится молочно-размытым, а то и желтым, как бутерброд с маслом. И ветер – в районах, что повыше, чем тот, где стоит их вилла, – дует сильнее. Ветер волочит по саду тени облаков и перетаскивает их через каменную стену, к соседям.
– Я прошу тебя, Рихард, как бы Ингрид ни вела себя, не забывай, что она у тебя единственная дочь.
– Я постараюсь.
Альма и Рихард выходят перед клумбой с розами, что за беседкой, на подсыхающую площадку. Лужицы поблескивают на осеннем солнце. Петер разворачивает автобус и подгоняет его задом к дому, чтобы удобнее было грузить мебель. Выходит Ингрид – в кожаных сапогах до колен, в коротком розовом платье с плиссированным подолом и в черной кожаной куртке. Ее светлые, песочного цвета волосы мотаются сзади, завязанные конским хвостом. С сигаретой во рту, она берет с переднего сиденья дитя – девочку, которую зовут Сисси и которая с последнего раза, когда ее видел Рихард, тоже успела стать блондинкой. Она уже недели четыре как научилась ходить; об этом Альма уже говорила ему. Ингрид ставит Сисси на ножки. Девочка семенит по кругу. Альма обнимает ее. И хотя тисканье ребенка и приветственные восклицания придают моменту радостный оттенок, Рихард чувствует себя как в обществе, правила поведения которого понять не в состоянии. Под сердечностью Ингрид ему чудится легкая взвинченность, и это впечатление подтверждается, когда он с грубоватым смущением включается в приветственную церемонию.
Он присаживается перед внучкой на корточки и говорит:
– Ах, какая ты худенькая. Тебя что, родители не кормят? – Еще произнося это, он понимает, что даже безобидная шутка вроде этой чревата подвохом, и смеясь добавляет: – Твоя мать была такая же. По наследству переходит не только мебель.
Ингрид, качая головой, растаптывает сигарету. И произносит:
– Ну и ну!
Только и всего, но этого хватает, чтобы между отцом и дочерью установилось привычное отчуждение.
Рихард бегло гладит дитя по легким волосикам и снова выпрямляется, ища взгляда Ингрид. Она смотрит на него, сдвинув брови. Ему кажется, что она хочет спровоцировать его на еще какое-нибудь неосторожное замечание. Он не знает, что сказать, разве, может, что то была шутка, нечаянно вырвавшаяся у него. Но даже этого ему не хочется говорить в свое оправдание. Он и так уже сыт по горло тем, что вынужден постоянно оправдываться перед Ингрид.
Он стоит в нерешительности, но тут Альма приходит ему на помощь и переводит разговор на главную тему: что давно уже пора разгрузить в первую очередь нижние помещения, а то там совсем нечем дышать, мебель заполонила все пространство. В гостиной вообще как на складе торговца старьем.
– И это не только моя вина, – говорит Рихард. – Не думайте.
В последние недели войны, когда Восточный фронт приближался куда быстрее, чем ожидалось, один из самых насущных вопросов был: как защититься от грабежей. На грузовой машине управления городских электросетей (из-за своей важной в военном отношении должности Рихард имел бронь) он вывез наиболее ценные мелкие предметы обстановки на электростанцию в Зальцбург. Но большая часть мебели осталась. Они обсудили ситуацию вдвоем с Альмой, сидя на кухне, причем не пререкаясь, поскольку приходилось думать в условиях стремительно развивающихся событий, и достигли полного согласия в принимаемых решениях. Рихард позвал в дом столяра, который из-за нехватки одного пальца был признан негодным для службы в вермахте. Этот человек скрепил всю габаритную мебель специальными скобами. В течение двух дней он клеил, загонял штифты, привинчивал и сошлифовывал головки винтов, пока все шкафы и кровати не стали неразборными. Рихард сыграл на громоздкости мебели, на ее неподъемном весе и на лени русских, которым и по соседству хватало чего грабить.
– Это была твоя идея, – говорит Альма.
– Я и сегодня горжусь, что смог убедить тебя в ее правоте.
– Ну, не знаю.
– Вспомни, что было с соседями.
– Все равно, в другой раз я бы подумала.
– Тогда ты радовалась, что мы почти ничего не потеряли.
– Я же не предвидела, что всю оставшуюся жизнь мне придется по нескольку раз в году вызывать грузчиков мебели.
Рихард весь напрягается. Он знает, что эта акция давно обернулась подвохом, потому что после войны мебели не вернули ее прежний вид, сперва в этом не было острой необходимости, а потом – из опасения скорее разрушить ее, чем сделать для себя удобной. Раз за разом это мстило за себя, когда очередной шкаф требовалось передвинуть – то при покраске стен, то при циклевке полов. Некоторые предметы мебели уже не подлежали выносу из комнат, потому что не проходили в двери или оказывались неподъемными по лестнице, ведущей наверх. По этой причине некоторые комнаты оставались неизменными чуть ли не четверть века. Рихарду это не доставляло неудобств: он, наоборот, ценил, что, возвращаясь домой, находит все вещи на своих местах. Альма же с досадой называла это «мое окостенелое жилье». Ведь она проводила дома куда больше времени. Как прежде, так и теперь. И Рихард даже может ее понять. Но все же предпочел бы, чтобы изменения в доме произошли когда угодно, лишь бы не сегодня. Сегодня с него и так всего хватает.
– Старое и добротное, это я в них и ценю, – говорит он.
А Ингрид лапидарно:
– А я нет.
Будто пригвоздила, нет, приклеила ему ярлык на лоб, поплевав на него предварительно: негибкий обыватель, пережиток прошлого. Не то чтобы старый, а устаревший. Некоторое время он прикидывает, промолчать, что ли, не давая Ингрид лишнего повода для колкости. Ибо то, что его жизнь в целом стоит ей поперек горла, она уже не раз давала ему понять. Он медлит. Но в конце концов решает не спускать ей с рук.
– Это не доказывает, что ты знаешь жизнь лучше. Это лишь подтверждает, что у нас разный опыт и поэтому мы придерживаемся разного мнения.
– Уж последнее бесспорно.
– И очень жаль.
Жаль? Ну, это Ингрид как-нибудь переживет. Слезинки не проронит по герою своего детства. Она лишь пожимает плечами.
А Рихард удивлен, как привычно он воспринимает эти жесты Ингрид. Со временем у него выработалась устойчивость к ее манере закатывать глаза, не отвечать на вопросы и отпускать иронически «ага».
Они входят в дом, не задерживаясь надолго в комнатах нижнего этажа. Изогнутые ножки комодов с пузатыми лампами на них, книжные шкафы с застекленными дверцами, задрапированными изнутри занавесочками со складками, бидермайерские шкафы и с резными спинками диваны – все это для Ингрид мрачная рухлядь, которую она раньше любила, а теперь она для нее все равно что бывшие одноклассники, оставшиеся на второй год, с ними и поговорить-то не о чем.
– Выручай меня, Ингрид, – умоляет Альма. – С тех пор, как появился телевизор и мы переставили диван, у меня не осталось угла для моего задумчивого кресла.
Поджав губы, Альма неодобрительно оглядывает комнату. По телевизору идет передача Let’s learn English[55]55
«Давайте учить английский» (англ.).
[Закрыть], новости и полный веселья и юмора скетч в театре венской семьи актеров Лёвингер («Трое деревенских святых»). Она поворачивается к Петеру:
– Задумчивое кресло – это место, где я думаю. Рано или поздно мне приходится думать о каждом из вас.
Зять с загнанно-хмурым лицом кивает и смущенно обнимает Ингрид за талию. С некоторой неуверенностью в голосе он предлагает разобрать в следующие выходные кое-какую мебель, которая мешает. Уверяет, что умеет обращаться с инструментами, еще с давних времен, до продажи лицензий на игры. Ингрид подтверждает, что у ее супруга золотые руки. Рихард, держась на заднем плане, надеется, что никто не сможет прочитать скепсис на его лице. Он бросает взгляд на часы с маятником и отмечает для себя, что вечером его надо будет подтянуть, уж очень медленно они бьют.
– Я бы предпочла, чтобы мебель еще послужила, – говорит Альма.
– Тебе придется примириться с тем, что наша дочь предпочитает мебель из стальных трубок.
– А вы что-то имеете против нее? – спрашивает Ингрид.
– Нет, – говорит Рихард.
– Вот и прекрасно.
Изогнувшись телом так, чтобы маленькая дочка могла опереться на ее бедро, Ингрид поворачивается на каблуках и шагает в швейную комнату, оттуда – в кабинет, потом – в столовую, а затем на веранду. Перед испанским дубовым сундуком, в котором раньше хранились детские игрушки, Ингрид останавливается и спрашивает у матери, можно ли ей взять этот сундук. Зачем спрашивать, разве Альма сможет сказать «нет»?
Альма вытаскивает оттуда скатерти, салфетки, подсвечники и свечи. Ингрид между тем подходит к дверям веранды и спрашивает, каков был в этом году урожай в саду.
– Вишни хорошо плодоносили, ранний урожай и такой прекрасный. Но из-за дождей в конце июня зачервивели и стали годиться лишь на корм птицам.
Рихард рассказывает еще про абрикосы (заморозки во время цветения), про яблоки эрцгерцога Иоганна (стабильный сорт, дерево в лучшей поре), про сливы (дерево стареет). Но его объяснения вроде как не доходят до Ингрид. Его дочь смотрит в сад и видит там себя, бегающую между деревьями.
Он перебивает себя:
– Оглядываясь назад, всегда испытываешь ностальгию.
Ингрид отвечает сухо, пробормотав вполоборота и тем не менее горько:
– С тех пор как мне указали здесь на дверь, моя ностальгия не так велика.
Рихард спрашивает себя, для чего он вообще открывает рот. Нормальный разговор, похоже, давно уже невозможен. Каждое слово встречается в штыки. И незачем их зря тратить. И что пользы теперь вспоминать, что в детстве Ингрид слепо верила ему? Теперь даже не верится, но ведь и в начале гимназии она испытывала постоянную потребность поделиться с ним. После того как в саду у соседей, родственников Вессели, где она играла в бадминтон, ее пригласили участвовать в съемках фильма «Надворный советник Гайгер», она во всех подробностях рассказывала ему, как к ней подошли, а потом еще раз – на случай, если какая-то мелочь была упущена. И это тоже позади: ушло, ушло, ушло.
Он говорит:
– Теперь много пишут о том, как важно вовремя уйти из родительского дома.
– Значит, ты находишь хорошую сторону и в том, что прогнал меня.
Да, ушло.
– Ну, если тебе хочется видеть это в таком свете.
– Да, мне хочется видеть это в таком свете. Я даже могу сказать тебе почему. Потому что тебе всегда нужно быть правым, любой ценой.
Рихард сдается. Его мозг сегодня измучен и забит вопросами и атаками прошлого, но у него хватает ума понять, что все это бессмысленно. Разговор ходит по кругу. Это так. Что было, то было: когда Ингрид однажды опять вернулась домой в полночь, да еще и огрызалась, его терпение лопнуло, он полчаса орал на нее, а потом велел ей убираться. Но только потому, что ему больше ничего не пришло в голову в ответ на ее молчание, то строптивое, то презрительное. Он просто сорвался. Тем более что он и перед этим был не в духе, все как всегда, одно к одному: его секретарша опять забеременела. Но на следующее утро он принял меры, он не из тех, кто не признает своих ошибок. Я не настаиваю на том, что сказал вчера. Тем не менее Ингрид ушла в тот же день, как будто собранный чемодан давно стоял в ее шкафу и она только ждала повода, чтобы достать его оттуда. Такое насторожит кого угодно. В глазах Рихарда это пробудило подозрение, что Ингрид покинула дом в тот момент, когда можно было свалить всю вину на других и не брать на себя ответственности за происшедшее. У него самого тогда был единственный выбор: либо видеть свое имя вывалянным в грязи и не обращать на это внимания, либо дать согласие на немедленную свадьбу. Что он тогда и сделал волей-неволей. То, что теперь Ингрид занимает позицию упрощенного толкования тех событий, остается на ее совести, ей так удобнее, чтобы и впредь отыгрываться на родителях, выплескивая на них все свое неудовольствие. Ну и зачем ему из-за этого волноваться, рискуя получить сердечный удар? Даже комоду не выпрямишь ножки.
Ингрид выжидает несколько секунд, не последует ли выпадов со стороны отца, и говорит:
– Счастье, что я здесь еще изредка бываю и вижу теперь, что это просто дом как дом, не более того. Всего лишь дом с садом.
Значит, все же ностальгия, вертится у Рихарда на языке, с известной долей удовлетворения. Однако он сдерживается. Он хорошо владеет собой, кроме того, знает, что последнее слово все равно останется за Ингрид, хотя бы в силу того, что она моложе. Это ее козырь.
Альма освобождает сундук. И на этот раз она немедленно переводит разговор на другую тему: на состояние здоровья некоторых соседей, у которых оно оставляет желать лучшего. Ингрид без сопротивления втягивается в беседу. У кого желчные колики, у кого рак, у кого нервы. Рихард тем временем помогает зятю вынести сундук, зять явно не в своей тарелке. Петер дважды благодарит и сообщает, что позаимствовал автобус «фольксваген» у своего коллеги по работе и что он (Петер) удачно вписался в попечительский совет по безопасности дорожного движения. Он рассказывает, что собирается составить фотографический свод всех наиболее напряженных перекрестков республики и собрать статистику несчастных случаев, произошедших на этих перекрестках. Посмотрим, что из этого получится. Дважды сказав до того «так-так», Рихард переключается теперь на «интересно-интересно».
Они возвращаются в дом, там женщины как раз поднимаются по лестнице. Рихард и Петер присоединяются к ним. Теперь внучку несет Альма, и та, положив подбородок на плечо Альмы, смотрит вниз на Рихарда, который опирается левой рукой на пушечное ядро у основания перил. Взгляд Сисси притягивает Рихарда. С внезапным сердцебиением он замечает в этой девочке следы и своего присутствия. И это пробуждает в нем порыв гордости. На протяжении нескольких ступенек ему кажется, что он осуществится в своей внучке, даже тогда, когда его самого уже не станет. Но мгновение спустя его гордость на полпути отступает, ибо налет сожаления напоминает ему о том, что в повседневности этого ребенка он присутствует не так уж часто. На Новый год да на время сбора абрикосов, если погода благоприятствует. Не менее тревожит его и тот факт, что семья Ингрид способна увеличиваться, тогда как его собственная семья отпадает от него по частям.
Он старался жить правильно, действовать, думать, чувствовать по совести, по правилам, которые внушили ему родители. Он делал то, что должен был делать, а ведь такое может сказать о себе далеко не каждый. Его действия всегда были продиктованы заботой о благе других. Несмотря на это, все от него отворачиваются.
Они продолжают обход. Поначалу Ингрид привередничает и наверху. Но все меняется, когда очередь доходит до детских комнат. Ингрид тотчас веселеет, увидев мебель в комнате Отто, она просит отдать ей весь гарнитур, маленький, выкрашенный в светлобирюзовый цвет шкаф, нескладно стоящий на своих прямых ногах из вишневого дерева, мальчишескую кровать с плетеной вставкой в изголовье, стол, два стула и комод такого же бирюзового цвета, средний ящик которого Сисси пытается выдвинуть со всей силой своего маленького тельца.
Рихард готов держать пари, что Альме жальче всего комнату Отто. От задумчивого кресла – в комнату плача и назад, это для нее налаженный маршрут. Он пристально следит за Альмой. Но она контролирует себя. Как уже не раз, она подавляет свои чувства, никто ничего не замечает (таково впечатление Рихарда). Она осмеливается лишь задать вопрос, не планируют ли Ингрид и Петер пополнение семьи. Представить себе невозможно, что бы было, если бы этот вопрос задал он, Рихард.
– Пока я не закончу учебу, об этом не может быть и речи, – решительно заявляет Ингрид. – Учеба однозначно на первом месте.
Ингрид открывает шкаф. По комнате распространяется запах порошка от моли. С10 и что-то еще. Рихард с удовольствием привел бы химическую формулу, но не может сейчас ее вспомнить. И словесное название этого порошка тоже выпало у него из головы.
– Какой экзамен самый первый? – спрашивает он.
– Там видно будет.
– Но ты, надеюсь, узнаешь, какой экзамен будет первым?
– Ох!
В ответе Ингрид чувствуется неопределенность.
Тут Рихард поднимает левую бровь, словно удивляясь тому, что слышит, губы его делаются тонкими, и Ингрид вовремя одумывается, что в первую очередь должна сдать экзамены, пока не встала на ноги, ведь отеческая рука с деньгами (как ни крути) протянута ей пока безотказно. На одной влюбленности далеко не уедешь. С тем немногим, что Петер зарабатывает в попечительском совете по безопасности дорожного движения, немыслимо ни гнездо, которое Ингрид сейчас обустраивает, ни продолжение учебы. Их семью тянет на себе Рихард. Единственное проявление авторитета, которое дозволяется ему без встречной критики, в том и состоит, чтобы поддерживать под руки трех этих подопечных.
Ингрид со вздохом признается:
– Из-за мороки с покупкой дома мне пришлось снова переписать учебный план. Я сильно надеюсь, что и с Сисси будет намного легче, как только мы въедем в дом.
Альма, как будто ее, в отличие от супруга, совершенно не касается, будет ли Ингрид разыгрывать перед отцом свой спектакль вечной студентки, или все же закончит учебу, не в пример своему муженьку, подает голос:
– Я рада, что мебель Отто попадет в хорошие руки.
Как раз в этом-то Рихард и сомневался.
Ингрид и Петер берут лишь то, что не отличается солидностью и добротностью, недолговечную мебель, подсобные шкафы, то, что не напрягает их, оставляя то, что уже устарело, берут все нетяжелое, что не требует особого внимания и поддержания сохранности (ни клеем, ни скобами). Что не внушает уважения. Мебель как символ безразличия, для легкомысленного отвыкания от прошлого, думает Рихард. И внутренне он отвергает такую позицию – ибо при этой позиции, считает он, нельзя пустить корни.
После того как определены к выносу также кровать и шкаф из ее бывшей собственной комнаты, Ингрид говорит:
– Что не войдет в автобус, мы заберем в следующую субботу, когда Петер придет разбирать для мамы мебель в гостиной.
На мгновение она задерживает взгляд на муже. Рихарду бросается в глаза замедленность движений ее век.
– О’кей, – говорит Петер.
– О’кей, – ставит точку Ингрид.
Разговор снова застопоривается. Четыре человека, четыре непрошеных гостя в собственном доме. И еще дитя, которое ничего не знает и не узнает, но которое неожиданно становится темой для разговора – посреди молчания вдруг обнаруживается, что оно обкакалось.
– Да, никак, от тебя пахнет?
– Да, мне кажется, попахивает.
– А у вас есть с собой подгузники?
– В машине. Она ведь какает как по часам.
– Мы, женщины, спустимся вниз.
– Папа, не мог бы ты пока поискать на чердаке мою игрушечную кухню для кукол? Ну, ты помнишь, я по ней с ума сходила. Петер пусть тебе поможет.
Уже спускаясь вниз, Ингрид кричит:
– Возможно, она в моем старом чемодане, который в черно-белую клетку.
Рихард не в восторге от этого задания, тем более что его зять – не тот человек, наедине с которым ему хотелось бы подниматься на чердак. Он спрашивает себя, чего это его госпоже дочери взбрело в голову запрячь их в одну упряжку. После всего, что случилось, никак нельзя рассчитывать на дружбу между ними. Но что ему остается? Он с неудовольствием поднимается по двум лестничным пролетам, уходящим в темноту. Перед дверью на чердак он оборачивается, чтобы удостовериться, что его зять следует за ним. Когда и Петер доходит до площадки, Рихард толкает дверь. Петли издают мрачный стон, отчего застоявшийся воздух редко посещаемого помещения кажется еще более спертым. В воздухе словно присутствует уже почти невесомый, лишенный своего цвета след минувших событий, серый пепел воспоминаний, остывший с течением лет.
В голову ему не приходит ничего лучшего, и тогда Рихард говорит:
– Завтра мне предстоит произнести небольшую речь по случаю шестидесятилетия Леопольда Фигля[56]56
Леопольд Фигль (1902–1965) – видный австрийский политик XX в.; после аншлюса был отправлен немцами в концлагерь Дахау; первый федеральный канцлер Австрии (1945–1953 гг.) после окончания Второй мировой войны; на момент подписания Государственного договора о независимости – министр иностранных дел.
[Закрыть].
Он пытается влезть в шкуру своего зятя, и это смягчает его недовольство тем, что Петер, видимо, придает данному обстоятельству еще меньшее значение, чем он сам.
– Значит, ему уже шестьдесят, – глубокомысленно замечает Петер.
– Что значит уже? Для здорового человека шестьдесят лет ничего не значат.
– Может быть.
Выражение лица Петера спокойно, почти безучастно. Он протискивается между дымоходными трубами и расставленным между ними хламом, будто опасаясь, что вещи, доживающие здесь свои ненужные дни, могут схватить его щупальцами, так кажется Рихарду. Доски пола скрипят. На школьной парте у южного окна угрожающе качнулась склеенная цветочная ваза. Там даже чернильница стоит, будто в любой момент кто-то может прийти, сесть и начать списывать из воздуха дадаистские стихи, в которые слетается, к радости домовых, летающая кругом пыль.
За окном мокрый сад, каменная стена, в стороне наискосок – дома соседей за бахромой пожелтевших и шуршащих по-осеннему верхушек деревьев. Между остроконечными фронтонами – провисшие телефонные провода, которые давно уже похожи на склеротические артерии, забитые бляшками от потерянных голосов, пробежавших за эти годы по ним.
– Но Фигль не здоров, к сожалению. Его состояние будит больше опасений, чем надежд.
Петер слегка приподнимает брови – то ли это относится к предмету, который он видит, то ли это случайность, но уж никак не жест взаимопонимания между ними. О самочувствии бывшего канцлера Петер не расспрашивает.
– Я думаю, – говорит Рихард, – его здоровье вошло уже в заключительную фазу скатывания под горку. Да и начальная фаза тоже была стремительной. Шесть лет Дахау, это даром не проходит.
Реакции никакой, даже сигнала взглядом в знак того, что Петер воспринял сказанное. Разговор со всей очевидностью иссяк, так и не начавшись. Рихард между тем заводит длинный монолог, полагаясь в присутствии своего зятя на те приемы, каким он научился в обращении с политическими противниками.
Он излагает биографию первого избранного после войны канцлера и нынешнего главы правительства Нижней Австрии. Он опробует различные изюминки предстоящей речи, например, что Фигль и его соратники, к которым Рихард может причислить и себя со времен чистки 1938 года, могли бы достать для этой страны звезды с неба, причем особые, красные, пятиконечные. Такие мужчины, как Леопольд, становятся все большей редкостью, порода вымирающая и умная, но не вследствие образования, а по жизненному опыту. Только не надо пугать лошадей, несколько раз напоминал Фигль советским эмиссарам во время переговоров. Если бы не дипломатическая ловкость и умение Фигля, говорит Рихард, сегодня его собственный двор – и не один только он – был бы частью какого-нибудь нижнеавстрийского производственного комбината.
Он подмигивает, хотя находится вне поля зрения Петера. Тот как раз поднимает сигнальный фонарь железнодорожника.
– Остался от русских, они были здесь расквартированы одно время, – говорит Рихард.
И неутомимо продолжает, полностью сосредотачиваясь на своей речи, которую, как он специально подчеркивает, увенчает то, что он пожелает юбиляру еще многих лет: тот сможет еще лично отчитаться за работу на своем высоком посту. А всем последователям Фигля он настойчиво порекомендует при этом не забывать, что некоторые из них не то что не смогут этого сделать, а будут к тому же обязаны ответить за содеянное.
Пока Рихард все это говорит, больше думая о себе самом, чем о выдающейся личности своего коллеги по партии, Петер в тусклом свете, проникающем сквозь грязные стекла, выгребает содержимое крестьянского шкафа. Вокруг его головы кружатся пылинки. Время от времени он сощелкивает с какой-нибудь из надписанных коробок, которые вытаскивает, катышки мышиного помета, и они прыгают в пыль и катятся по полу. Петер добирается до чемодана. Но в нем оказывается лишь старая пуховая перина; совершенно нерациональная вещь. С большим трудом удается затолкать перину обратно. Замки вяло щелкают на облезлых дужках.
Снизу слышатся деловые голоса женщин. О чем они только говорят?
– Уж если остановиться на примере Леопольда Фигля. Он пытался так сформировать Австрию, как представлял себе это в бараках Дахау. Я думаю, что результат его труда говорит сам за себя.