Текст книги "Неотвратимость"
Автор книги: Аркадий Сахнин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 32 страниц)
Гулыга говорил, умело обходя серьезные обвинения, которые ничем не мог объяснить или опровергнуть, иные представлял мелкими, совсем не значащими, словно недоумевая, как можно такие мелочи предъявлять через столько лет. И, перечисляя обвинения, и в самом деле не главные, мимоходом называл и весьма серьезные, будто и они из того же ряда мелких промашек.
Начал с того, что признал обман, подлог в биографии, другие проступки, которые, впрочем, называл лишь ошибками молодости, да и то совершенными из лучших побуждений. Упирал на свою бескорыстность и постепенно свел их на нет, так что перед человеком непосвященным вырастала фигура боевого партизанского командира, правда имевшего некоторые промахи – а у кого их нет, – но честного, верно служившего родине.
В зале стояла напряженная тишина. Гулыга говорил тихо, слова его звучали искренне, в них чувствовались боль и горечь.
– Да, – продолжал он, – мой полк попал в окружение, я выбрался и организовал подполье и партизанский отряд. Важно, что я – не кто иной – создал в районе невыносимые условия для врага. Да, я назвал себя боевым танкистом, капитаном, но это исключительно из патриотических побуждений. Время было тяжелое, наименее стойкие начинали терять ориентиры, и надо было вселить в людей веру, заставить пойти за собой. Вот я и назвал себя командиром танкового взвода. А потом это уже перешло в документы… Сейчас-то я осознал всю порочность своего поведения. Владимир Ильич не раз указывал, что людям надо говорить правду, какой бы невыносимо горькой она ни была. Но в моей тогда молодой, почти мальчишеской голове все представлялось иначе: только бы пошли за мной на святое дело защиты родины. Подумайте, товарищи, не для оправдания говорю, хочу лишь объяснить свой поступок – разве в то время, когда на каждом шагу нас подстерегала смерть, мог ли я, молодой и горячий, думать о какой-то корысти. Да и никакой корысти не извлек я, кроме той, что люди пошли за мной на смертельные схватки…
Гулыга и Арбин все предусмотрели. Спокойная, без эмоций изложенная информация Чугунова, даже не выводы, а только факты, должна была произвести на членов бюро сильное впечатление, отнюдь не в пользу Гулыги. Ему, быть может, и удастся смягчить, сгладить это впечатление. Но вот, оказывается, не все предвидели. Не зря, ох не зря здесь столько посторонних. Для него-то они не посторонние, может быть, только этот генерал со Звездой Героя, а остальных, односельчан да и других, прискакавших сюда из разных городов, откуда только их выкопали, знал, хорошо знал. Совсем не посторонними они были для него когда-то. И не в качестве зрителей их пригласили. Будут говорить, и им есть что сказать. Значит, другого выхода нет, надо каяться. После каждого отвергаемого им обвинения рефреном звучало его покаяние.
Закончив, он тяжело опустился на стул. Несколько секунд исподлобья обегал глазами зал. Взгляд не задержался на ненавистных ему свидетелях, только чуть-чуть на Голубеве и Чумакове. Как они поведут себя? Пока шла проверка, с каждым из них успел поговорить, объяснил, в каком неприглядном виде предстанут перед бюро, если в третий раз изменят свою точку зрения. И пусть не лелеют надежду, что против них не возбудят персонального дела. Недвусмысленно обещал новые блага, если проявят благоразумие. Не просто им сейчас. Что они скажут?
Зато Прохоров, Ремизов, – эти не подведут. С ними он не дипломатничал, не церемонился, сказал как отрубил – если не будут активно защищать его, проявляя при этом инициативу и настойчивость, заложит их, разденет донага, и не удержать им своих партбилетов. А они знают – сказал слово, так на нем хоть дом строй. Крепкое у него слово. Выхода у них нет – будут вытаскивать. А остальные… Появление их на бюро – полная неожиданность. Нет, эти будут топить. Топить живого, безжалостно и злобно.
Раздумья Гулыги прервал Званов:
– Есть ли вопросы, товарищи?
Люди молчали.
– Вы объяснили, – обратился к нему Владимир Михайлович, – что назвали себя танкистом, командиром, чтобы люди пошли за вами, несмотря на вашу молодость.
– Верно, – с готовностью подтвердил Гулыга.
– А мемуары?
– Что мемуары? – насторожился Гулыга.
– Вы описали множество своих подвигов в боях, когда якобы были танкистом. Писали много лет после войны, отнюдь не в молодые годы.
Гулыга в смущении развел руками:
– Это, извините, вопрос не мне… Редакторы приписали… Опыта в этом деле у меня не было, сказали, даже в документальной литературе всегда допускается вымысел, но я все равно резко протестовал. А они – уже все сверстано, правку делать поздно, вы сорвете нам план, большой коллектив рабочих типографии лишится премии и так дальше. Что мне оставалось делать?..
– Нет! – прервал его Званов. – Мы смотрели рукопись, там только стилистическая правка.
Гулыга не знал, что ответить. Стоял молча.
– Еще вопрос, товарищ Гулыга, – нарушил молчание Званов.
– Позвольте, позвольте, разрешите уж ответить, – с обидой развел руки Гулыга. – Видимо, вы смотрели издательский экземпляр. Я знаю, точно знаю, там сохранился мой оригинал, прошу, Владимир Михайлович, послать за ним, пусть все члены бюро убедятся… Просто, если будет дозволено так говорить на бюро обкома, во имя истины я настаиваю на этом.
Всю жизнь Гулыга шел напролом. Шел на неправое дело с открытым забралом, удивительным образом совмещая это с чистыми, невинными глазами и тихим голосом. Шел порою по краю пропасти и не боялся, ибо немыслимый гибрид безграничной наглости и наивных чистых глаз, заслонявших ее, заставлял людей верить ему. Рисковал чудовищно, но не безрассудно. Вот так же, как и сейчас, – а вдруг пошлют за рукописью, пригласят редактора? Что тогда? Нет, с расчетом рисковал. Не пошлют – никто не станет прерывать заседание, никто в данный момент не будет заниматься проверкой, а судьба его решается сейчас. Пусть потом проверяют, найдется выход.
Не все предусмотрел Гулыга, не все учел.
Скептически взглянув на Гулыгу, Званов мягко сказал:
– Зачем же так усиленно настаивать, пожалуйста. – Он взял одну из папок, лежавших перед Чугуновым, раскрыл и показал: – Видите, надпись «Авторский экземпляр». И только стилистическая правка.
– Странно, – забормотал Гулыга. – Какое-то недоразумение… какая-то ошибка…
– Пойдем дальше. – Званов положил папку на место, – В каком полку вы служили и как попали в родное село?
– Я уже говорил, – приободряясь, начал Гулыга. – Служил в триста двенадцатом, это и в архивной справке отмечено. В окружение наш полк попал близ моего села…
– Минутку, – прервал Званов. – Вот документ из архива танковых войск. В нем говорится, что триста двенадцатый полк за всю войну в окружении ни разу не был. Значит, просто сбежали?
– Ничего не понимаю, – пожал плечами Гулыга. – В тыл я попал из окружения.
– Товарищ Гулыга, – не меняя своего мягкого тона, сказал первый секретарь, – призываю вас хотя бы здесь, на бюро обкома, быть искренним. Говорите правду.
– Я правду и говорю.
Званов не ответил на реплику, задал новый вопрос:
– Сколько времени вы командовали партизанским отрядом?
– Больше двух лет, – последовал быстрый ответ.
– По данным органов госбезопасности, совпадающим с архивными материалами штаба партизанского движения республики, боевые действия вы начали за два месяца до освобождения района Советской Армией и они не носили сколько-нибудь заметного характера.
– Ошибка, – мгновенно ответил Гулыга. – Недоразумение, прошу еще раз проверить.
– И последний вопрос. Вы ничего не сказали о подлогах с занижением сахаристости, повышением загрязненности свеклы и корректировке планов, о чем докладывал товарищ Чугунов.
Не пряча смущения, Гулыга сказал:
– Относительно свеклы, видимо, точнее скажет товарищ Прохоров, как я понял товарища Чугунова, это на заводе делалось. Однако и с себя вины не снимаю, обязан был знать все, что делается на заводе. Недоглядел. Что касается корректировки планов, то здесь, очевидно, более компетентен товарищ Ремизов. Как видно из сообщения товарища Чугунова, корректировал планы начальник главка. Но и в этом деле, товарищи, не могу остаться только свидетелем. Планы-то корректировались на сахарных заводах, входящих в объединение, где директор я. Значит, за все, что там происходило, и я в ответе.
Это был серьезный просчет Гулыги. И Прохоров и Ремизов намеревались выводить его из-под удара. Может быть, не столько ради него, сколько в собственных интересах. Теперь его слова поразили обоих. Если он начал с того, что закладывает их, пусть пеняет на себя.
Вопросов было много, и отвечал Гулыга так же, как на последний вопрос Званова, – он-то не виноват, виноваты другие, или его молодость, или неопытность в данном деле, или обстоятельства чуть ли не форсмажорные, но все равно вины с себя не снимает, хотя, сами понимаете, ну абсолютно он здесь ни при чем.
Когда покончили с вопросами, начались выступления. Один за другим поднимались люди, живые участники событий, члены бюро, изобличая Гулыгу во лжи, разоблачая его преступные действия. И понимал, все отчетливее понимал – загнан в угол, откуда не выбраться. Он сидел неподвижно, но лихорадочно билась мысль – должен же быть какой-то выход. И только глаза его бегали, метались, точно пытались найти, увидеть наяву этот выход из любого положения.
Почти все, о чем говорили люди, Крылову было известно. И все-таки из каждого выступления узнавал что-то повое. В частности, удивило выступление Лугового. Обрисовав подпольную деятельность Ивана Саввича, он сказал:
– Что касается Гулыги, тут и моя вина. Я первым распространил версию о нем как о героическом танкисте.
Присутствующие с недоумением обернулись на него. А он продолжал:
– Однажды увидел, как вышел из лесу парень в военной форме с сорванными петлицами и, озираясь, стал спускаться с косогора. Спрятался за куст – наблюдаю. Он направился к самой крайней избе. Выскочила оттуда женщина, бросилась на шею, обнимает, плачет. Соседи повысунулись, повыскочили, тоже обнимают, так гурьбой и вошли в избу. Постоял я с полчаса – не выходит обратно. Дай, думаю, и я пойду посмотрю, что за человек. А он уже изрядно выпил – на столе закуска, самогон – и рассказывает о том, как его танковый взвод громил фрицев. В последней схватке, увлекшись, углубился далеко в гитлеровское расположение, уничтожил, растоптав гусеницами, много техники, но и его подбили. С трудом удалось выбраться. И вот пробирается, догоняет свой полк. Рассказывал человек так, что гордость за него брала. И завидно стало: он-то найдет свой полк, а я что – без ноги?..
Это и был Петр Гулыга в своем родном селе. Я поскакал к Саввичу, рассказал ему и другим подпольщикам. Все радовались, гордились таким героем из своего села. Потом день за днем проходил, он все собирался идти дальше искать свой полк, но задерживался – мать не пускала, плакала, да и сам не торопился. Так и прошел месяц, а то и больше. Саввич стал сердиться, предложил ему к партизанам идти – как раз отряд Гнедого создавался. Отнекивался, говорил: танкист на танке должен воевать, обязательно найдет свой полк, – а еще через месяц согласился. Согласился, а не пошел…
Подробно рассказал Луговой и как уже открыто Гулыга отказался идти к Гнедому, ссылаясь на то, будто свой отряд создал, а фактически стал привольно жить с дружками в лесу. Саввич, конечно, не допустил бы этого, но тут его схватили гестаповцы.
И еще одно выступление вызвало большой интерес у Крылова. Партизанский отряд Гнедого нарвался на засаду и был почти полностью истреблен. Тяжело контуженный Артюхов прибился к какому-то хутору, там его укрыли и долго выхаживали. Постепенно вернулся к нему слух, но говорить не мог. Тут дошла до него молва, будто в липанских лесах действует партизанский отряд Гулыги. Разыскал тот отряд, было в нем человек десять. Как мог на пальцах объяснил, чего хочет, его и оставили там. Помогал повару, колол дрова, убирал в землянках. Шло время, а он все больше поражался: отряд и не думает воевать – шкуру свою спасают. Стал упрекать их. Поняли его и ему дали понять: если не заткнется – убьют. Тогда он сбежал. А вскоре Липань освободили советские войска. Вот тут Артюхова чуть не хватил удар. Смотрит, человек тридцать с красными партизанскими ленточками во главе с Гулыгой встречают воинов криками «ура», шапки вверх бросают. Стали бойцы обниматься с партизанами, собрались все вместе. Подбежал поближе к ним и Артюхов. Слышит, капитан спрашивает Гулыгу: «Ваша работа?»– и показывает на разбитые железнодорожные вагоны, видневшиеся на насыпи. «Наша, – улыбнулся Гулыга, – это шестнадцатый по счету, пущенный нами под откос». А вагоны те давно валялись, их еще гитлеровцы разбили, когда наступали.
Бросился Артюхов к капитану – к тому времени уже начал понемногу говорить, – но от волнения и ярости слова сказать не может, только мычит, размахивая руками. «Уведите его, – скомандовал Гулыга, а капитану пояснил: – Рехнулся человек». И увели. Два дня держали взаперти, пока далеко не ушли наши войска добивать врага.
31
Заседание бюро обкома шло бурно. Если во время выступления Гулыги люди молчали, сдерживая свое нарастающее негодование, то сейчас они дали волю словам. То и дело раздавались реплики, даже выкрики, и Званову с трудом удавалось сохранять порядок.
Выступили четырнадцать человек, когда решили прекратить прения.
– Вы хотите еще что-нибудь сказать? – обратился Званов к Гулыге.
Медленно и тяжело поднялся. Невидящим взглядом обвел зал, лишь на секунду задержав его на своих бумагах. Он почти на память выучил свое заключительное слово.
– Трудно, тяжко говорить, товарищи. Некоторые из вас меня неправильно поняли, многое наслоилось на подлинные факты – тяжелые факты моих тяжелых ошибок. Не буду к этому возвращаться. Хочу лишь сказать – какое бы решение вы ни приняли, товарищи члены бюро обкома, какое бы суровое наказание ни вынесли, я приму его безропотно как заслуженное и справедливое возмездие за содеянное мною. Смысл моей дальнейшей жизни будет заключаться в том, что, на какой бы участок вы ни поставили меня, сумею своим трудом, трудом, не знающим ни дня ни ночи, хоть в малой мере искупить свою вину. Десятилетиями накопленный опыт, свои знания, все свои силы и энергию я приложу к тому делу, на которое буду поставлен.
Гулыга говорил теперь не робко, а с большой убежденностью, останавливая взгляд поочередно на членах бюро, словно только к каждому в отдельности обращаясь.
– Не словами, – уверенно звучал его голос, – слова мои потеряли силу, а на деле я докажу, что способен извлечь уроки из трагедии в моей жизни и сделать подлинно партийные выводы из всего происшедшего. У меня нет документа, который мог бы положить перед вами в подтверждение моей искренности, но прошу поверить, что мое раскаяние – это не слова, а крик души, сама моя открытая перед вами душа глубоко осознавшего свою вину человека, по-новому глядящего на хорошо известные факты, по-новому, по-партийному оценивающего события, приведшие меня в столь плачевное состояние.
Он умолк. Остался стоять, глядя куда-то вверх.
– Вы кончили? – спросил Званов.
– Да. Кончил, – вздохнул Гулыга. – Хочу лишь просить вас, товарищи, не применять ко мне высшей меры наказания. Жизнь вне рядов партии для меня – политическая смерть. Не казните.
Грузно, точно подкосились ноги, сел.
– Будем подводить итоги, – поднялся Званов. – Кощунственно прозвучала здесь в устах товарища Гулыги ссылка на слова Ленина. Уж если обращаться к Ленину, то следовало бы в первую очередь привести его высказывание, наиболее подходящее для данного случая. Владимир Ильич говорил, что надо… – Он вытащил закладку из книги и прочитал: – «…судить о людях не по тому блестящему мундиру, который они сами себе надели, не по эффектной кличке, которую они сами себе взяли, а по тому, как они поступают и что на самом дело пропагандируют». Следовательно, – продолжал он, – о товарище Гулыге мы будем судить не по блестящему мундиру героического танкиста, который он сам на себя надел, не по высокому званию партизанского командира, которое он сам себе присвоил, а по тому, как он поступал всю жизнь – обманывал общество – и что пропагандировал и насаждал – моральное растление.
В зале стояла напряженная тишина. Все смотрели на оратора, и только один человек сидел опустив голову, и она дергалась как от ударов, склоняясь все ниже. Никто сейчас не обращал на него внимания. Слушали.
– Пример с Гулыгой, – продолжал Званов, – это убедительная иллюстрация к одному из теоретических положений социализма. Есть ли в нашем социалистическом обществе острые конфликты и столкновения? Да, есть. Но здесь они не носят, как в буржуазном обществе, социальный характер. Это не классовые столкновения, это противопоставление эгоистических, сугубо корыстных интересов отдельных лиц интересам всего общества. Именно с таким примером мы и столкнулись и должны сделать для себя серьезные выводы. Там, где не проявляется настоящей заботы о формировании здорового общественного климата, и создается благоприятная почва для прорастания таких социальных сорняков. К каким только ухищрениям не прибегал Гулыга! Подкуп, взятки, облаченные в самые различные, отнюдь не стандартные, завуалированные формы, лесть, подхалимство, шантаж, незаконная раздача квартир, должностей, машин точно каменной стеной ограждали его от критики и разоблачений, ибо жалобы на него попадали чаще всего к тем, кто пользовался этими незаконными благами. В их архивах, как в тине, тонули тревожные сигналы. К сожалению, причастен к этому оказался и работник обкома, с которым мы уже распрощались и исключили из партии. Только потому, что мы не занимались надлежащим образом формированием здорового общественного климата, в руках Гулыги оказалась, по существу, экономика целого района. Он организовал на первый взгляд неуязвимую систему казнокрадства, втягивал в нее и тем самым разлагал морально множество людей от рабочих до командиров производства. Их служебное и материальное положение в значительной мере зависело от него, его симпатий, благосклонности, капризов и произвола, то есть всего того, что почерпнул этот деятель в прошлом, на чем держался и держится ныне мир воинствующего мещанства. Такие, как Гулыга и его ближайшее окружение, персональные дела которых нам предстоит еще разбирать, особенно опасны, ибо, как отмечала «Правда», подобные социальные сорняки там, где им удается угнездиться, как моль, дырявят ткань социалистических общественных отношений, и борьба против них должна быть непримиримой, а наказание неотвратимым.
Званов помолчал и после паузы добавил:
– И на нашем сегодняшнем бюро он остался верен себе: ни грана искренности, юлил, изворачивался, бесстыдно извращал истину. Таким, как Гулыга, нет места в партии. Я поддерживаю предложение товарищей – исключить его из партии, возбудить уголовное дело. Есть другие предложения?
Зал молчал. Званов медленно обвел взглядом стол.
– Нет других предложений? Ставлю на голосование. Кто за то, чтобы Гулыгу Петра Елизаровича исключить из партии? (Все сидящие за столом подняли руки.) Кто против?.. Нет. Воздержавшиеся?.. Нет. Принято единогласно.
Теперь взгляды людей обратились к Гулыге. Он сидел согнувшись, неподвижно лежали руки на папке с бумагами. В полной тишине прозвучал голос Званова:
– Товарищ Гулыга, прошу сдать партийный билет.
Гулыга вскинул голову как от удара в спину.
– То есть как сдать?
Званов не ответил. Голова Гулыги обреченно опустилась. В зале, где находилось столько людей, стояла противоестественная тишина. Одни смотрели вниз, точно боясь поднять голову, другие как бы украдкой поглядывали на покрасневшее от возбуждения лицо растерянного Гулыги. Он озирался вокруг, и глаза его, полные отчаяния, останавливались то на одном, то на другом, будто моля о помощи. По мере того как он поворачивал голову, те, кто смотрел на него, отводили взгляд.
Люди молчали.
– Но это же чудовищное недоразумение, – проговорил он наконец, едва произнося слова. – Наваждение какое-то…
Поднялся Званов. Несколько секунд молча смотрел на него, сказал спокойно и твердо:
– Еще раз прошу вас сдать партийный билет. Вы видели – решение принято единогласно. – И обернулся в сторону председателя парткомиссии. – Товарищ Чугунов…
Чугунов подошел к Гулыге, и тот начал медленно доставать из бокового кармана бумажник. Медленно вытаскивал партбилет.
Маленькая книжечка в сафьяновой обложке. Никогда не приходило в голову рассматривать ее. Хранил в служебном сейфе. Когда надо было идти в обком или другие партийные органы, брал с собой не рассматривая, не раскрывая и предъявлял у входа. Платя взносы, тоже не рассматривал ее, секретарь парторганизации сам находил нужную страничку, проставлял сумму заработка за месяц, сумму взносов, расписывался и ставил маленький фиолетовый штампик. Каждый месяц штампик. На каждой страничке двенадцать штампиков. Каждая страничка – год. Год жизни.
Он листал странички. Год за годом перед глазами проходила жизнь. Сколько же секретарей сменилось. Теперь сменят и его. Другой будет генеральным, в его кресло сядет… Еще уголовное дело, ишь чего захотели! Нет, тут не перескочат, забурятся… А с работы снимут, какую-нибудь должностишку кинут с грошовым окладом…
Перевернул еще страничку… Заработки приличные были, а с премиями куда больше. Тоже придумали – из премий взносы брать… А это?.. Да, это за мемуары… внушительная сумма. Правда, не всю сумму получил, пришлось этому щелкоперу платить. Наглец, половину гонорара требовал. За что, спрашивается? Все ему растолковал, рассказал, садись и пиши. Можно сказать, техническая работа… Вот уже чистые странички пошли. Значит, что? Все? Нет, отдавать партбилет нельзя, куда без партбилета? Правда, и беспартийные специалисты получают прилично и взносы не платят… Беспартийные… Что же теперь – беспартийный? Не просто беспартийный – исключенный из партии. Ну нет, этого не будет!
И в гнетущем безмолвии зала в полную силу загремел голос, только что звучавший так беспомощно и жалко. Вскинув голову, уставившись на Званова, Гулыга выкрикнул:
– А вы мне его давали?! – Кровь прилила к лицу, вздулись на шее жилы, заходили желваки. Гневом засверкали глаза. – Вы мне его давали, я спрашиваю?! Я в бою его получил, кровью своей оплатил! Не отдам! Апеллировать буду!
Не вставая, Званов властно сказал:
– Вы положите на стол партбилет немедленно! А апеллировать – ваше право.
32
Через день после заседания бюро обкома Гулыга отправлялся в Москву. Он шел по перрону, высоко подняв голову, ни на кого не глядя, никому не уступая дороги. Шел уверенно, косясь на номера вагонов. Вот и его спальный вагон прямого сообщения.
Не поспевая за ним, с портфелем и чемоданом торопился Хижняков. Чуть позади – Семен, тоже с чемоданом, но поувесистей. Хотя здоровяк парень, а несет, сгибаясь набок.
– Ты что отстаешь? – недовольно обернулся к нему Хижняков. – Видишь? – кивнул на ступившего на подложку Гулыгу.
– А ты что суетишься? – не ускоряя шага, насмешливо ответил Семен. – Сейчас-то какой толк? Все, кранты!
Хижняков остановился.
– Эх, Семен, Семен, молод ты еще, зелен. Гулыгу не знаешь. Ох не знаешь…
Может быть, случайно, но в двухместном купе Гулыга ехал один. Мелькали пристанционные постройки, лесок, сменившийся полем, а вдали – большое село. Обычно, проезжая это место, он не упускал случая заметить невзначай попутчику: «Раньше село было, а теперь поселок. Это благодаря тому, что здесь построен один из моих сахарных заводов».
Теперь он не хочет смотреть туда, резко отвернулся, вышел в коридор. А зря. Поезд проходил близко от Липани, к можно было разглядеть огромное скопление людей на площади. Они собрались вокруг высокого обелиска. Двое молодых ребят водружали на обелиске большой портрет красивого человека – Ивана Саввича Панченко. Обаятельная улыбка, высокий лоб, черные вразлет брови, вьющиеся волосы. Как живые благодарно смотрят на людей его умные, добрые глаза.
Не вытирая обильных слез, улыбается Марфа Григорьевна, вдова Саввича. Не отрывает платка от глаз Зарудная. Смахнул слезу Герой Советского Союза генерал-полковник Зыбин.
В сторонке стоял Сергей Александрович Крылов. Стоял, как солдат, по стойке «смирно», точно отдавая последний долг герою, чувствуя собственную вину перед ним. Нет, он еще не искупил своей вины. Но искупит, обязательно искупит. Как бы ни сложилась дальше его собственная судьба – будет книга о героическом подпольщике.
Валерия Николаевна вытерла наконец глаза, увидела Крылова, обойдя людей, подошла к нему, встала рядом. Он благодарно пожал ей руку.
1983 г.