355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Гейн » Код бикини (СИ) » Текст книги (страница 7)
Код бикини (СИ)
  • Текст добавлен: 10 августа 2018, 09:00

Текст книги "Код бикини (СИ)"


Автор книги: Антон Гейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

– Короче. Завтра тяжелый день. Рано утром прибываем в столицу демократической Германии. Закройте дверь, разденьтесь, выспитесь как следует. Я вас трогать не буду. Подъем в четыре.

В предрассветных сумерках поезд замедлил ход, и колеса часто застучали на стрелках. Судя по враз потемневшим окнам, эшелон втянулся под крытый дебаркадер.

Иванько вновь был сосредоточен и собран.

– Я должен оформить документы на машину, – сказал он. – В полдень эшелон оцепят, и начнется разгрузка. После этого мы можем ехать. Это понятно?

Мы вразнобой кивнули.

– Сидите тихо. Из вагона – ни ногой. Целее будете.

Иванько спрыгнул на насыпь. В утренней тишине громко

хлопнула вагонная дверь, послышалось шуршание покрывавшего пути шлака, и мы услышали незнакомый голос:

– Так что добрались без происшествий, товарищ майор. Прибыли по графику.

– Дóбре, – голос Иванько был начальственно-отрывистым. – Я после разгрузки отъеду. До завтра меня не будет. Машину держи под парами. Топку проверь. Колосники пошуруй как следует. Чтоб чистые были, как фата невесты. Тяга должна быть, как у вулкана.

– Сделаем, товарищ майор, не впервой. – Опять старые документы жечь будем?

– Не болтай, – оборвал его Иванько. – Завтра привезу две укупорки отработанных архивных материалов на списание. Они, гад, тяжелые, не тащить же их в Москву. Спалим в топке. А ты держи язык за зубами и глаза прищурь до последнего китайского предела. Сейчас топай к себе. Чтобы из будки даже носа не высовывал. Разгрузка тебя не касается. И кочегара предупреди, чтобы не светился без надобности.

Снова зашуршал шлак, и все смолкло.

– Какие укупорки? – недоуменно спросила Груня. – Какие отработанные материалы?

– Как же он все продумал! – выдохнула я. – Вывез нас нелегально, ни одна душа на свете не знает, где мы. Кому мы хотели глаза отвести – матерому гебисту?! Это он нам глаза отвел своими россказнями про офицерских подстилок! Эшелон с секретным военным грузом – кто тут позволит бардак разводить, пусть даже война закончилась? Он придушит нас по одной, в паровозной топке спалит и концы в воду. Мы с тобой и есть две укупорки. На списание.

В купе повисло молчание.

Груня решительно встала и, пошарив под полкой, вытащила трехгранку.

– Где ты ее взяла?

– Позаимствовала у нашего провожатого.

Грета поглядела сквозь узкую незакрашенную полоску на стекле и повернула трехгранку. Сыто прищелкнул язычок замка, и дверь бесшумно приотворилась на смазанных петлях. Груня выглянула в щель. В утреннем свете поблескивали отполированные вагонными колесами рельсы. Виднелся кусок платформы с табличкой: 'Berlin – Friedrichstraße'. За путями поблескивала река.

– Это мост через Шпрее, – прошептала Груня. – Значит, до главного вокзала недалеко, и зоопарк должен быть рядом.

Она решительно спрыгнула на насыпь.

– Закрой дверь, – Груня бросила мне трехгранку.

Я машинально поймала ее, заперла дверь и в прострации спустилась по ступенькам. Примеряя шаг к расстоянию между шпалами, мы быстро миновали пути и оказались на широкой улице.

– Фридрихштрассе, – удовлетворенно прочла табличку Груня.

– Отличнeнько. Сейчас свернем налево и пряменько в Тиргартен. В зоопарк то бишь...

Мы торопливо шли между шеренгами лип по пустой в ранний час Унтер-ден-Линден. Деревья были разной высоты – уцелевшие в войне и высаженные взамен смятых танками в сорок пятом. Со стороны зоопарка доносился шум моторов и отрывистые команды.

У Бранденбургских ворот мы увидели колонну военных грузовиков, вытянувшуюся вдоль границы зоопарка. Рабочие вкапывали через равные промежутки деревянные столбы. Их охраняли одетые в зеленое офицеры штази с автоматами наперевес. Линия ограждения возводилась по Эбертштрассе, отсекая западную часть города. Вторая группа рабочих разматывала бунты колючей проволоки и натягивала ее на установленные стойки.

В глубине зоопарка ревели животные, гоготали гуси. Мы остановились между колоннами в левой пропилее Бранденбургских ворот и ошеломленно разглядывали вырастающую на глазах преграду.

Это было тринадцатое августа шестьдесят первого года – первый день строительства Берлинской стены. Кремлевское раздражение чересчур вольными перемещениями немцев с востока на запад достигло своего апогея. Нации, обязанной искупать свою историческую вину так долго, как решат в Москве, следовало дать укорот. Вконец обнаглевшему Западу необходимо было напомнить, кто брал Берлин, а, стало быть, оставался подлинным хозяином Восточной Европы. Провисевшее двенадцать лет на Бранденбургских воротах зловеще-красное серпасто-молоткастое полотнище в пятьдесят седьмом сменил мирно-безобидный гэдээровский флаг, и побежденные могли это расценить как ослабление хватки победителей. Требовался символ поубедительнее и пострашнее, чем изображенное на флаге новоиспеченной страны трогательное единство молота безмолвного немецкого работяги, циркуля входящего во вкус коммунистической демагогии восточногерманского интеллигента и мирных колосьев пашущего начиненную осколками землю крестьянина, чье мнение никогда не интересовало ни одну власть на свете. Явная дыра в железном занавесе нуждалась в немедленной заделке. Для успешного ведения холодной войны требовалась герметичность холодильной камеры.

Зримая граница московской власти первоначально создавалась из колючей проволоки, которую позднее заменил железобетон. Новая германская демократия, направляемая кремлевской волей, продолжала традиции нацизма и не могла обойтись без атрибутов концлагеря.

Первой из оцепенения вышла Груня. В одно мгновение она поняла, что ее планы рушатся на глазах, что ее мечтам так и не суждено сбыться, что все приметы были ложными, а надежды напрасными. Божий промысел оборачивался глумливой сатанинской выходкой. Ее маленькое сердце вздрогнуло и учащенно забилось.

Груня вскинула голову и отчаянно рванула прямо на колючку, топча ее, словно гадюку, как тринадцать лет назад в Варнемюнде. Проволока подалась под Груниным напором, ее незакрепленный конец стегнул по земле, цепляя опавшие кленовые листья.

Верхняя, незаметная на фоне желтеющей листвы ржавая нить распорола ей платье и обнажила грудь, как в 'Свободе на баррикадах' Делакруа. Груня бешеным движением поднырнула под натянутую колючку, выпрямилась, готовая к бегу, но тут со стороны шеренги штази сухо треснул винтовочный выстрел, и между ее голых лопаток мгновенно вспух багровый цветок. Груня остановилась, сделала два шага назад, словно влекомая невидимой, не желающей отпускать ее силой, и неподвижно повисла на проволоке. Это была первая из тысячи двухсот сорока пяти жертв простоявшей двадцать восемь лет Берлинской стены.

Глава X. Клеенчатый квадратик.

В комнате воцарилась тишина. Первым нарушил молчание Алик.

– И что же ты? – подавленно спросил он Симу.

– Я едва не бросилась за ней следом. Но висящая на проволоке Груня была очевидно, безнадежно мертва. Переговариваясь по рациям, к ней бежали десятки людей в форме. На этом фоне у меня включился элементарный инстинкт самосохранения. Вторая мысль был о Грете.

Я отступила под густые липы и в прострации двинулась по Унтер-ден-Линден. Свернув на Фридрихштрассе, я побежала во весь дух и через несколько минут была у эшелона. Едва я открыла трехгранкой дверь и влетела в вагон, как за окном послышались торопливые шаги и команды офицеров. Солдаты оцепляли состав перед выгрузкой.

Вскоре появился Иванько.

– Все в порядке, – сказал он, довольно потирая руки. – Насчет машины договорился. Через два часа эшелон разгрузят, оцепление снимут и можно ехать... – он осекся, увидев мое лицо. – А где Агриппина?

Сима замолчала и устало откинулась на подушку.

– Что же вы ему ответили?

– В критических обстоятельствах, Милочка, надо говорить правду, – печально вздохнула Сима. – Или, по крайней мере, полуправду. Хотя иногда, если совсем припрет, то лучше всего врать, как сивый мерин...

Едва не теряя сознания от стучащей в висках крови, я рассказала Иванько о смерти Груни. Он никак не мог мне поверить, а когда до него наконец дошло, то он тут же исчез из вагона – очевидно, побежал выяснять подробности по своим кагебешным каналам. Вернувшись, он кричал, топал ногами, пугал меня мыслимыми и немыслимыми карами, но я спряталась за Грунину смерть, как за бетонную стену. Милая подруга закрыла меня своим хрупким телом, распятым на ржавой колючей проволоке, которой победители пытались отгородить захваченное. Ее гибель освобождала меня от необходимости врать и выкручиваться.

– Какого хера вы туда поперлись?! – бушевал Иванько.

– Хотели от тебя сбежать, – спокойно отвечала я.

– Куда?!

– Куда глаза глядят. На Запад. В ГДР ты нас везде достанешь, а там – нет.

– Зачем? Мы же обо всем договорились! Да и в Варнемюнде вы бы без меня не попали!

– Нам и не надо было в Варнемюнде. И вообще, нет и не было никакого клада. Мы просто хотели сбежать на Запад. А тут ты подвернулся со своей кладоманией. Мы и не стали спорить. Решили тебя втемную использовать.

– Врешь, ссука! – Иванько навис надо мной, багровый от ненависти.

– Не вру, – я упрямо стояла на своем. – Да у нас и выхода другого не было. Ты бы нас здесь в топке паровозной сжег. В виде укупорок.

Иванько на мгновение осекся, но тут же овладел собой.

– Дуры! Какие же вы обе дуры! – орал он, ходя взад-вперед по вагонному коридору.

Но продолжать операцию было уже невозможно. Наверняка ужесточат контроль на дорогах, будут проверять документы и обыскивать машины, а значит, ни о какой поездке в Варнемюнде не могло быть и речи. Оставалось вернуться в Москву.

– А вы не боялись, что он после этого спалит вас в топке? – Мила с ужасом смотрела на Симу.

– С какой стати? Во-первых, дело не сделано, а стало быть, нет необходимости убирать свидетеля. Во-вторых, возможен шмон и проверки – риск слишком велик. А в-третьих, он, возможно, надеялся расколоть меня позже и провернуть дело в другой раз. Да и что мне оставалось делать? Пытаться бежать через проволоку вслед за Груней? Сдаться властям в Берлине? Они бы выслали меня назад – прямо на нары надолго, может быть навсегда... Так что доехали мы до Москвы спокойно, если не считать, конечно, того ада, который был у меня в душе.

После возвращения Иванько снова стал приставать ко мне с расспросами о кладе, но я твердо стояла на своем, и он, кажется, поверил. После Груниной гибели во мне появилось какое-то фатальное спокойствие, некая внутренняя сила, с которой ему было не совладать. Я уже не была в его власти, как в Берлине, и шаткое статус-кво было восстановлено. По-видимому, он решил палку не перегибать и до времени затаиться.

К тому же ему скоро стало не до меня. Через пару месяцев после нашего возвращения прошел двадцать второй съезд ихней блядской партии. Лысый выселил Усатого из мавзолея, возможно надеясь в будущем занять его место. Бессловесному населению объяснили, что Сталин, как оказалось, нарушал ленинские заветы, и потому держать его в мавзолее больше никак невозможно. Смешно, ей богу. Как будто не лежащий по сей день в пуленепробиваемом саркофаге 'наш дорогой Ильич' заложил эту добрую традицию – физически уничтожать 'чуждый элемент'.

Но поразительнее всего было то, что выносом людоеда остался недоволен так называемый народ. Тот самый народ, который по сталинскому приказу в скотских вагонах переселяли с Кавказа в Сибирь, с Волги в Казахстан, из Крыма в Среднюю Азию или просто загоняли миллионами за колючую проволоку на постройку Беломорканала, в солнечный Магадан, на урановые рудники Киргизии или золотоносные копи Колымы. Именно этот народ до сих пор недовольно бухтит по кухням и курилкам из-за того, что его вождя и кумира глухой осенней ночью вынесли из гранитного блиндажа на Красной площади и зарыли под кремлевским забором, предварительно сняв с его знаменитого френча звезду героя и золотые пуговицы. При этом, как утверждали остряки из интеллигентской прослойки, на свежую могилу был положен венок с надписью: 'Посмертно репрессированному от посмертно реабилитированных'.

Впрочем, интеллигенция в России народом никогда не считалась. Тем не менее после двадцать второго съезда власти требовалось как можно больше знать о ее реакции на перемены, что значительно прибавляло работы учреждению, в котором служил Иванько. Так что, как я уже сказала, ему стало просто не до меня.

Я же и вовсе не помышляла ни о каких сокровищах. За них уже была заплачена непомерная цена. А кроме того, Груня унесла с собой в небытие свою половину кода, так что о банковской ячейке в Берлине можно было теперь забыть. Плешивый клерк был совершенно прав – анонимный способ хранения оказался самым рискованным. Правда, оставалось еще золото в Варнемюнде, но и на нем тоже была кровь – кровь Матиаса. Сокровища оказались для нас не божьим даром, как наивно думала Груня, а дьявольской западней...

– А как ты все объяснила Грете?

– Это, Алик, было самое тяжелое, – вздохнула Сима. – Для Греты я выдумала легенду о лунатизме ее матери. Якобы Груня, отослав дочь в Артек, отправилась в круиз по Волге, вышла ночью из каюты и выпала за борт теплохода. Тело ее так и не было найдено – вероятно, его затянуло в турбины Волжской ГЭС. Грете тогда было двенадцать лет. Внешне она восприняла известие о смерти матери спокойно. Сначала сидела, сгорбившись на кухонном табурете, а потом встала к балетному станку и до поздней ночи гнула свое тело в немыслимых растяжках и мостиках, порхала по комнате в бесшумных стремительных жетé и бризé, резко вскидывая вытянутую в струну ногу. И в следующие дни она, проснувшись чуть свет, работала до изнеможения.

Так с тех пор и повелось – Грета начинала свои упражнения еще до школы, после занятий наскоро обедала, быстро делала уроки и отправлялась в балетную студию. Вернувшись домой, она выпивала стакан кефира (о йогурте тогда никто не слышал) и снова вставала к станку. Со мной она обращалась вежливо, но ничем личным не делилась и на свою территорию не пускала. Ее не интересовало ничего, кроме балета. Даже в кино по выходным ее было не вытащить.

Однажды я перебирала старые вещи и наткнулась на серый

шерстяной жакет, на манжете которого Груня вышила свою часть кода перед моей поездкой в Лейпциг. Мое сердце вздрогнуло и заныло в ожидании нового сатанинского искушения. Но когда я осторожно развернула слежавшуюся ткань, мне прямо в лицо выпорхнула стайка мерзкой, покрытой жирной бронзовой пудрой моли. Левая манжета оказалась начисто съеденной. Готова поклясться, что ничего, кроме облегчения, я в тот момент не испытала. Искушение отменялось, дьявол оставил меня в покое.

Я к тому времени обросла солидной клиентурой и стала прилично зарабатывать. Чтобы как-то развлечь Грету, я купила маленький телевизор 'Волхов'. В те годы балет показывали в большом количестве, и Грета смотрела все, что имело к нему отношение, с маниакальным упорством стараясь вникнуть в хореографию мировых звезд.

Помимо балета ее неожиданно заинтересовала политика. Девочка всерьез пыталась понять, отчего началась холодная война с Западом и кто в этом виноват. Она инстинктивно не верила ни передовицам 'Правды', ни политическим карикатурам в 'Крокодиле', ни новостям, которые с телеэкрана зачитывали дикторши, похожие на приодетых тюремных надзирательниц. Ее не на шутку взбудоражил Карибский кризис – ей казалось, что вот-вот начнется настоящая война. Она была уверена, что война выпадает на каждое поколение, и если предыдущая была мамина, то сейчас пришла ее очередь.

Это было время, как я уже сказала, так называемой хрущевской оттепели, одной из немногочисленных примет которой было перезахоронение Сталина. Это сейчас всем понятно, что от перемены мест покойников суть власти не меняется. А тогда вся эта косметическая рихтовка каннибальского режима воспринималась как преддверие светлого будущего. Система лишь слегка разжала когти на жилистом народном горле, но это всерьез ощущалось как неслыханная свобода.

Я иногда думаю, а стоило ли власти ослаблять хватку? Во всяком случае упомянутый народ ее об этом не просил. Наш народ вообще никогда ничего не требует. При царе он еще пускал, бывало, помещикам 'красного петуха', но в наше время историкам остается лишь кокетливо напоминать о 'русском бунте, бессмысленном и беспощадном'. Наш теперешний народ может лишь одобрительно жужжать, когда съехавший с катушек 'собиратель земель русских' развязывает войну с соседями за 'сакральные территории'. Хотелось бы знать, сколько еще продержится власть, которая делает ставку на все самое мерзкое, что живет на дне человеческой натуры...

После того, как отец народов отправился лизать сковородки в аду, Хрущев переиграл Маленкова, уничтожил Берию и правил одиннадцать лет, хотя пресловутая оттепель продлилась всего несколько месяцев. В феврале пятьдесят шестого на двадцатом партсъезде он произнес знаменитую речь о культе личности, а уже в октябре того же года поверившие в оттепель наивные венгры убедились в том, что крестьянская физиономия Хрущева в украинской косоворотке ничем не отличается от побитой оспой сталинской морды над скромным, а потому еще более страшным полувоенным френчем. Об этом я уже говорила, не буду повторяться. Хочу только сказать, что потопив Венгрию в крови нескольких тысяч восставших, этому либералу от сохи уже ничего не стоило расстрелять демонстрацию рабочих Новочеркасска. На этом фоне травля Пастернака, арест Бродского, разгон антисоветских выступлений в ГДР, Польше, Чечне, Грузии, расстрел валютных спекулянтов Рокотова и Файбишенко выглядели повседневными мелочами.

На самом деле результаты оттепели были чисто косметическими. Слегка развязались языки, поскольку перестали сажать за политические анекдоты. После исторической 'кукурузной' поездки Хрущева в Америку в прессе стало появляться больше информации о заграничной жизни. Конечно, подавалась она в искаженном, перевернутом виде, но у поднаторевшей в конспирологии советской интеллигенции не было проблем с обратной дешифровкой. Все что болтали о Западе с телеэкрана и в газетах следовало понимать строго наоборот – только и всего. Это напоминало принцип работы человеческого мозга, который вопреки законам оптики 'показывает' нам не перевернутое, как на сетчатке глаза, а прямое изображение. Идеологическая машина приучила искушенных советских граждан выворачивать наизнанку любую информацию, полученную из официальных источников, даже правдивую. Одновременно люди приучились безоговорочно верить всему, что доходило из-за бугра. Советский Союз сам рыл себе могилу лопатой собственной идеологической пропаганды...

Грета с жадностью впитывала все доступные подробности

'забугорной' жизни. Гибель матери сильно изменила ее, поменяла угол ее внутреннего зрения. Девочка внимательно прочитывала и просматривала политические новости, дотошно изучала иностранные журналы, которые мне иногда доставались от моих 'выездных' клиенток. И вкалывала у балетного станка.

Надо сказать, что несмотря на дьявольскую работоспособность, Грета оставалась лишь хорошей танцовщицей без перспектив пробиться в солистки балета. Ей не хватало хрупкости, изящества, какой-то тонкости в работе рук. Она могла отвертеть без передыху три десятка фуэте, но в ее исполнении это больше походило на спортивное достижение, чем на виртуозный вдохновенный танец.

Все изменилось через год после гибели Груни, когда был создан балет телевидения ГДР. Это было по сути шикарное варьете с высоченными, похожими на породистых кобыл немецкими девками с умопомрачительными ногами. Из одежды на них были только пышные султаны и какие-то ничтожные блестки в интимных местах. Увидев их по телевизору, Грета сразу поняла, что именно танцевальное шоу, а не традиционный балет и есть ее призвание. Кстати, плясали эти кобылки в тогда еще не отреставрированном Фридрихштадтпаласт – буквально в нескольких сотнях метрах от места гибели ее матери. Я давно поняла, что подобные совпадения бывают только в двух случаях – в кино и в жизни. Да-да, не смейтесь.

Одновременно с созданием балета ГДР, московский театр оперетты переехал из старого тесного помещения в просторное здание бывшего театра Солодовникова – это было не менее поразительным совпадением. После переезда театр открыл детскую танцевальную студию, о чем мы с Гретой узнали из того же телевизора.

– Я хочу туда, – твердо сказала Грета.

Напрасно я пыталась ее отговорить, тщетно сравнивала высокую классическую хореографию с вульгарным балаганным дрыганьем. Грета вновь проявила характер и через неделю сообщила, что ушла из кружка при Большом и поступила в студию театра оперетты.

Со временем я с этим смирилась, а потом и признала ее правоту. Ей сразу же стали давать эпизодические роли во втором составе, а к семнадцати годам она превратилась в настоящую опереточную звездочку.

Карьере Греты мешала только ее независимая натура. Она не ладила ни с худруком, ни с режиссером, ни с товарищами по труппе. Все усматривали в этом только упрямство и высокомерие, но на самом деле это рвался наружу ее талант лидера, режиссера, хозяйки своего дела. Сильный характер мешал ее отношениям с молодыми людьми – они просто не решались к ней приблизиться. Галантные поползновения коллег по сцене пресекались с железной непреклонностью.

В один из выходных Грета решила разобрать вещи матери, к которым не прикасалась пять лет – с тех пор как узнала о ее смерти. Когда она встряхнула покрытый пылью старый дерматиновый ридикюль, его истлевшая подкладка лопнула, и по паркету, косо подскакивая, запрыгал желтый овальный медальон – такой же, как у меня. Эти медальоны-близнецы нам с Груней подарил еще генерал К. после одной из своих деловых поездок по освобожденной Германии. Они были единственной ценностью, которую нам удалось сберечь до возвращения домой. Об этом я узнала уже после отсидки, когда Груня при встрече торжественно выложила на стол два золотых кругляша. Когда я спросила, как ей удалось их сохранить, Груня заявила, что женщине задавать такой вопрос просто глупо. Медальоны, мол, гладкие, овальные, и их легко было спрятать настолько глубоко, что они не вываливались даже при приседаниях на обыске. 'Но ведь ты в то время была девственницей', – удивилась я. 'Ну, это как сказать', – уклончиво ответила тогда Груня. На самом деле в тот момент она уже была беременна Гретой, хотя еще и сама об этом не знала.

Грета подняла медальон. Внутри него оказалась фотография голенького младенца, в котором при ближайшем рассмотрении можно было признать саму Грету, и сложенный вчетверо квадратик коричневой больничной клеенки – из тех, что в советские времена привязывали на запястья новорожденным в роддоме – чтобы не перепутать, и трупам в морге – с той же целью. Девочка, наморщив лоб, разглядывала надпись на клеенке.

– А. Сыромятина, дев., р.49, в.3150, – прочла она вслух. – Что это, Сима? – она протянула мне желтый квадратик.

– Это твой рост и вес, когда ты родилась. Раньше всем деткам такие на ручку одевали. Все мамы их на память сохраняли.

Когда Грета перевернула клеенчатый квадратик, у меня потемнело в глазах и подкосились колени.

– Что это? – испуганно повторила Грета. – Что с тобой, Симочка?

А я все никак не могла оторвать глаз от написанных на клеенке нескольких заглавных латинских букв. Дьявольское искушение возвращалось. Казалось бы навеки ушедшая история повторялась...

Глава XI. Любовь как движущая сила.

– Да что же это? – уже с раздражением переспросила Грета.

Я дрожащей рукой достала сигарету и в прострации двинулась в кухню.

Я никогда не курила дома, и Грете мгновенно передалось мое волнение. На своих балетных ногах она в два прыжка догнала меня у плиты и уставилась зелеными, как у матери, глазами.

– Говори, – коротко приказала она.

И мне пришлось заговорить... Позже я много раз думала, что разумнее было промолчать, разорвать в клочки этот проклятый кусочек клеенки, обратить все в шутку. Но, во-первых, я не могла выдержать крыжовникового взгляда Греты, а во-вторых, буквы на клеенке мгновенно и намертво впечатались в мою, тогда еще молодую, память. Забыть их я не смогла бы при всем желании. Не поделиться с Гретой историей записанных на клеенке символов было бы равносильно лишению ее права на наследство. Воспользоваться же кодом без ее ведома было для меня делом и вовсе невозможным.

Девушка выслушала мой рассказ с широко распахнутыми глазами.

– Это судьба, – выдавила она наконец.

У меня похолодело внутри. Именно эти слова я слышала от Груни, когда она уговаривала меня на безумную авантюру с нелегальной поездкой в Германию. Теперь одержимой становилась ее дочь. Договор с нечистой силой был поднят из архива и обновлен.

Бесполезно было пытаться ее отговорить. Я лишь в подробностях рассказала ей об обстоятельствах гибели матери. Это казалось мне единственным способом отвратить Грету от идеи завладеть этими проклятыми сокровищами.

– Единственное, чего я до сих пор не могу понять, – закончила я свой рассказ, – зачем она тогда рванула на колючую проволоку. Если бы даже ей удалось уйти, ты бы все равно осталась здесь, и вытащить тебя туда было бы практически невозможно. Наверное это был аффект, минутное помешательство...

– Чего ж тут непонятного, Симочка? – запальчиво перебила меня Грета. – Разве мама не доказала, что свобода была для нее дороже жизни? И я никогда бы ее не осудила, даже если она не смогла бы забрать меня к себе. Но она бы смогла, я уверена. Хотя тебе с твоей правильной жизнью этого не понять...

Я промолчала.

Грета смотрела в окно невидящими глазами. На Тверской в дождевой кисее смазанной разноцветной лентой струился поток

мокрых автомобилей.

– Мама, я горжусь тобой! – громко прошептала Грета, по-детски сжав под подбородком кулачки с клеенчатым квадратиком и медальоном.

Простояв так с минуту, она повернулась ко мне.

– Теперь ты знаешь мою половину кода, – спокойно сказала девушка. – Значит, я должна узнать твою. Иначе нечестно.

Я открыла висящий на шее медальон – двойник того, что держала на ладони Грета. Внутри, на обороте неровно вырезанной маникюрными ножницами пожелтевшей материной фотографии, было выцветшими чернилами написано несколько заглавных латинских букв.

И снова, как в сорок восьмом в Варнемюнде, мы поглядели друг в другу в душу, скрепляя негласный договор, который мог обернуться для нас смертным приговором. Меня прожигал взгляд все тех же зеленых, с болотной поволокой чертячьих глаз. Словно по велению нечистой силы, Груне, воплотившейся в Грету, вновь было девятнадцать. Медальоны-близнецы матово отсвечивали на столе, как дьявольские печати.

– Нам теперь нечего скрывать друг от друга, – решительно

сказала Грета, не замечая собственного патетического тона. – Смерть матери связала нас навеки. Та из нас, кто первая прорвется туда, заберет клад, будет свято хранить его и делать все для того, чтобы вытащить вторую...

– Погоди, детка, – перебила я ее. – Если кому-то из нас удастся туда уехать, то не надо ничего по-новому хранить. Коробка с ценностями и так двадцать лет там в сейфе лежит, если она вообще до сих пор существует...

– Существует, – твердо сказала Грета, и я снова увидела ее мать. – Если бы они друг друга обманывали, как у нас, их капитализм давно бы медным тазом накрылся. Они живы тем, что не врут. Если бы в банках деньги пропадали, никто бы туда и копейки не занес....

Дочь почти слово в слово повторяла когда-то сказанное матерью. Меня поражала их безоглядная вера в буржуйскую купеческую честность. Вероятно, их здоровая крестьянская суть попросту не принимала нескончаемое пропагандистское вранье. Будучи не в состоянии к нему приспособиться, они считали, что раз правды нет здесь, значит, она должна быть там. Думать, что ее нет нигде им было непереносимо.

Грета возбужденно прошлась по кухне.

– Тебя, Симочка, с твоей биографией в капстрану, конечно, не выпустят, – заговорила она деловым тоном. – Следовательно, туда должна прорываться я.

– Кто ж тебя пустит? Ты ведь даже не комсомолка.

– Ну и что? Зато я актриса! Надо только все как следует обмозговать...

С этого дня Грета стала другой. Открывшиеся перспективы захватили ее, заставили взглянуть вокруг по-новому. Она стала еще молчаливее. Дома, на репетициях и спектаклях она непрерывно обдумывала свой план. Месяц проходил за месяцем, но ей никак не удавалось найти стопроцентно надежный способ вырваться за кордон. Ей хотелось избежать малейшего риска. Память матери заставляла ее быть осмотрительной. Постепенно она пришла к выводу, что каким бы хитроумным ни был ее план, она ничего не сможет сделать в одиночку. Посвятить третьего в тайну клада было невозможно. Значит, надо было кого-то использовать втемную.

Грета стала внимательнее присматриваться к своим многочисленным поклонникам. Она вдруг поняла, что всех этих вальяжных икряных дядек, заваливающих ее цветами на спектаклях, толпящихся у гримерки нужно не отшивать, а употреблять себе во благо. Чутье взрослеющей девятнадцатилетней женщины уже позволяло ей уловить фальшь в устоявшемся житейском стереотипе, согласно которому за все в жизни непременно надо платить. На самом деле, на свете существует тип мужчин, которым от века полагается решать все проблемы за красивых женщин. Им достаточно лишь позволять это делать, и при этом вовсе не обязательно и даже вредно чувствовать себя в долгу. В ответ требуется лишь одно – принимать помощь нужно с искренней благодарностью, от души ей радоваться. Миф о том, что девушка может стать звездой только через постель выдумали дамы, сами не обладающие никакими достоинствами, в первую очередь постельными. Тем кто платит – богатым, занятым мужикам, как правило, много и не надо – ну сходишь с ним в театр, появишься на публике... И не потому что они так уж затраханы работой. Просто им самим и для престижа, и для самооценки важно, чтобы их видели с эдакой звездой-недотрогой, а не с общедоступной давалкой. А баб, что для тела, им хватает в ресторанных номерах и банях...

Одним из Гретиных ухажеров – букетоносцев был администратор театра оперетты двадцатипятилетний Фима Коган. Его дед принадлежал к старым большевикам и считался соратником Ленина и другом Сталина, хотя такое сочетание вряд ли было возможно в реальности, не говоря уже о явной фантастичности понятия 'друг Сталина'. Так или иначе, дед был все еще жив и даже занимал малоприметную, но влиятельную должность смотрителя мавзолея Ленина, тем самым косвенно подтверждая свою близость к основателю первого и последнего государства рабочих и крестьян. Благодаря деду, Коган-младший связи имел обширные и возможности немалые. Впрочем, как позднее выяснилось, у Фиминых связей была и другая подоплека.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю