355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Гейн » Код бикини (СИ) » Текст книги (страница 4)
Код бикини (СИ)
  • Текст добавлен: 10 августа 2018, 09:00

Текст книги "Код бикини (СИ)"


Автор книги: Антон Гейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

– Ты сама себе противоречишь, – сказал Алик. – А как же сочетание собачьих качеств, как ключ для понимания России?

– Сравнивая наш народ с собакой, я все же в душе надеялась, что хоть немного ошибаюсь, – мрачно отозвалась Сима. – Но если я на самом деле права, то это очень страшно. Невозможно спасти рабов, которые обожают свое рабство. Насчет вулкана меня, конечно, занесло. Россия – потухший вулкан, и никакие бесстрашные лейтенанты здесь больше не водятся. Вам не страшно?

Алик и Мила молчали.

– Кстати, к собаке тоже можно относиться по-разному, – снова заговорила Сима. – Кто-то видит в ней верного друга, а кто-то – подлое, агрессивное существо. В Японии существовал интересный обычай. Вот глядите, – Сима взяла с тумбочки квадратик ватманской бумаги. – Впервые преступившему закон человеку татуировали посреди лба черту, – Сима провела жирным карандашом горизонтальную линию. – За второе преступление к ней добавляли эдакие ножки, – линию перечеркнула раздваивающаяся книзу вертикаль. – За третье добавляли последний косой штрих, и на лбу неисправимого появлялся иероглиф 'ину' – собака, – Сима чиркнула карандашом, и на ватманском квадратике возник маленький изящный рисунок: 犬.

– На человечка похоже, – заметил Алик.

– Вот именно, – Сима удовлетворенно откинулась на подушку. – Недаром каждая собака похожа на своего хозяина. Я не удивлюсь, если однажды выяснится, что собака, да и все остальные животные появились на свет в виде побочных ветвей эволюции в результате деградации хомо сапиенс. Человек настолько многолик, что вполне мог дать жизнь всему живому на земле...

– Животные древнее человека, – заметил Алик. – Это научный факт.

– Глупости, – поморщилась Сима. – Академики бывают рабами догм не хуже попов. И если ты хочешь сказать свое слово в науке, то не стоит глубокомысленно повторять общие места. Успеха достигает не тот, кто дисциплинированно следует правилам, а тот, кто умеет их безнаказанно нарушать...

Но вернемся к моим клиенткам.

Скоро мне удалось восстановить старые связи с так называемыми 'кремлевскими женами'. Какой только чепухи о них теперь не понаписано в угоду любителям подглядывать через замочную скважину. А женщины эти были, между прочим, особенные. Обычный человек проживает свою жизнь в каком-то одном слое. А им довелось познать и богатство, и нищету, и огромную власть, и жизнь в лагерных бараках...

Чаще всего я имела дела не с заоблачными небожительницами – замшелыми супружницами членов Политбюро, а со слоем их подстилающим: женами и любовницами наркомов – впоследствии министров, крупных военных и партийных начальников, внешторговцев, дипломатов. В их круг меня ввела Света Аллилуева, которая, вообще говоря, сама в него не входила, даже сторонилась его. Она тогда снова была в разводе, расставшись с Юрой Ждановым, сыном Андрея Жданова в пятьдесят втором, то есть еще при жизни Сталина. Имея папашей диктатора, державшего в кулаке чуть ли не полмира, она оставалась совершенно свободным по духу человеком и не боялась ему перечить.

Через своих клиенток я добывала иностранные журналы. На Западе был бум на татуировки, процветал Лес Скьюз, и мода покрывать свое тело загадочными красивыми рисунками проникала даже сквоь наглухо закрытую границу. На нашей социалистической родине, где каждый второй мужик носил на руке восходящее солнце с надписью 'Север' и перстни с извилистыми фиолетовыми лучами, фотографии этих татуировок производили ошеломляющее впечатление.

Я начала работать, одновременно учась по этим журналам. Помогало знание английского. Почти три года мы с Груней даже не заговаривали о нашем сокровище. Оно казалось недосягаемым, как другой мир, другая планета. Ощущение жизни переменилось в корне. Кончилось грозное и волшебное послевоенное время, когда возможность мгновенно и сказочно обогатиться была такой же реальной, как и риск в любой момент свернуть себе шею. На смену 'весне победы' пришел пресловутый 'железный занавес'. Сейчас трудно представить наше тогдашнее ощущение заграницы. Не считая шпионов, 'там' бывали только дипломаты, моряки, спортсмены, артисты и партийные деятели. Правда, уже тогда начинали поощрять заграничными поездками знатных доярок, шахтеров-рекордсменов и передовиков-комбайнеров. Но их посылали только в так называемые страны социалистического лагеря, и находились они там под круглосуточным присмотром стукачей. Мы же с Груней никак не тянули на представительниц трудовых коллективов. Да и с судимостью моей нечего было даже думать о заграничных поездках...

Мир после войны радостно объединялся, срастался заново, как сломанные в автокатастрофе кости, а Советский Союз ощетинился, отгородился от вчерашних союзников в надменной гордыне победителя. Для всего мира победа была радостью и обновлением, а для красной Москвы – возможностью лицемерно заявить о торжестве замшелых коммунистических догм и попутно наложить свою лапу на все, до чего удалось дотянуться. Непримиримое противостояние двух систем, двух миров настолько отравило сознание нескольких советских поколений, что когда Союз развалился, сближение России с Западом уже не могло произойти быстро и безболезненно, как не бывает быстрым выведение новой породы крупного рогатого скота. Для достижения успеха требовалось несколько поколений кропотливой селекции, а России история отпустила всего лишь десяток лет в девяностых, после чего все покатилось назад, минуя коммунизм, прямо в средневековье. Въевшийся в сознании нации ресентимент не позволил России безболезненно слиться с Западом...

– Что такое ресентимент? – наморщила лобик Мила.

– Враждебная злопамятность, – подсказал Алик.

– Это не просто злопамятность, – покачала головой Сима. – Это описанное еще Ницше коллективное ощущение неполноценности, доросшее до уровня общественной морали. В попытке избавиться от этого ощущения неизбежно создается образ врага. Ресентиментом, жаждой реванша была охвачена Германия после первой мировой войны, и это стало главной причиной второй. Но Германия позже прошла через позор капитуляции и муки послевоенного покаяния и в итоге сумела преодолеть свои комплексы. С Советским Союзом же победа сыграла злую шутку. В то время как мир стремительно менялся, кремлевская власть все больше дряхлела, упрямо продолжая культивировать коммунистические небылицы, якобы позволившие одержать верх в глобальной схватке. Холодная война и полунищая жизнь создавали в стране атмосферу безверия и идеологического вакуума, апогей которого пришелся на развал СССР. Неизбежное поражение коммунистической модели состоялось, но не произошло главного – покаяния. В результате, после недолгой перестроечной оттепели произошел рецидив этого самого ресентимента. Причем, настолько мощный, что во врагах у России сегодня ходит весь цивилизованный мир, которому из Кремля уже грозят ядерной дубиной...

Но тогда, в феврале пятьдесят шестого года неожиданно, как всегда в России, где все перемены происходят только сверху, а народа как будто и вовсе нет, состоялся двадцатый съезд нашей замечательной партии. Тот самый, на котором якобы развенчали культ личности Сталина. На самом деле культ этот никто и не собирался развенчивать. Его тогда просто сдали на временное хранение, а сейчас вполне успешно возвращают к жизни. Да и невозможно развенчать культ в народе, большинство которого столь страстно верит не в собственные силы, а в доброго и справедливого царя, от которого и милость, и палка одинаково желанны...

Началось то, что потом назвали 'хрущевской оттепелью'. Под этой вывеской обычно понимают время от смерти Усатого вплоть до свержения Лысого, то есть от марта пятьдесят третьего до октября шестьдесят четвертого. На самом деле это полная чепуха. Не считать же оттепелью ликвидацию Берии, в бессильной злобе казненного вместо главного Людоеда. Казнь эта была жалкой местью трусливой шайки своему врезавшему дуба главарю, которого при жизни они боялись до зеленого поноса. При всей моей ненависти к Сталину, не могу не признать, что этот сухорукий параноик сделал их всех, а точнее – всю страну и полмира впридачу. И сам этот факт страшен не досадной невозможностью достать его из могилы, воскресить, подвергнуть ужасным пыткам, опозорить, снять со всех постов, осмеять перед народом, а тем, что этот самый народ безмолвствовал бы еще сто лет, если бы здоровье горца позволило ему их прожить. И еще страшно то, что никто из его окружения – из всех этих смелых военачальников и оппозиционных личностей разных лет – бухариных, блюхеров, якиров, рокоссовских, жуковых – не схватил во время банкета с крахмальной скатерти первый попавшийся под руку столовый нож с налипшими на него икринками и не засадил ему под ребро, не полоснул им по побитой оспой морщинистой шее. Впрочем, об этом я уже говорила, уж простите меня, старуху болтливую....

Хочу только добавить, что многие известные деятели той поры до сих пор считаются невинными сталинскими жертвами, патриотами, радетелями за народное счастье. Но разве они не понимали, что Сталин делает со страной? Разве не видели, как подминает он под себя все живое? И вместо того, чтобы обрекать на страдания и смерть тысячи и миллионы душ из этого самого народа своим узколобым управлением или бездарным командованием, неужели не мог кто-то из них пожертвовать одной своей жизненкой ради светлого будущего всей страны?

На самом деле все они были лишь жестокими сатрапами, винтиками в колеснице смерти и больше ничем. Даже против Гитлера был заговор, а против Сталина – нет. Сейчас умники говорят, что он-де уничтожил всю оппозицию и окружил себя преданными, но туповатыми исполнителями. Но если даже и так, то ведь это еще страшнее. Выходит, вся верхушка состояла из бездушных ничтожеств, а народ – поголовно из дебилов. И потому Сталин благополучно дожил до естественной смерти, а все остальные дрожали перед ним до тех пор, пока даже черт не подавил в себе презрение к России – матушке, не сжалился над ней и не забрал Рябого в теплое местечко в своем аду. И поселил тем самым невыносимую досаду в сердцах оставшихся в живых трусов, возомнивших себя смельчаками-реформаторами, которым для полного счастья не хватало только сознания собственной, пусть даже мнимой победы над Сталиным или хотя бы над его наследием.

Однако это у них не получилось до сегодняшнего дня. Вечная мерзлота оттаять не может по определению. На самом деле вся эта гребаная 'оттепель' продолжалась ровно одно лето пятьдесят шестого года – от двадцатого съезда коммунячьей партии до венгерских событий.

Для меня она выразилась в быстром и легком снятии судимости. Я просто написала заявление в прокуратуру, и через две недели моя биография снова была чиста, как пенсне недавно убиенного Берии. Более того, поскольку будучи прислугой у генерала К. я была формально призвана в действующую армию, то теперь мне выдали удостоверение 'участника войны'. После недавнего звания 'врага народа' это ощущалось как неслыханный социальный взлет.

Еще одним зримым воплощением короткой оттепели было обилие выставок иностранных художников в Москве. Для меня это была манна небесная – я ходила по вернисажам и впитывала этот дух иной, свободной жизни, их стиль, манеру самовыражения. На портретах встречались и татуировки, но с особой жадностью я выискивала их у посетителей – иностранцев, обилие которых в Москве тоже было приметой оттепели. Я даже специально ездила на пляж в Серебряный Бор и тайком разглядывала рисунки на холеных телах полуобнаженных чужеземцев.

Однажды я возвращалась от очередной клиентки – жены секретаря ЦК Р., капризной белотелой самки. Перед этим она полтора часа, брезгливо кривя тонкие, как пиявки, губы, рассматривала мои эскизы татуировок, прикладывая их к своим пухлым ляжкам и блиноподобным грудям. Мне было велено явиться на следующий день снова, и я раздраженно топала к себе на Тверскую, обходя грязные осевшие сугробы.

В Манеже шла выставка недавно умершего Фернана Леже, и я конечно не могла пройти мимо. В первом же зале я увидела необычную женщину. У нее было простое крестьянское лицо, но одета она была с отменным вкусом. В то время так одевались только за границей. Держалась она раскованно, двигалась свободно. Стройная фигура и безупречный макияж скрадывали ее возраст, но скорее всего ей было под пятьдесят. Картины Леже ее не слишком интересовали – она рассеянно скользила по ним взглядом как по давно и хорошо знакомым предметам. Явно кого-то ожидая, она посматривала на входную дверь.

Женщина в очередной раз взглянула на часы, и на ее запястье мелькнула мастерски наколотая зеленая змейка. Мне стало любопытно, я подошла ближе, но змейка скрылась под рукавом. Потоптавшись рядом с женщиной, я спросила у нее, который час.

Незнакомка, не отрывая взгляда от двери, вскинула сильную

руку, показывая мне стильные каплевидные часики. Из-под тонкого стального браслета выглянула изящная изумрудная змейка с глумливыми оранжевыми глазками. Я жадно ее рассматривала, силясь понять технику набивки наплывающих друг на друга чешуек, создающих объемный, сверхъестественно правдоподобный рисунок. При малейшем движении руки змейка извивалась, двигалась, и казалось, она вот-вот юркнет под рукав своей хозяйки.

– Нравится? – женщина повернула ко мне живое скуластое лицо. – Любите живые картинки?

Она правильно выговаривала русские слова, но немного смягчала согласные на польский манер.

– Нравится, – кивнула я. – Только непонятно, каким образом насыщается цвет на границе чешуек – не то из-за большей густоты туши, не то за счет смены иглы на более тонкую...

– Вы, я вижу, профессионал! – живо отозвалась незнакомка. – Художница?

– Что-то вроде этого, – бесстрашно ответила я. – Татуировщица.

Недавно снятая судимость вдохновляла мою наглость. Наступившая оттепель казалась вечной и неизменной.

– Ого! – вскинула густые брови незнакомка. – А еще говорят, что в СССР татуировками интересуются только уголовники.

– Я и есть уголовница, – пустилась я во все тяжкие. – Правда, бывшая.

– Замечательно! – рассмеялась женщина. – И как же вас угораздило...

В этот момент распахнулись двери, и в зал стремительно вошло несколько стриженых молодых людей в одинаковых серых костюмах. Ближние посетители шарахнулись в стороны. Следом неторопливой походкой проследовала статная женщина с высокой прической, одетая в синий деловой костюм. Ее окружали солидные, чиновного вида мужчины. 'Фурцева, Фурцева...' – прошелестело по залу.

– Дождитесь меня, не уходите, – быстро шепнула мне незнакомка и заспешила навстречу вошедшей.

Женщины расцеловались, как подруги, и процессия двинулась по залам, осматривая экспонаты. Незнакомка выглядела экскурсоводом. Она что-то рассказывала Фурцевой, показывая на картины. Я шла позади, на расстоянии разглядывая пышную свиту. Рядом с Фурцевой вальяжно шагал секретарь ЦК красавец Шепилов; его лицо, больше подходящее для киногероя, чем для партийного босса, было хорошо известно по газетным портретам. С Фурцевой они составляли красивую пару. Правда, в то время еще никто не знал, что скоро их дороги разойдутся: она взлетит аж в президиум ЦК, а он, лишь год побыв министром иностранных дел, вместе с Маленковым, Молотовым и Кагановичем станет опальным путчистом – неудачником, навеки получившим ярлык 'примкнувшего к ним Шепилова'...

За полчаса гости обошли выставку Фернана Леже и вернулись к дверям. Фурцева на прощание снова обняла и поцеловала женщину-гида. Вскоре та вернулась ко мне раскрасневшаяся, с помолодевшим лицом.

– Давай знакомиться, – громко сказала она, протягивая руку. – Я – художница Надя Леже, вдова Фернана.

Когда прошел мой столбняк, мы вместе вышли на вечереющую слякотную улицу Горького. Через десять минут мы сидели в 'Шоколаднице', пили коньяк под ореховый торт, и Надя рассматривала мои эскизы: скорпионов, ласточек, драконов и змеек.

– Все это мне знакомо, – говорила она, дымя невиданной в те времена тонкой черной сигареткой, – ведь я много работаю в мозаике. Принцип один и тот же – мы обе используем точку вместо мазка, и эти точки должны слиться в цельную, единую картину. Вот, кстати, знаешь кто делал мне эту змейку? Сам Фу Баоши – лучший художник Китая, любимец Мао Цзедуна.

– Как же вам удалось до него добраться? – выдавила я, мучаясь завистью.

– Да очень просто. Мы с Екатериной Алексеевной были вместе в Пекине. А Фурцева и Цзян Цин, жена Мао – закадычные подруги. Это не секрет, – добавила она и засмеялась, глядя на мою вконец обалдевшую физиономию. И вообще, народный Китай – лучший друг Советского Союза.

Я молча кивнула. Надя посмотрела на часы, вновь обнажив змейку.

– В общем, рука у тебя верная, но поучиться, конечно, надо. Лучше всего у японских и немецких мастеров.

– Вы смеетесь надо мной? – моя зависть нашла выход в грубости.

– Ну, зачем же, – мягко ответила Надя. – Япония, конечно, далековато, а Германия поближе. Ты немецкий знаешь?

– И английский тоже.

– Вот как? Это облегчает задачу...

– Какую задачу?

– Я ничего не обещаю, но попробую тебе помочь. В Москве я пробуду еще две недели – до конца выставки. Вот тебе мой телефон, – Надя протянула карточку. – Позвони мне денька через три, может, что-то удастся сделать. Понравились мне твои эскизы...

Я выдержала целых пять дней. Не хотелось расставаться с иллюзией, будто в моей жизни что-то может измениться.

– Ты куда пропала, подруга? – услышала я в трубке Надин мягкий выговор.

Подруга! Услышать такое из уст Нади Леже – художницы, вдовы великого Фернана Леже, сестры Владислава Ходасевича! Под гулкие удары сердца я выслушала ошеломляющее предложение: поработать переводчицей на Лейпцигской ярмарке.

– Конечно, это не совсем то, что тебе нужно, – округлый Надин голос звучал словно сквозь вату, – но на ярмарке в разделе искусств собирается много художников. Среди них найдутся и татушники. Я тоже буду там – познакомлю тебя кое с кем.

– Спасибо, Надя, – только и смогла я выдавить из себя.

– Это не мне, это Екатерине Алексеевне, – коротко рассмеялась Леже. – Позвонишь ее референту, получишь все инструкции. Записывай номер...

– Наконец-то! – воскликнула Груня, выслушав мой рассказ. – Я чувствовала, что все это не навечно. Усатый помер, наваждение кончилось. Да здравствует оттепель!

Груня закружила меня по комнате.

– И вся жизнь впереди! – визжала она. – Эх, заживем, когда ты до наших сокровищ доберешься!

– Погоди, – я остановила Груню и прикрыла ей рот. – До каких еще сокровищ?

От Варнемюнде нас отделяли восемь невероятных, немыслимых лет, и все произошедшее там вспоминалось, как давний, зыбкий сон. Лагерь научил меня ценить уже то, что я осталась в живых, хоть и с грыжей на копчике от вертухайского сапога, не говоря уже о поврежденном седалищном нерве. Я не помышляла ни о каких сокровищах.

– Симка, да открой же ты глаза! – горячо зашептала Груня. – Жизнь меняется, теперь возможно все. Первым делом ты доберешься до Варнемюнде, а там...

– Ты географию в школе проходила? – спросила я. – Фронтовые карты хотя бы в 'Красной звезде' видела? От Лейпцига до Варнемюнде километров четыреста.

– Симуля, да какая разница, сколько километров! – Груня воздела руки к потолку. – Как же ты не поймешь, что проблема только в том, чтобы прорваться через границу, выбраться из нашей гребаной совдепии! А там вся жизнь течет по человеческим законам, там все-все по-другому будет!

Мне это казалось нереальным.

Глава VII. Красный Дунай.

– На следующий день я отправилась в московский горком

партии, где Фурцева тогда была первым секретарем. В канцелярии мне выдали запечатанный пакет и велели явиться во Внешторг. Уже через час я заполняла анкету в приемной управделами. Мне предстояло работать в группе переводчиков, обслуживающих гостей Лейпцигской ярмарки. Громоздкое оборудование для советского павильона собирались доставить морем – через порт Росток и дальше до Лейпцига по железной дороге.

Груня торжествовала, по ее выражению, 'победу божьего промысла над поганым здравым смыслом'.

– Я же говорила! – ликовала она. – Варнемюнде – пригород Ростока! А оттуда в Лейпциг дорога через Берлин идет – я по карте проверяла. Так что заберешь и золотишко, и камни, и деньжищи буржуйские.

– Заткнись сейчас же.

– Не боись, Симуля! Не зря, ох не зря мы клад тот нашли. Боженька нас испытывал все эти годы, а теперь смилостивился, понял, что мы крепкие и все заслужили.

Я до последнего не верила, что меня выпустят за границу. Однако проверка моей анкеты прошла гладко, и я лишний раз убедилась в том, что судимость моя снята окончательно. Если и оставался в личном деле какой-то след, то, вероятно, указания Фурцевой было достаточно, чтобы проверяющий чиновник не принял его во внимание. Через две недели после собеседования во Внешторге я получила в ОВИРе загранпаспорт. Вместе с Груней мы долго разглядывали этот волшебный документ – пропуск за железный занавес.

– Теперь ты точно едешь, – удовлетворенно сказала Груня. – На, держи мою половину кода, – она протянула сложенный пополам листок. – Или так запомнишь?

– Погоди.

На меня вдруг с новой силой нахлынул какой-то суеверный страх. Я и так ехала за тем, что мне не принадлежит, а обладание Груниным кодом ощущалось как дополнительный моральный груз. Я не боялась не выдержать искушения, просто весь мой лагерный опыт восставал против лишнего знания. На моей памяти владение чужой тайной не раз оборачивалось крупными неприятностями для ее носителя.

– Погоди, Грунь, – повторила я, отстраняя руку с листком. – Я не хочу знать твой код, пока не доберусь до банка.

– Как же я тебе его потом сообщу? – саркастически усмехнулась Груня. – Телеграмму в банк отобью?

– Нет. Лучше подпори манжету на моем сером жакете и вышей код изнутри. Левую манжету.

– Хосподи, да кому нужна эта конспирация! – возмутилась Груня, но встретившись со мной взглядом, примолкла и потянулась к висевшему на спинке стула жакету.

В середине октября оборудование для ярмарки грузили в Ленинградском порту на пароход 'Адмирал Нахимов', который мы с Груней видели в сорок восьмом году в порту Ростока только что поднятым со дна. Всю войну он отработал как немецкое госпитальное судно, а в сорок пятом был потоплен советской торпедой. Побежденным фашистским корабелам была предоставлена возможность искупить свою историческую вину, и они десять лет восстанавливали пароход на верфях ГДР, после чего с благодарностью передали его победителям. Новые хозяева заменили позорную нацистскую кличку 'Берлин' на гордое имя 'Адмирал Нахимов'.

Мы шли по осенней штормовой Балтике. На открытой палубе сеялся мелкий дождик, задувал порывами холодный ветер, за бортом бугрилась свинцовая вода, но все равно это была оттепель. Вокруг стало меньше военной формы, мужчины стали одеваться в просторные костюмы, мягкие шляпы и долгополые плащи с широченными плечами. За одно лето пятьдесят шестого женщины враз приобрели манеру смеяться, широко открыв рот и запрокинув голову. За плечом не чудилась оловянная морда особиста, в каждом овощном фургоне больше не мерещился набитый врагами народа автозак. Это было как чудо – после стольких лет покорного лежания под мягким кавказским сапогом рябого монстра страна вдруг очнулась от наваждения, встала, отряхнулась и пошла дальше, как только что трахнутая кошка. После смерти Сталина прошло только три года, а его эпоха стремительно и, как тогда казалось, необратимо уходила в прошлое.

Доходили слухи о выступлениях рабочих в Познани, о студенческих волнениях в Будапеште, о демонстрации рабочих на заводах 'Шкода' в Пльзене. Все менялось и, казалось, двигалось в сторону всеобщего счастья. Жизнь становилась простой и волнующей, как вошедшие в моду силуэты от Кристиана Диора и Кристобаля Балансиаги. Тогда во всех этих мягких округлых плечах, подчеркнутой линии груди и талии, длинных пышных юбках воплотилась перемена общественного настроения. Прошлое казалось дурным сном, страшной сказкой. Тогда нам было еще невдомек, что если тирана не свергли при жизни, не прервали его всепожирающую власть, не повесили его самого на ближайшем фонаре, а, дрожа от страха, позволили ему дожить до естественной смерти и с почестями выставили на всеобщее обозрение в мавзолее, то радоваться подобному незаслуженному избавлению глупо и опасно, потому что обязательно найдется последователь, который не устоит перед соблазном еще раз проделать с покорной страной все то, что проделал с ней Сталин. Когда баба общедоступна, непеременно сыщутся желающие убедиться в этом еще и еще раз. Да и сама честная давалка уже не в состоянии никому отказать...

Но тогда, в пятьдесят шестом оттепель опьяняла. Мне было тридцать лет. Кинолента жизни закрутилась в обратную сторону – я ехала на Запад, вспоминая, как восемь лет назад Груня, я и Иванько сидели на полу в вонючем трюме, и у нас от качки выворачивало внутренности. Как мы пришли в Ленинград, и нам прямо на сходнях, не стесняясь свидетелей, не дав ступить на землю родины, заломили руки и рассадили в разные автозаки...

Я не думала о сокровищах, мне казалось фантастической удачей уже то, что я жива, молода, свободна и плыву на пароходе в командировку в Германию, пусть даже восточную. Даже вечно ноющий копчик словно задремал и перестал болеть.

Из-за моросящего дождя на верхней палубе никого не было. Я стояла у кормового трапа, крепко вцепившись в планшир, и глядела в бурлящую у борта серую маслянистую воду.

– Если долго вглядываться в бездну, то бездна начинает вглядываться в тебя, – услышала я за спиной внятный, с трудноуловимым акцентом, голос.

Я обернулась. За мной, улыбаясь, стоял очкастый здоровяк с вытянутым, слегка лошадиным лицом. Я заметила его еще за завтраком в кают-компании. В толпе толмачей, как в Вавилоне, говорили на всех языках одновременно, и никто толком не знал, кто из какой страны и в каком порту сел на корабль.

– Надеюсь, вы ограничитесь Ницше и не станете цитировать, скажем, Геббельса? – ответила я после напряженной паузы.

– Скажите пожалуйста! Откуда вы знаете Ницше? Вы ведь советская девушка. Наверное комсомолка?

– Вы мне льстите. Из комсомольского возраста я уже вышла. А вы, похоже, провокатор? И конечно партийный?

Незнакомец расхохотался, показав частокол желтоватых крепких зубов.

– Конечно партийный, член СЕПГ. Меня зовут Матиас Варнов, я журналист из ГДР. А вы переводчик Серафима Невельскáя, – он сделал ударение на последнем слоге. Очевидно, на утреннем брифинге он успел прочесть мое имя на приколотой на груди табличке.

– Невéльская, – поправила я. – А где вы так хорошо выучили русский?

– Мой дедушка был словаком. Поэтому мне нетрудно было овладеть языком врага на курсах переводчиков вермахта.

– И повоевать с врагом довелось?

– Нет, на фронт меня не взяли из-за плохого зрения. Мне поручали только переводить документы в штабе. Я – типичная канцелярская крыса.

– Крысы иногда приносят больше вреда, чем волки.

– Серафима, все это в прошлом. Если мне позволили вступить в партию, значит мои грехи были не так уж велики. Я вас прошу, не напрягайтесь. Наслаждайтесь оттепелью. После двадцатого съезда КПСС все изменилось к лучшему. Как поется в песне, все стало вокруг голубым и зеленым. Хрущев войдет в историю как человек, изменивший мир.

То что он говорил, для советского уха звучало непривычно резко, хотя по сути все это было вполне, как бы сейчас сказали, политкорректно. Позже я поняла, что манера высказываться о вещах тривиальных с оттенком сенсационности, судить о власть имущих с показной, но тщательно дозированной независимостью свойственна большинству журналистов. Но в тот момент я невольно почувствовала уважение к человеку, который смелее, раскованнее меня.

– А вы что делали во время войны? – Матиас, близоруко сощурившись, аккуратно протер запотевшие очки специальной замшевой тряпочкой. Без очков он был похож на знаменитого в те годы актера Фернанделя.

– Примерно то же, что и вы, – усмехнулась я. – Носила военную форму, но оружия в руках не держала.

– Переводили?

– И переводила тоже, – хмуро ответила я. – Давайте сменим тему.

– Охотно, – Матиас утвердил очки на переносице и снова широко улыбнулся. – Тем более, что заговаривая с вами, я преследовал совершенно другие цели.

– Какие же? – спросила я, досадуя, что никак не могу осадить нахального журналюгу.

– Как минимум, произвести на вас благоприятное впечатление.

– А как максимум?

– Добиться вашего расположения.

– Херр Варнов, вам уже говорили, что вы пошляк?

Матиас в замешательстве снова снял очки и стоял передо мной, беспомощно щуря выпуклые серые глаза.

– Простите, – сказал он, водружая очки на место. – Это все отвратительная журналистская манера болтать, что ни попадя. Но вы мне действительно очень понравились.

Смена тона обезоруживала, и даже глупое слово 'действительно' прозвучало едва ли не трогательно.

– Ладно, – смягчилась я. – Давайте же, наконец, сменим тему. Вы говорите, ваш дед был словаком? – Это его фамилия – Варнов?

– Да. Слово это словацкое, означает 'ворона'. Там где он жил, есть и речка Варнов или, как говорят немцы, Варно. И городок назван по речке – Варнемюнде.

Я вздрогнула.

– Что с вами? Вы были в этом городе?

– Да... – замялась я. – Сразу после войны.

– Вот это да! – воскликнул Матиас. – Потрясающее совпадение! А что вы там делали?

– А вы где были после войны? – торопливо перебила я.

– Переводил на Нюрнбергском процессе.

– Неужели? Представляю, как это было интересно!

– О да! – вскинул брови Матиас. – Суд победителей над побежденными – это всегда очень интересно.

– Вы хотите сказать, что нацистов судили предвзято?

– Нет, конечно. Нацизм получил все, что заслужил. Но его черная тень оказалась настолько велика, что в ней смогли укрыться и его пособники.

– Какие еще пособники?

– Англия с Францией, которые в тридцать восьмом надеялись умилостивить Гитлера Судетами. Советский Союз, который в тридцать девятом вместе с фашистами поделил Польшу, как рождественский пирог.

– Ну, знаете! – я задохнулась от возмущения. – А разве не наши войска Польшу освобождали?

– Ваши, – мрачно кивнул Матиас. – Хотя поляки этого и не хотели.

– А чего же они хотели? Под Гитлером оставаться?

– Нет. Они просто хотели быть хозяевами в своей стране.

– А сейчас они разве не хозяева? Да у них вообще совести нет!

– Победители всех времен считали себя нравственнее побежденных, – грустно сказал Матиас. – Более того, именно собственное моральное превосходство, а не силу оружия они полагали первоосновой своих побед. Но, как сказал тот же Ницше, есть степень заядлой лживости, которую называют 'чистой совестью'.

Я открыла рот чтобы сказать этому выскочке все, что я о нем думаю, но тут он опять стянул с носа очки, отчего его лицо снова сделалось беспомощным.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю