355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Антон Абрамкин » Рубеж » Текст книги (страница 8)
Рубеж
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:14

Текст книги "Рубеж"


Автор книги: Антон Абрамкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 24 страниц)

* * *

...В книгах она все-таки покопалась, как и собиралась. Темнело здесь рано, однако предупредительный молчун-слуга вовремя принес три витых серебряных шандала, на семь свечей каждый, и установил их на редкость Удачно, так что Сале даже не пришлось прерывать своих изысканий. Впрочем, ничего особо нового ей на этот раз не подвернулось. Разве что два косвенных подтверждения тому, что пан Мацапура ошибался, переводя без счета кровь младенцев, – для "Багряных Врат" под чистой кровью подразумевалась скорее всего кровь девственницы. "По крайней мере, мне это не грозит", – криво усмехнулась Сале. Дневной отъезд милейшего Стася с раненой девушкой в санях говорил об одном: эту ошибку зацный и моцный пан успел осознать. И если он сумеет сдержать свою поистине звериную похоть... Ладно, завтра выяснится. Женщина уже собиралась погасить свечи и, отобедав (или отужинав? все перепуталось!), ложиться спать в одиночестве. Хозяин явно решил заночевать в замке, и это Сале вполне устраивало. Не устраивало ее другое: строка вверху заложенной перышком страницы. "...ночь, когда запредельные силы проникают на короткий срок в мир человеческий, и мощь всякого колдовства увеличивается многократно..." Она поспешно захлопнула книгу. Пламя свечей дрогнуло, колыхнулись тени на стенах библиотеки, и на миг Сале показалось, что пошатнулся сам дом от фундамента до крыши. Хотя это, конечно, была лишь иллюзия. Про чудесную ночь ей уже говорил Мацапура. Как он сказал?.. "ночь на Ивана Купала"?! Скорее всего, пан Станислав знал, что говорит: по-видимому, в эту ночь их шансы нелегально прорваться через Рубеж значительно повышались. Вот только... Путем несложных вычислений Сале успела определить: ночь на Ивана Купала, которой надо было ждать около полугода, наступит ровно за сутки до истечения срока их визы. Разумеется, ни герой-двоедушец Рио, ни его ныне покойные спутники не знали, что в действительности означает "истечение срока визы". Невозвращенец, уколотый золотой иглой, просто-напросто умирал. Причем эту смерть не назвал бы легкой даже добродушный пан Мацапура. Она проснулась затемно, за два часа до рассвета, как и приказала себе, засыпая. В комнате стоял кромешный мрак: свечи погашены, дверь плотно прикрыта, шторы на окнах задернуты – ни лучика, ни искорки звездного света! Пора. Пора вершить задуманное. Сале несколько раз глубоко вздохнула. Закрывать глаза в этой темноте было совершенно не обязательно – но привычка взяла свое. Веки смежились, мысли одна за другой канули вниз, в темный омут внутренней бездны, растворяясь в ней; тьма перед глазами постепенно наполнилась внешним светом, проступающим оттуда, из-за грани плотского мира... Кеваль – означает "Проводник". Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра ...отстань! Не слышит. Уйди!.. дай сдохнуть... Не хочет слышать. Ты не сын мне! Ты – палач, ты – убийца матери, лишивший меня Ярины; ты подлый выродок, что глумливо разрывает могилу отца своего, забавляясь голым черепом, силой пробуждая останки к чудовищному подобию жизни... отыди от меня! Теплые пальцы с осторожной властностью раскрывают створки драгоценной раковины; вынимают золотую осу из медальона. Чего ты хочешь, маленький ублюдок?! Сизая мгла клубится за единственным окном. До восхода не меньше двух часов, и Древо Сфирот оплывает мутным киселем, тем соком, что, даже загустев, не останется на стволе янтарной капелькой – мгла исподволь обволакивает спящую жизнь, и черные остовы тополей еле-еле проглядывают вдали, тянутся из савана бессильными руками мертвеца. Ну отпусти же меня... молю! Дай не-быть... У стены напротив, на дубовой кровати с резной спинкой, прямо в смятых простынях – женщина. Нагая. Незнакомая, чужая. Сидит, бесстыдно скрестив ноги. Плотно сомкнуты тяжелые веки, прошитые лиловыми строчками вен, и залегли мешки под глазами, темнея озерными бочагами. Смеюсь неслышно. Сын мой, враг мой, что ты делаешь в этих покоях, рядом с этой женщиной?.. не отвечает. Замер в дверях истуканом, держа на ладони золотую осу; ежесекундно облизывает языком вывернутые губы. Ты похож на меня не только лицом, да? Ты тоже любишь Хавиных дочерей?.. не отвечает. Конечно, ведь тебе еще не дано их любить по-настоящему, тебе еще не исполнилось тринадцати месяцев, как смертным должно исполниться тринадцать лет, прежде чем их "нэр-дакик", духовная сердцевина, оплодотворится истинной душой, итогом совершеннолетия... Зачем же ты пришел сюда? зачем смотришь? зачем принуждаешь меня смотреть? Ладонь теплая, спокойная, и шесть тонких пальцев слегка согнуты в суставах, словно держат не осу, а спелый персик – боясь раздавить, брызнуть ароматным соком. Зачем?! Часть сыновнего тепла в ответ переливается в меня нежданным подарком. Сопротивляюсь. Как могу, как умею, ставлю преграду за преградой. Увы, потуги тщетны – тепло движется помимо моей воли. Я согреваюсь, я сдаюсь, презрев гордыню; я ем Хлеб Стыда, обжигаясь им, захлебываясь, и искорка внешнего света сама собой пробуждается в остатках... останках каф-Малаха. Уголь в пепле погребального костра; рдеет случайным отсветом-милостыней. Смотрю. Женщина некрасива. Не только лицом; телом тоже. Вялые груди смотрят в стороны сосками, не знавшими прикосновения губ младенца, руки густо покрыты белесым пушком, лежат на костистых бедрах двумя сбитыми влет птицами, и складка простыни едва касается раскрытого лона. Аура над Женщиной тоже некрасива: знакомый кисель, матовый, бледный, какого полно за окном – без лазури мечтаний, без кровавого багрянца похоти, без ажурной зелени грез. Пустота; между полночью и восходом. Вглядываюсь. Да, правда. Женщина не здесь. Здесь лишь тело, бренное тело, чья нагота бессмысленна и бесполезна. Ткни это тело каленым железом, опрокинь на спину и сотвори насилие, ударь по щеке наотмашь – не заметит. Зачем мы пришли сюда, сын мой?! – Лети... Куда?! Ладонь движется вперед. Цепляюсь лапками за линии жизни и бугры достоинств, словно надеясь изменить судьбу младенца; раздраженно бью крыльями, закручивая воздух смехотворными вихрями; сотрясаю пространство гневным жужжанием. Тщетно – меня просто-напросто стряхивают. Сижу на женской ключице. Рядом, чуть выше, – подбородок. Неожиданно твердый, резко очерченный. Кожа подо мной еще упруга, но это ненадолго. Это все ненадолго; и я в том числе. Раздражение заполняет меня целиком, без остатка, мутный яд течет во мне, мутная мгла без надежды на рассвет, сухие руки меня-былого обиженно тянутся к съеденному тучами небу, и я чувствую: сдерживать злобу больше нет сил. Осиное жало впивается в бесчувственную плоть. Жалю, чем могу. Не испытывая облегчения. Аура вокруг женщины закручивается водоворотом, меня втягивает в воронку, и, прежде чем захлебнуться этой гнилостной мутью, я успеваю заметить: мой сын стоит на пороге, по-птичьи склонив голову к плечу. Он улыбается. Грязь чавкает под ногами. Легкие туфельки на каблуке-шпильке совсем не приспособлены для хождения по болотам, по мокрым склонам, текущим оползням глины, – но тем не менее... и липкая жижа почему-то не задерживается на атласе лакированной кожи. Поодаль, до половины утонув в осоке, стоят рядком плакучие ивы – свесили желтеющие косы до самой земли, изумленно глядят вслед. Гляжу и я. На легкие туфельки, на белую пену кружев вокруг корсажа на китовом усе, на роскошь платья из розовой тафты, чья шемизетка сплошь расшита соцветьями изумрудов и бриллиантов; а над всем этим великолепием царит сияние жемчужных нитей в волосах. О, восхититесь! – юная красавица стремглав бежит по кочкам и лужам, вишневым цветом порхает над зарослями чертополоха, мотыльком огибая топкие места, смеясь над растопыренными колючками терновника... Да, я понимаю. Она, та некрасивая женщина в простынях, – такой она видит себя здесь, в Порубежье. Завидую; мне никогда не увидеть себя-прежнего даже в грезах. Увидеть – значит стать, а для меня это потеряно. Дальше, начинаясь близ ореховой рощи, проглядывают из тумана деревянные столбы. Длинная, бесконечная вереница; каторжники бредут по этапу. Сочувствую: бывшие деревья, мы с вами одной крови, пролитой на потеху врагам. На столбах рядами натянуты жилы из металла, украшенные стальными репьями. Ржавчина густо испятнала ограждение, запеклась повсюду бурой коркой, и нижний ряд жил тонет в грязи, сливаясь с ней. По ту сторону опять болота, холмы, деревья и сухой кустарник. Все так же, как и здесь, но красавица в бальном платье смотрит вдаль с тоской во взоре. Ей смертельно хочется туда, за жилы из металла, за рукотворный репейник. Да, я понимаю. Она, та некрасивая женщина в простынях, – таким она видит Рубеж изнутри. Засмеяться бы, но нечем. Меня здесь нет, я здесь случайно... я – яд в чужой ауре. Туфельки несутся двумя обезумевшими лодочками, рукава знаменами полощутся на ветру – быстрее, еще быстрее! Только тут до меня доносится отдаленный лай, переливчатая, почти членораздельная злоба: там, во мгле свора идет по следу. По следу юной девушки с жемчужными нитями в волосах, по следу некрасивой женщины в смятых простынях, рискнувшей явиться в Порубежье без надежды прорвать и уйти. Дочь любопытной Хавы, что ты здесь делаешь?! Лай вдруг стихает, будто невидимые псы потеряли след. Но радоваться нечему: по ту сторону ограждения из-за приземистого холма выезжает одинокий всадник. Жеребец под ним отливает аспидной чернотой, горделиво ступая по земле; сам всадник почему-то одет в пышный наряд кастильского дворянина, каких много собиралось поглазеть на костры соплеменников старого рав Элиши. В облике всадника есть все: кожа и шелк, парча и бархат, пряжки и эполеты, ножны длинной шпаги у бедра, лаковые голенища сапог и перо на широкополой шляпе. Даже плащ на нем того цвета свежих роз, который получается лишь при смешении кармина с персидским кобальтом... нет лишь главного. Лица нет, рук нет – вместо открытой взгляду плоти ровно дрожит голубоватое сияние. Свет в мирских одеждах, верхом на жеребце из мрака. Да, я понимаю. Она, та некрасивая женщина в простынях, – таким она видит Самаэля, гордого Малаха, чья власть зиждется на силе... да, я понимаю. И еле удерживаюсь, чтоб не закричать; хотя кричать мне нечем. Меня здесь нет, я здесь случайно... Самаэль подъезжает к ближайшему столбу. Спешивается. Ленивый свет вытекает из-под обшлага, трогает металл репья, ласкает ржавчину. Пространство между кружевным воротником и шляпой вспыхивает пламенем свечи: белая вершина, чья суть – Благо, голубая сердцевина, чья суть – Уничтожение, и красное основание, чья суть – Поддержка. Мгла вокруг Малаха редеет, рвется клочьями тумана, но вместо звезд в небе проступают искрящиеся буквы. Йод, Шин, снова Йод, и снова Шин, и снова – слово "Бытие", многократно подхваченное небосводом. Красавица останавливается. Ее бег завершен. – Подойди, Проводник, не бойся! – говорит Самаэль. Ржание вороного жеребца эхом вторит ему. Бальное платье – у столба. По эту сторону заграждения. И псы совсем умолкли в туманной дали. Словно умелые псари дернули сворку, уводя клыкастых питомцев прочь от добычи. Двое стоят, разделенные колючей паутиной: Существо Служения и душа одной из дочерей Хавы. А вокруг все так, как хочет видеть смертная. – Ты все-таки боишься. Проводник? – спрашивает Самаэль. – Ты не ожидала встретиться здесь со мной? – Да, боюсь, – отвечает красавица. Голос ее тускл. Засиженное мухами стекло – вот ее голос. – Почему? В ответ стекло трескается отчаянным воплем. – Потому что ты предал меня! Потому что я выполняла твой приказ, о могучий Самаэль, когда отправилась сюда за этим чудовищным ребенком! Ты... ты обещал мне, что это будет последнее, самое спокойное задание, что после него ты выведешь меня из мира-мертвеца, из треснувшего Сосуда! Ты обещал; ты клялся непроизносимым Именем Творца о четырех буквах! И что же?! Теперь Рубеж наглухо закрыт для преступницы, и меньше полугода отделяют меня от смерти! Где справедливость?! Ты лжец, великий Малах! Слышишь?! Я, Сале Кеваль, Проводник, утверждаю: Ангел Силы, ты подлый лжец! Тишина. Лишь огонь лица Самаэля теперь течет вверху пурпуром, а внизу белоснежным молоком. Голубая сердцевина, чья суть – Уничтожение, неизменна. – Это все, Проводник? Все, что ты хотела сказать мне, воровским образом явившись в Порубежье? Без гнева, без злобы – одно равнодушие царит в вопросе Самаэля. Сале Кеваль (теперь я знаю, как зовут некрасивую женщину в смятых простынях!) молчит. Кажется, она выгорела. Дотла. Напротив нее стоит высокий воин: двуслойный панцирь с алыми шнурами надет поверх черно-синего кафтана, рогатый шлем с пятирядным нашейником "кабанья холка", на блестящих пластинах набедренников красуются по три бабочки из полированной меди. У пояса – меч в ножнах с чехлом из медвежьей шкуры; за плечом висит лук, туго обтянутый лакированным волокном пальмы. Между налобником шлема и нижней частью "кабаньей холки" – свет. Мертвенный, холодный свет букв в небе. – Я никогда не лгу, Проводник. Не умею; не способен. И никогда не оправдываюсь – запомни это, если не хочешь смерти более страшной, чем просто смерть. Мне, сподвижнику Габриэля, князю из князей Шуйцы, не раз закрывавшему Рубеж собственным свечением, по-прежнему нужно от тебя одно. Чтобы ты привела отпрыска Блудного Малаха туда, откуда ты родом. Именно потому, что время жизни Сосуда, который ты зовешь родиной, взвешено, сосчитано и измерено. Именно потому, что радуга уже не первый год висит в вашем небе; и не только после дождя. Значит, договор расторгнут, и заступника нет... Позади хозяина надрывно стонет гигантский нетопырь, в нетерпении дергая кожистыми крыльями. Вороной жеребец – в прошлом. – Так должно быть, и так будет, – заключает Самаэль после долгого молчания. – Но Десница в лице этого старовера-Рахаба, этого олицетворения трусости и ожидания, чья сущность – досмотр чужих карманов... Впрочем, это не твое дело. Проводник. Забудь. Ты поняла меня? – Я поняла тебя, великий Малах, – судорожно кивает Сале, закусив губу. – Ты хорошо поняла меня? – Да. Я хорошо поняла тебя, Ангел Силы. Бунт женщины умер, не начавшись. Так смолкает невольный богохульник перед тяжестью косматых туч над левой, чреватых бурей. – Запомни, Проводник: то, что случилось с вами при Досмотре, – ошибка. Умысел осторожного Рахаба и моя невольная оплошность. Я власть, но не могу исправить ее. И поэтому обычный путь назад для тебя закрыт. Знаешь ли ты пути иные? Способна ли повести спутников через зарубежье? – Багряные Врата, – еле слышно бормочет женщина, но Самаэль слышит ее, удовлетворенно кивая. Слышу и я – ведь меня здесь нет... меня вообще нет. Слышу, захлебываясь Хлебом Стыда, ибо счастлив, что грозный Ангел Силы не видит меня-нынешнего. Прав был рав Элпша, тысячу раз прав, ругая меня последними словами называя болтуном! Сглазил!.. подслушали. И Рубежные бейт-Малахи начали охоту за моим сыном едва ли не с момента его зачатия! – ...Хорошо, Проводник. Открывай Врата любым способом, не медли. Прикажу всей Шуйце пропустить тебя через пограничную полосу без еда. Тебя, ребенка и тех смертных, на кого ты укажешь мне заранее. Остальные... полагаю, тебе хорошо известно, что бывает с нарушителями. Ты ведь и сама в некотором роде... нарушитель? Напротив Сале – строгий мундир болотного цвета, чьи погоны украшены живыми звездами: буквами Йод и Шин. Кожаный пояс с латунной пряжкой, тонкие ремни крест-накрест по груди, лак чехла для малого пистоля; глянец сапог с высокими голенищами... Между стоячим воротничком и козырьком фуражки свет. Теплый, розовый, словно платье бесплотной красавицы. – Смейся, Проводник! Смейся вместе со мной, ибо близок час! Воистину, не смешно ли? – кладовые Рубежа ломятся от конфискованных мен, способных до Страшного Суда подымать мертвых из гробов, темницы Рубежа полны величайшими из великих, а Рахабовы служки ловят тебя на кой-то крючок для отслеживания астральной пыли! Смейся, говорю! Существа Служения в раздоре своем унизились до скрытого обмана, сделав полных тебе участниками раздора – о, потеха! Приказываю: смейся! Жиденький смешок вырывается из груди Сале Кеваль. Налетевший ветер комкает его, словно пальцы нервной старухи – батистовый платок; и что-то урчит в брюхе железного чудовища позади Самаэля. Тишина. Грязь пенится под ногами красавицы, налипает на туфельки-лодочки, руится по расшитому серебром подолу... чавкающий рот болота подымается к корсажу, шемизетке... душит крик слюнявым поцелуем, тянется к жемчужным нитям в волосах... Тишина. И буквы Йод и Шин в небесах обречено смотрят вниз. Меня здесь нет. я здесь случайно... меня здесь нет. – Что?!, что ты здесь делаешь, маленький мерзавец?! Нет ответа. – Ты подглядывал? Ты никогда не видел голых женщин?! Мой сын кивает, щелкает застежкой медальона и идет по коридору, оставив за спиной покои с вернувшейся женщиной в смятых простынях. Я – внутри. Я перебираю, словно четки, слова Самаэля, того гордого Малаха, чья власть зиждется на силе. "Мне, сподвижнику Габриэля, князю из князей Шуйцы, не раз закрывавшему Рубеж собственным свечением, по-прежнему нужно от тебя одно. Чтобы ты привела отпрыска Блудного Малаха туда, откуда ты родом. Именно потому, что время жизни Сосуда, который ты зовешь родиной, взвешено, сосчитано и измерено. Именно потому, что радуга уже не первый год висит в вашем небе; и не только после дождя. Значит, договор расторгнут, и заступника нет..." Сын мой, похоже, мне теперь надо выжить не ради себя одного. Не смешно ли? Старый, очень старый человек сидит в саду на каменной скамье, бездумно вертя в пальцах сухую веточку жимолости. Я сижу напротив, на бортике фонтана. – Почему? – спрашиваю я. – Почему ты не приказал ему встать и идти?! "Мой правнук умер", – молчит в ответ скорбь на скамье. – Но ведь ты мог бы?.. "Мой правнук умер, – отвечает молчание. – И какое теперь имеет значение: мог я или не мог?!" Не понимаю. Когда я могу – это значит, я делаю. "Глупый, глупый каф-Малах... Ты полагаешь, свобода – это действие? Ты полагаешь, скрытое непременно должно проявляться? Так однажды уже считал пылкий сын Иосифа и Марьям, когда ушел из Санхедрина, дабы открыто воспользоваться знанием Каббалы: "Постигающий Меня ради Меня зовется Сыном Творца, достойным слов: "Се Человек!". Ради этой истины он кормил тысячи людей пятью хлебами и заставлял мертвых восставать из погребальных пелен! Ради этой истины он бросался Именами направо и налево, как неопытный пахарь швыряет семена в иссохшую землю, не знавшую плуга! Тщетно наставники говорили ему: "Лишь в 5755-м году от сотворения мира, лишь через два тысячелетия без пяти лет после твоего рождения, о сын Иосифа и Марьям, когда лицо поколения станет подобно морде собаки, знание Каббалы откроется многим!" Он же отвечал наставникам: "Не заботьтесь о завтрашнем дне, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем: довольно для каждого дня своей заботы". И что? Кто увидел смысл за покровами всех этих чудес, творимых им? Единицы, как всегда и везде, единицы... Слово "Каббала" означает "Получение", и получивший не имеет права слепо раздавать полученное, словно безумец, дающий золотушным лекарство от боли в суставах! Приведет ли это к свету?! Нет – такие дары приводят лишь к Хлебу Стыда..." Молчу. Он плачет без слез, а я молчу. Я хотел заставить небосвод пролиться цветами над погребальным шествием правнука рав Элиши, но старик запретил мне это. Он сказал, что ему достаточно слов, которыми ответил мудрый учитель Торы на вопрос своего собственного сына. Сын спросил: – Будут ли надо мной скорбеть столь самозабвенно, как над правнуком этого еретика? – Нет, – ответил учитель Торы. – Потому что ты лев, сын лисицы, а он лев, потомок многих львов. Сале Кеваль, прозванная Куколкой Если б еще Сале понимала... Но нет. Ничего она не понимала, ровным счетом ничего; и меньше, чем ничего, – откуда, из какой грязной клоаки взялся этот кошмар. Поначалу все складывалось славно. Выйдя из транса и брезгливо прогнав из коморы дерзкого урода-ребенка, гораздого подсматривать за бабьей щедрой плотью, измученная женщина сразу рухнула обратно, на перину, и провалилась в сон. В обычный, несущий силы и успокоение сон. Как правило, после визитов в Порубежье она спала без видений, но сейчас, впервые в жизни, после злой Самаэлевой шутки с трясиной вместо простого возвращения, все вышло совсем иначе: приснились руки. Теплые руки, до боли похожие на руки Клика, – невидимые, они легко касались нагого тела, и смазанные бальзамом ладони бродили в самых потаенных местах лепестками роз. Истомная нега охватывала Сале, погружая в пушистый мех блаженства, в грезу забытья, а руки все двигались, ласкали, истекали благовонной жидкостью – треск оконной рамы, порыв свежего воздуха, и Сале не удивилась, обнаружив, что летит. Купаясь в звездах. Снаружи, в небесах, вместо рассвета царила непроглядная ночь. "У снов свои законы и свое время", – успела лениво подумать Сале, прежде чем отдаться бродяге-ветру, кружившему ее над сонной землей. Она скучала по рукам, звала их, но те исчезли, а вскоре тишина раскололась вдали гомоном сотен голосов, и еще почему-то – отчетливым хрюканьем свиньи. "Не хочу! – капризно подумала Сале, упрекая сон в явной безвкусице. – Не хочу! не надо свиньи! шума не надо..." Увы, сон упрямился, сворачивая по своему усмотрению и длясь дальше. Небеса болезненно сменились землей, холодной и каменистой, а покой в свою очередь сменился неистовством шутовского карнавала. Сале несколько раз доводилось вместе с мастером участвовать в стихийных оргиях ради обретения силы, но здесь, в проклятом сне-мороке, творилось нечто уж вовсе непотребное, и главное – совершенно бессмысленное. Вокруг без числа роились всякие смазливые рожи, и такие, что в другое время чего только не дашь, лишь бы ускользнуть от этого знакомства; над самым ухом кто-то ухарски свистнул в кулак и дробно расхохотался. "И без твоих лап холодно, слякоть ты эдакая!" – взвизгнул совсем рядом молодой девичий голос. "Ишь, занозистая! – был ответ. – А на рога, егоза?!" Сале вздрогнула и почти сразу больно споткнулась об охапку ухватов, отчетливо заговоренных в три слоя, потому что прикосновение к ним отдалось колотьем в боку. Из черной пасти небес один за другим вывалились, лопаясь и распадаясь, сразу три гроба: "Новенькая? колбасы Хозяину принесла? гляди, чтоб несоленая!" – наскоро поинтересовался у Сале один мертвец широкоплечий и звякнул кольцами оков, мимоходом огладив живот своей собеседницы. "Ну-ка, девка, подыми мне веки!" – коренастый, почти квадратный урод, похожий на страдающего ожирением карликового крунга, сунул Сале в руки цельнометаллические грабли и в ожидании подставил бельмастую морду. Крутанув грабли способом "Могучая белка ворует орех Йор", женщина отшвырнула нахала прочь и принялась вовсю расталкивать толпу, истово мечтая проснуться, проснуться немедленно, – но вдруг оказалась на пустом пространстве. Одна-одинешенька. Прямо перед ней возвышалось кресло с высокой спинкой, сделанное если не из червонного золота, то уж наверняка из красной меди, ярко начищенной до почти нестерпимого блеска. Поставив копыта на маленькую красную скамеечку, в кресле развалился здоровенный рогач, надменно разглядывая Сале умными, пронизывающими насквозь глазами. Поверх мохнатой груди рогача висела цепь с блюдом из олова, на котором был вычеканен какой-то герб; какой именно, Сале не успела разобрать. – Подарки! подарки давай! – засвистел прямо в ухо неожиданно знакомый тенорок. – Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба, не взяла ничего! Рогач ждал, лениво пощипывая козлиную бороденку. Наконец ему ждать прискучило; и он притопнул копытом о скамеечку. Сильные руки вцепились в женщину со всех сторон, поволокли за спинку кресла; потная ладонь с силой надавила на затылок, пинок под коленки – и Сале с ужасом обнаружила, что стоит нагая на четвереньках, а насильники толкают ее головой вперед, подсовывая под сидение кресла. "Целуй! ну целуй же, кошачье отродье!.. бормотал рядом советчик-тенорок, брызгал слюной в щеку и заводил наново. Целуй, дура!" Крик застрял в горле Сале, когда она рванулась вьюном, попытавшись вывернуться: сверху, в специальном вырезе кресла, вместо мерзкой козлиной задницы на женщину холодно смотрело ее же собственное лицо, и из приоткрытого рта слегка тянуло сивухой. Мокрые губы надвинулись, и больше Сале ничего не помнила. * * * – ...Бовдуры! Йолопы, три сотни чертей вам в печенку! Где пан Мацапура, спрашиваю?! Кричат. Громко кричат; непонятно. Это снаружи. А что внутри? Внутри бродило жалкое эхо кошмара, наполняя все тело отвратительной слабостью. Сале открыла глаза и некоторое время лежала без движения. Тишина. Отчего-то подумалось: "Если милейшему Стасю ночами всегда снится подобная пакость, то неудивительно, что он предпочитает отсыпаться днем!" Мысль мелькнула и исчезла, оставив привкус непроходимой глупости. Уксусный привкус. – Да чтоб вам в башке клепки поразбивало, бурлаки чортовы! Бежите за паном, говорю! "Важно бранится! – чуть слышно булькнуло снаружи у самого окна. – Ох, важно... аж кулаки чешутся!..." Чувствуя себя вконец разбитой, Сале сползла с кровати и, стыдно кряхтя по-старушечьи, стала одеваться. Из полуоткрытого окна (со вчера забыла запереть на щеколду?) зябко тянуло промозглостью; наверное, это было кстати, потому что голова мало-помалу начала проясняться. Суставы невыносимо ломило, надеть сорочку стоило большого труда, а уж натянуть поверх приталенную керсетку, тщательно застегнув ее на все многочисленные крючочки, – и вовсе мучение. Возясь с кашмировой юбкой, Сале обнаружила, что ноги ее до самых бедер покрыты синяками и следами от щипков. Думать о причине этого безобразия было больно и немного страшно; женщина сунула ноги в сапожки, прихватила полушубок и, охая, пошла на крыльцо. Снаружи был день, сползающий к вечеру. А еще снаружи на весь двор горланил пожилой дядька, ежеминутно утирая рукавом нос, больше похожий на сизую сливу. Дядька ругательски ругал караульных "бовдурами" и "холопами", обещая их отцу знатный "прочухан" на том свете, а матери – плохопонятную "трясцю" и сто чертей с вилами в придачу. Дядька требовал встречи с паном Мацапурой-Коло-жанским, встречи, как он выражался, "сей же час", а если пан Мацапура занят, то нехай к нему, к сизоносому дядьке, выйдет самолично пан надворный сотник; а еще лучше – пусть его, дядьку, пустят в теплую хату, к пану Юдке, и тогда он расскажет нечто наиважнейшее. Караульные сердюки переглядывались, хмыкали в усы. Пан Станислав до сих пор не вернулся из замка, и посылать туда за зацным и моцным паном мог решиться лишь сумасшедший. Что касается надворного сотника, то пан Юдка после ранения вряд ли способен был выслушивать наиважнейшие донесения от подозрительного дядьки. Если вообще был еще жив. Брать же ответственность на себя, слушать и потом принимать какие бы то ни было решения... этого сердюкам страх как не хотелось. – О, вот и пани! – явление Сале вселило радость в сердца караульных. Слышь, горлопан, ты с сиятельной пани говори! Или проваливай, ежели брешешь! Дядька шморгнул своей сливой и с недоверием уставился на Сале. – Чего надо?! – с отменной гримасой поинтересовалась женщина, вкладывая в короткий вопрос все раздражение сегодняшней безумной ночи (дня?!). – Я слушаю. – Хведир-писарчук в саму Полтаву ускакал, – ни с того ни сего заявил дядька после некоторого размышления, хмуро уставясь на ближайший сугроб, словно на давно не виденного кума. – Соображаешь, пани? Вот так прямо взял и ускакал, с десятком хлопцев. А тут талдычишь им: "Зовите пана Мацапуру!" – отмалчиваются, дурни, чтоб их в пекле смажили... – Ну и что? Путешествия некоего Хведира сейчас интересовали Сале меньше всего. – А то, пани ласковая, что в Валки двое всадников прискакали. Еще вчера, на закате. Коней запалили, и под седлом которые, и заводных, а прискакали. От сотника Логина гонцы: есаул Ондрий Шмалько, и с ним куренной атаман, батька Дяченко. Сказывают, на Дунае с турками-нехристями замирение вышло, или еще что... Вот Логиновскую сотню к Великому Посту домой услали, на прокормление. Заместо убитых реестровцев две дюжины молодых чуров вписали; а вдобавок еще и ватага сечевиков прибилась, с дозволения пана наказного гетьмана. Вот оно как вывернулось, ласковая пани! Сечевики все сорвиголовы тертые, битые, на соломе смаленые, да и Логиновские черкасы тоже не пальцем деланы! Гонцы сотню с обозом недели на две, а то и на полторы обогнали... Выходит, сотник Логин сейчас через Днепр переправляется. Вскорости домой нагрянет, к галушкам да вареникам. Ясно?! Не нужно было иметь семь пядей во лбу, завернутых на манер малахая Рудого Панька, чтобы понять смысл дядькиных слов. Возвращение домой бравого сотника Логина во главе седоусых ветеранов, прошедших огонь, воду и медные трубы, тем паче что в сотне, по словам самого пана Станислава, реально насчитывалось бойцов сотни две с половиной... Явись Логин сюда в самый разгар территориальных притязаний Мацапуры-Коложанского да узнай, что дочка его сидит в панских погребах, – гореть Мацапуриному замку сверху донизу! Сале незаметно улыбнулась. Ее вполне устраивала любая причина, в связи с которой милейший Стась не захочет тянуть до Купальской ночи с открытием "Багряных Врат". – Еще что-то принес? – женщина с наигранной озабоченностью уставилась на дядьку. – Выкладывай! – Та Хведир же, говорю... В Полтаву ускакал, с челобитной. Валки на есаула Шмалька покинул и ускакал. Какой, говорит, из меня вояка, смех один и это... как его?.. дивное умов помраченье! Он, бурсачья его душа, иной раз как завернет, аж ухи пампухой скрутит! Намалевал бумагу и в Полтаву, разом с хлопцами и куренным батькой. Сказывал, первым делом полтавскому полковнику жаловаться будет, на панский произвол; вторым макаром, на подворье самого владыки пойдет. Дескать, пущай велит попам предавать пана Мацапуру анафеме на веки вечные, за грехи тяжкие, как упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого! Хведир – он ученый, балабонит складно, глядишь, и уговорит владыку... – Не слыхал, из Полтавы они навстречу к Логину не собирались? – внятно спросили из-за спины Сале. Женщина обернулась. В дверях, держась за наличник, стоял пан Юдка. "Поглянь, поглянь!.. – зашептались сердюки. – Белый, як крейда..." Действительно, выглядел надворный сотник ожившим мертвецом, но на ногах держался, не падал, и черные глаза на бледном лице Иегуды бен-Иосифа жили своей, яркой и страшной жизнью. Дядька попятился, машинально крестясь. – Та слыхал, пан Юдка, как не слыхать, – забормотал он, кланяясь. – Хведир на раде говорил: он в Полтаве задержится, а куренного батьку обратно пошлет, к Логину! Нехай сотник поспешает, если не хочет к родной дочке на поминки вместо свадьбы прибыть! – Это, значит, дней десять, – раздумчиво протянул Юдка, плотнее запахивая на груди серый жупан. Было видно, что мороз сейчас беспокоит надворного сотника в последнюю очередь, и жест его скорее машинальный, символический. – А если гнать будет... – Будет! – охотно подтвердил дядька. – Будет гнать-то! Дяченко-куренной он в седле родился, в седле крестился, под ним аргамаки, что мухи, мрут! – Значит, неделя, – бесцветно подытожил Юдка. – Вэй, не вовремя... Сале кивнула, пряча радость глубоко-глубоко, туда, где ее не смог бы высмотреть черный взгляд Консула, чудом восставшего из мертвых. Чудом, Именами и стараниями Рудого Панька, румяного деда-словоблуда. – ...ну иди, иди ко мне, моя красавица! Гой-да, гой-да! Распрягайте, хлопцы, коней и ложитесь почивать... до Страшного Суда! Гой-да, гой-да... Колено пана Станислава было толстым и твердым, как и все панское бедро. Оно мерно двигалось под Сале, боком сидящей сверху, будто и впрямь спина крестьянского тяжеловоза, вынуждая подпрыгивать с закаменевшей улыбкой. Совсем рядом поблескивали толстые стекла окуляр. Ни дать ни взять добрый папаша шутит шутки с дочкой-переростком в домашней библиотеке, перед тем как взять со стеллажа фолиант, доверху набитый исключительно мудрыми мыслями о добродетели. Улыбайся, Куколка, улыбайся... и расслабься, чтоб тебя Тень Венца покрыла! Слышишь! – Ну что, пан Юдка, подложил нам с тобой писарчук свинью?! Ешь сало, не ешь, а придется! И турки хороши! – замирение, замирение, чтоб их всех Магометка по второму разу обрезал! Ладно... в полковничьей канцелярии у меня лапа есть. Славная лапа, волосатая, с золотыми цехинами в горсти, жаль, у владыки полтавского свои лапы втрое волосатей! И зуб на пана Мацапуру-Коложанского... давний зуб, глазной. С дуплом. А ну как и впрямь анафему пропоет, старый пропойца? И тебе заодно, сотник надворный... Слышь, пан Юдка, быть тебе первым пейсатым, которого сам владыка с амвона анафеме предаст! Клянусь гербом Апданк! Все жидовство от радости взвоет! Шучу, шучу... гой-да, кони, снег топчите... Тихо горела лампа зеленого стекла, бросая тени на горбоносое лицо Иегуды бен-Иосифа. По приказу пана сердюки втащили в библиотеку дощатый топчан и поставили у стены, под фамильным портретом, застелив малой периной и покрывалом вишневого атласа. Юдка долго сопротивлялся, возражал, что негоже ему бока пролеживать в присутствии мостового пана; но Мацапура был неумолим. В итоге раненый Консул волей-неволей лег, сам Мацапура вместо излюбленного кресла опустился на дубовый табурет; а Сале, исполняя просьбу неутомимого на выдумки Стася, вынуждена была присесть к нему на колено. И когда же он угомонится, прекратит забавляться дурацкими качалками?! По всему выходило, что ой как нескоро. – Ладно, будем поторапливаться. Не люблю, а будем... гой-да, гой-да, шибче, кони!.. Придется тебе, милочка, вторую ночь без меня коротать – я обратно в замок вернусь, дорожку к Вратам торить! Да по первому снежку дадим коням батожку... Ты не бойся, милочка, я без тебя стучаться не стану. Без тебя, да без пана Юдки с дюжиной сердючков (чуешь, Юдка?!), да без младенчика нашего славного! Гой-да, кони... А скажи-ка мне, милочка: что, твой князь за младенчика пану Мацапуре маеток отвалит?! Малый такой маеток, с курячий огузок, чтоб только хату поставить? Сале кивнула – и чуть не прикусила язык: так сильно подбросило ее чужое колено. – Венец из белой кости даст, не поскупится, – сказала она, приноравливаясь к новому ритму. – Верно говорю, даст... – Из кости? Кость – это хорошо, это славно... чья хоть кость-то? Ну да там видно будет... значит, до Купальской ночи ждать не станем! Небось рада, моя красавица?.. не слезай, не слезай, дай старому Стасю поиграть всласть! Эй, пан Юдка, не помнишь, какие у нас большие праздники на носу?! Влажные глаза Консула смотрели в потолок. Сале осмелилась, пригляделась искоса, и ей показалось: там, в чудной глубине черноты, на самом донышке, по сей час теплится искорка негасимого изумления: "Я еще жив? почему? почему?!" Тонкие пальцы, которым не оружейную рукоять держать, а гусиное перо в чернильницу макать, задумчиво оглаживали рыжий пожар бороды. – Праздники, пан Станислав? Да уж и не скажу так сразу... Месяц-лютый, восьмой день? На той неделе был "Ту-би Шват Эрец-Исраэль", "Новый год деревьев", до месяца-березня тихо, а там уже и "Пурим" рядом! "Амановы уши" печь надо, подарки голоте раздавать... – Да что ты мне свои жидовские вечерницы в глаза тычешь?! Разлегся перед паном, сучий потрох, шутки дурацкие шутишь... Встать! Словно норовистый жеребец брыкнул задом под Сале. Женщина отлетела к стене, чудом удержавшись на ногах, и больно ударилась плечом о край портретной рамы. Узкоплечий молодчик с картины сочувственно улыбнулся: "Терпи, Куколка, терпи, мне больше терпеть доводится – ты живая, а я вон какой..." Цепь с белым камнем оттягивала шею молодчика, напоминая больше не украшение – груз, навешенный палачами будущему утопленнику. Глубокий вдох, медленный, опустошающий выдох; и когда Сале ощутила себя готовой повернуться, за спиной миролюбиво прозвучало: – Ладно, пан Юдка, не бери зла в сердце! Сам понимаешь, как оно сейчас... иной раз и не выдержишь. Облаешь слугу верного под горячую руку. Лежи, лежи, не береди рану-то... Картина, представшая взгляду Сале, была прежней: пан Станислав на табурете, пан Юдка на топчане. Благодать; семейный вечер. Тихо горит лампа; тихо смотрит молодчик с портрета. Разве что в воздухе разлит терпкий, пьянящий аромат... опасности? крови? чего?! Нет ответа. И, похоже, чем дальше, тем больше становится вопросов, и меньше – ответов. Пан Станислав встал, поправил на носу окуляры. – Сам сказал, пан Юдка, – бросил он с добродушной ухмылкой, – месяц-лютый на дворе. Значит, к тринадцатому числу, к понедельнику, бабы на обед коржи-жилянки подадут, да горелку мужьям по-доброму выставят – рот полоскать, чтоб ни крошки не осталось! Великий Пост с тринадцатого заходит, пан Юдка, с Жилистого Понедельника, как у нас, добрых христиан, говорят... А слыхал ли ты, пан Юдка, как в здешних краях да еще в Таврии этот понедельник по-свойски кличут? Когда боженька в сторону смотрит?! – Мертвецкий Велик-День, – равнодушно отозвался Консул, поудобнее умащиваясь на топчане. – Иначе Навское Свято. – Пять дней осталось, значит... Нам пять дней, сотнику Логину – пять; владыке полтавскому тоже пять, чтобы анафему петь мне за это... как там подсыл сообщил? – За грехи тяжкие упыря, злодея кровавого, и за связь с лукавым, врагом рода человеческого, – с тайным злорадством слово в слово повторила Сале и вспомнила, что собиралась задать милому другу Стасю один вопрос. – Пан Станислав, а что значит "упырь"? Это вроде Глиняного Шакала? Гулкий хохот был ей ответом. Отсмеявшись, Мацапура рысцой протрусил к левому стеллажу, долго копался, с головой забираясь во вторые ряды, и наконец бросил женщине потрепанную книжицу, заложенную на середине шелковой полоской. – Читай, милочка! Да вслух читай, дай и нам с паном Юдкой посмеяться... – Промемория войсковой енеральной канцелярии по делу Семена Калениченка, начала Сале, досадуя на саму себя за несвоевременный вопрос; и вдвое – на Прозрачное Слово, за изрядные сбои в переводе. Если б она еще знала, что дальнейший текст будет вообще понятен едва на треть... – Дай сюда! Мацапура нетерпеливо вырвал у нее из рук книжицу и прочел сам, нараспев, во всю глотку, подражая площадному глашатаю: – "Сего году, июля пятнадцатого дня, полковник киевский Антоний Танский прислал в войсковую енеральную канцелярию человека Семена Калениченка и при оном его допрос, в котором допросе показал Семен себе быть упиром, и якобы в городе Глухове и в Лохвици, прийдучой Спасовки сего году, имеет быть моровое поветрие. Про то з войсковой енеральной канцелярии оный Калениченко и подлинный его допрос при сем в коллегию посылается. А по усмотрению упира оного разсудила войсковая енеральная канцелярия его быть несостоятельнаго ума, и потому оние его слова от него показани знатно по некотором в уме помешательству. О чем колегия да благоволит ведать". Поняла, милочка? – "...показани знатно по некотором в уме помешательству"! Вот оно, просвещение, вот плоды его сладкие! С топчана хмыкнул Консул. Видимо, он понял в этой тарабарщине существенно больше Сале. Грузное тело Мацапуры плюхнулось в кресло, и бедная мебель взвыла, но выдержала. Книжица полетела в угол, шурша страницами, тень огромного мотылька метнулась по стене, вдребезги разбившись о край стеллажа. В окулярах полыхнул зеленый отсвет лампы, превратив лицо Стася в стрекозиную морду; Сале машинально прикрылась улыбкой – и строго-настрого заказала себе вести лишние разговоры с паном Станиславом о чем бы то ни было; во всяком случае, до возвращения на родину. А там видно будет, кто кого на колене прокатит. Меньше всего она жалела, в самом скором времени слушая удаляющийся топот копыт, что ей вторую ночь придется ночевать без любвеобильного Стася. Впрочем, до ночи еще оставалось время. Постояв у внешней двери, Сале миг раздумывала: выходить наружу или нет? подышать воздухом на сон грядущий или поразмыслить в тишине о будущем? – но ее отвлек от размышлений знакомый тенорок с крыльца. Аж дрожь пробила. "Подарки! подарки давай! Горелку давай! кендюх с луком! колбасу! галушек миску на складчину! да кланяйся, кланяйся! Ишь, дурна баба..." Женщина моргнула, успокоила дыхание и толкнула, дверь, ругая подлое сердце свое за пустые страхи. Раньше она была спокойней... или это иная, скрытая Сале, бездна в глубине, чаще стала являться? ! На крыльце раскидывал с сердюками-караульными "дурня" на троих не кто иной, как Рудый Панько собственной румяной персоной. Кожух с лихостью распахнут настежь, изнутри светит зарницей свитка алого сукна; жидкая бороденка пасичника азартно встопорщена, и засаленные карты смачно шлепаются о доски крыльца. – Король козырей! – брызгая слюной, выкрикивал дед, и глазки его из-под косматых бровей так и горели болотными огнями, что морочат головы путникам. – Что, принял? А?! кошачье отродье!.. А туза не хочешь? Туз, валет!.. Дурень ты, хлопец, як есть дурень, и приятель твой дурень от роду-веку! Подставляй нос! Явление Сале спасло нос незадачливого сердюка от экзекуции. Нимало не смутясь, Рудый Панько встал, одернул кожух и поклонился женщине в пояс, заблаговременно сняв малахай. – Звиняй, пани ясна, за шум, за горлопанство! Люблю, шельма сивая, в картишки перекинуться... ох, люблю! Мимо шел, дай, думаю, зайду, за здоровье пана Юдки справлюсь! Як он там, а? Сегодня речь пасичника была гораздо понятней. То ли Слово приноровилось, то ли еще что... – Пан Юдка на ноги встал, – холодно ответила женщина, всем своим видом показывая нежелание вести светские беседы с дедом. – Сейчас спит, велел не тревожить. Завтра заходи. Или тебе не заплатили как следует? Умом Сале понимала, что должна быть благодарна деду за спасение Консула. Но благодарность никак не складывалась. Ее в пасичнике раздражало все: и дурацкая свитка, подходящая более шуту гороховому, и наглая манера разговора, и подмигивание, и... короче, все, и все тут! – Га? – Рудый Панько приложил ладонь к волосатому уху, делая вид, что недослышал. – Спит? Ну и нехай себе спит, на здоровьечко! А я уже иду, пани ясна, я геть иду... ось, нема меня... Пятясь задом к воротам, он зачем-то сунул левую руку себе под мышку, и этот идиотский жест просто взорвал Сале. Не понимая причин бешенства, охватившего ее, как пламя охватывает сухой хворост, она кинулась следом, догнала деда уже за воротами и ухватила за отвороты кожуха. – Ты чего сюда таскаешься, старый сыч? – с неизъяснимым наслаждением прошипела она в румяное лицо Панька. – Подслушиваешь? Подсматриваешь?! Иди отсюда, и чтоб я тебя... Панько ухмыльнулся без малейших признаков испуга, вытащил руку из-под мышки и показал Сале здоровенный кукиш. Чудное дело: злоба мигом покинула женщину, оставив после себя щемящий холодок удивления: я кричала? ругалась? нет, правда, – я?! – Так ты, пани ясна, ведьма не роженая, а робленая? – спросил дед, пристально глядя Сале прямо в глаза. – Роблена, луплена, за три копы куплена? Ну, я так себе и разумел... роблена, та еще и волоцюга телепаешься туды-сюды, бедолаг за нос бурьянами водишь!.. – Что? Что ты несешь? – Что несу, то мое, пани ясна... Неужели не довелось слыхивать: ежели при робленой ведьме себе дулю под рукав сунуть, она непременно лаяться зачнет? Кто ж тебя робыв, коли такому не выучил... а еще надо было учить что руку на ведьмача поднять – лучше в печку сунуть! А ты дида за кожух... Небось пан Мацапура и робыв, для своих хиханек? То-то ты доброй волей на шабаш не явилась, и Хозяина не уважила, и упиралась як коза драна... Теперь жди, пани ясна: быть беде. Скажи спасибо, що не взял притыку с плетня и не погнал по селу! Ох, пан Станислав, Мацапу-ра-Коложанский! – мало тебе земли подмять, еще и чужую силу приваживать стал?! Зря, что ли, Хозяин в твою сторону щепоть соли кинул... ну, значит, так тому и быть. Сале слушала старика с замиранием сердца. – Уходи, пани ясна, – неожиданно заключил Рудый Панько. – Собирай манатки и сей же час беги отсюда. Иначе... жди вскорости обратно. Пану Мацапуре больше б Хозяина бояться, чем владыку полтавского... эх, строптивый пан! Старик махнул рукой и быстро, не оборачиваясь, пошел прочь. Вечерняя заря светила ему в спину, превращая кожух в подобие алой свитки, сейчас скрытой под дубленой овчиной. ...сердюки, молчаливо пропустившие женщину обратно в дом, переглянулись. Стоит ли рассказывать ясной пани, что Рудый Панько, прежде чем сесть резаться в "дурня", минут пять цацкался во дворе с чертовым младенцем? Не стоит? Пожалуй, все-таки не стоит. Блудный каф-Малах, исчезник из Гонтова Яра Золотая темница содрогается. Ее тесно обволакивает эфирная дрожь, словно некое существо, блестками внешнего света отдаленно похожее на меня-прежнего, пытается не телом самой сутью своей проникнуть сквозь сияющие мертвым великолепием стены саркофага. Слабая рябь колебаний на границе ближайших шести порталов уровня Малхут на уровне Брия их число вырастает в десять раз, и во сто крат на черном уровне Асия. Раньше я обратил бы на эту дрожь не больше внимания, чем обращает потомок Адама на дуновение ветерка от крыльев пролетевшей рядом бабочки. Сейчас же... О, сейчас эта дрожь клинком пронзает меня насквозь, всколыхнув потаенные глубины, и я стараюсь отозваться, пустив эхо через руины самого себя, ловя сладкий отзвук вибраций, – отчаянная попытка выжать из случайности хоть что-нибудь, напитать жалкое осиное тельце хотя бы крупицами милостыни. Так пьяница переворачивает опустевший сосуд кверху донышком, моля судьбу о вожделенной капле. Отчасти мне это удалось. Почти угасшая искорка замерцала снова, осторожно разгораясь. Нет, из этой искры не возгорится пламя, для пламени не нужен Чистый Свет, подобный великому океану в сравнении с каплями осы, которые сейчас пролились на меня. Но все равно – спасибо тебе, неведомый благодетель, подаривший мне эти капли, крохи... Подаривший? Оставь надежду! – и скудные обрывки силы подтверждают еще раз: я прав, ничего не делается случайно. Тому, кто пытается нащупать меня, просто интересно: что это за необычный золотой медальон висит на шее у жутковатого ребенка? Вот он и простукивает мое узилище по-своему, ища пустоты, так, как в совершенстве умел это некогда я, как при желании умеют делать Рубежные бейт-Малахи и как отчасти – грубо, с трудом, будто слепец стучит клюкой о дорогу! – могут некоторые смертные. Люди. А я попросту поглотил, украл, присвоил часть направленного на меня чужого внимания! Мной интересуется человек... человек?.. вибрация слишком слаба и беспорядочна, чтобы... – Экая у тебя цацка знатная, хлопче! Важная цацка! А внутри пчелка! небось батька сыну подарил?! Свет. Но не тот, Истинный, – обычный, солнечный. Довольно тусклый, ибо снаружи вечер; хотя после проклятого золотого сна и он кажется почти ослепительным. Неподалеку – человек. Раньше я его уже видел. Как говорят смертные, "мы были немного знакомы". Нелепые слова. – Ой, мастерят же люди! Така краса! Прям як живая, хоч в улей... А може, хлопче, она у тебя еще и меду даст? Нет, ведьмач. Нет, Рудый Панько, вожак местного Ковена, я не дам тебе меда. Щурься, не щурься, ухмыляйся в клочковатые усы, подмигивай – не дам. Тем более что ты сейчас не шутишь. Ты прекрасно понимаешь, кто перед тобой, ты ловишь отголосок тех вибраций эфира, которые я не сумел поглотить полностью. Для любого из Ковена, не говоря о его вожаке, телесный облик не имеет значения. Ты ведь узнал меня, да, ведьмач?! – Дай диду забавку, хлопче! Та дай глянуть, не отберу! Мой сын в ответ отрицательно мотает головой и отступает на шаг назад. – Ну дай, дид пасичник, дида пчелки страсть як любят!.. Молодец, сынок... не давай. Я не враг местному Ковену, вернее, не был врагом, когда мог; но такому, как этот дед, палец в рот не клади. Особенно если у тебя не осталось даже пальца... Может быть, вчера мне и было бы все равно, но теперь я готов платить любую цену, лишь бы выжить! Потому что люблю жизнь не ради себя самого... за двоих люблю. – Ишь, куркуль! – Панько шутейно грозит моему сыну сухим, словно из дерева вырезанным пальцем; но следом не идет. – Ну ладно, як ся маешь, хлопче. Стой там, коли хочешь, я с твоим батькой и отсюда побалакаю! Силен старик! Не только узнал, но и понимает, что я его слышу. И даже, наверное, могу ответить. Могу? Или... "Что, исчезник, дала тебе доля стусана под коленки? – ведьмач вдруг перестает улыбаться. Он молчит, скучают сердюки у крыльца, а я слушаю его молчание. – Маловато от тебя осталось, ох, все склевано-съедено! Но все ж таки признать можно. Панька не проведешь... Знаю, знаю, ты меня проводить и не собирался. Помнишь, говорил я тебе: зря ты к Ярине тогда подкатился, зря дите ей склепал... не поверил Паньку, вот с того твои напасти и приключились. Опять не веришь? Ну и не верь себе на здоровьице! Давай так: баш на баш, ты мне пособишь, я тебе, глядишь, чего измыслю! А надо мне от тебя вот что: ночью сегодня, опосля полуночи, поглянь, что в коморе у панночки пришлой твориться будет. Просто поглянь, а потом раскинь умишком. То тебе не в тягость, а мне в корысть. А я в долгу не останусь! Много не обещаю, но кой-чем пособлю. Ну як, по рукам?.." Молчу. "Чую, по рукам. Вот и Слово тебе на закуску; дня три на нем в небесах кружлять сможешь!" – и Панько на одном дыхании выдает неразборчивую скороговорку, от которой сердюки-караульные начинают похабно хохотать, а все мое осиное тело насквозь пробирает озноб. Действительно, дня на три хватит. Одно жаль: согласись я помочь ведьмачу в надежде на будущую ответную помощь, не согласись – сути дела это не меняет. Скрыть-то я от него ничего не смогу. Вот и сейчас: стоило мне только подумать, что я хочу ответить ему, – а он уже знал мой ответ наперед. Я потерял гораздо больше, чем поначалу казалось. Поэтому я непременно снова наведаюсь ночью в комнату, где спит женщина по имени Сале Кеваль; но частично из своих личных соображений. То, что интересует вожака Ковена, вполне может заинтересовать и останки каф-Малаха. ...я все еще не знаю, что на самом деле представляет из себя этот ребенок, убивший собой Ярину. Мой сын. Сомневаюсь ли я в отцовстве?.. нет. Внешне он очень похож на меня-былого, такой себе маленький каф-Малах; вот только мне, как никому другому, известно, что внешность не значит ничего. Зачастую она вообще может быть иллюзией, а даже если и нет, то под ней может скрываться что угодно, вплоть до полного отсутствия сердцевины. ...много ли из творящегося вокруг понимает мой сын? И, главное, как он это понимает? Как ребенок? как взрослый человек? как я? я-былой или я-нынешний?! А может быть, у меня просто не с чем сравнить его понимание?.. Но, в любом случае, мне мой сын не препятствует. Можно сказать, даже помогает. Если бы еще не подленькая мысль: "Он ведет свою игру!.. с самого начала, с утробы женщины, умершей ради того, чтобы он жил!.. да?.. нет?!" Возможно ли, что дитя каф-Малаха и дочери Хавы не вмешивается в происходящее лишь потому, что ход событий его пока устраивает?! ...или – вмешивается?! Ведь не зря же он выпустил меня из медальона в комнате женщины по имени Сале Кеваль, когда душа ее рвалась в Порубежье?! Я видел Иегуду бен-Иосифа сыновними глазами, потом – своими собственными, после я видел Порубежье и Самаэля глазами женщины-Проводника... Что из всего этого видел мой сын; чьими глазами он это видел?! Нет ответа. После первого, случайного прорыва его сущность для меня закрыта наглухо. А моя для него? ...а ведь Рудый Панько тоже не видел его насквозь! Меня – видел, а его нет! Я вздрагиваю: жутковатое ощущение чужой власти над собой неожиданно смешивается с новым, непривычным, незнакомым мне ранее чувством. Чувством гордости за собственного сына. ...родители – первые игрушки детей. Кажется, я впервые ощутил себя отцом. Крышка медальона приподнялась. Полночь. Пора выполнять условие договора с ведьмачом. Дверь в комору женщины не заперта; вон, узкая щель между краем и косяком. Оттуда зябко тянет сквозняком. Поддерживаемое заговором вожака Ковена, осиное тело легко зависает в воздухе, и на миг меня до краев наполняет радость. Радость – и стыд за радость. Три Великих Собеседника! – как, оказывается, мало нужно для того, чтобы обрадоваться... Я, кто проносился сквозь порталы вольным ветром, пронизывал насквозь крону Древа Сфирот, купался в сиянии Истинного Света, черпал его горстями, одаривая тех, кого хотел; я, смеявшийся над Рубежами и их стражами – теперь я радуюсь безделице: оказывается, мои останки на время могут преодолевать десятки (пусть сотни!) шагов, и даже – проклятье! – оса может летать!.. Я смешон. Я, крылатый соглядатай, не менее смешон, чем человек, ползущий сейчас от лестницы вдоль коридора. Ведьмач, ты хотел знать, что произойдет здесь в полночь? – здесь в полночь по коридорам ползают люди. Один человек. Странный. Неподвижный. Изнутри неподвижный. Значит, он вроде бы не должен двигаться и снаружи. Но – движется. Ползет с завидной целеустремленностью. Ноги у него отнялись, у бедолаги, что ли? Остановился. Скрипит дверь, за которой спит женщина в смятых простынях, позволяя сквозняку с облегчением вырваться на свободу. Человек на пороге коморы поворачивает голову, опасливо косится через плечо – я ловлю его взгляд. Тухлый, словно рыба после двух дней на солнцепеке. Гнилой взгляд. И вместе со скрипом, вместе с тухлым взглядом ночного гостя ко мне вспышкой во мраке приходит понимание: надо спешить. Ведьмач просил меня только наблюдать, наблюдать и ничего больше в обмен на грядущие услуги, но если я останусь всего лишь чужими глазами, мне никогда не стать прежним! А удивительный человек-червь ползет медленно, ему еще надо миновать порог, затем – почти всю комнату... Я успею! Лечу – коридоры, лестница, первый этаж... Снаружи, за внешней дверью, спит стража – я не вижу их, но ощущаю мерцание многосна на челах спящих: о, на пятом уровне им грезится ночное крыльцо и честная караульная служба, а на шестом и седьмом – глухая попойка у какой-то шинкарки Баськи!.. спокойствие выполненного долга и нежелание просыпаться – вот что это значит в сочетании. Умно. Вожак Ковена, ты не предупреждал меня о таких шутках! Вот... вот... вот и дверь, за которой обитает Заклятый, спутник женщины-Проводника – цель моего полета. Закрыто! Без паники. Только без паники! – Лети... Шестипалая рука слегка толкает дверь. Мой сын смотрит на меня – долго, пристально – и, молча повернувшись, идет обратно. Идет бесшумно – ни одна половица не скрипнет. Он заранее ждал меня здесь, стоя в стенной нише за портьерой. Он знал. Сейчас я почти люблю своего сына. Уже не в силах сдержать возбужденного жужжания, золотая оса стремительно влетела в открытую дверь. Внизу, под несущейся искоркой, презирая отсутствие света, стелилась удивительная тень – черный человек с разнополыми руками. Заклятый спал. Тяжело, беспокойно, и дикие видения из сопредельных аспектов терзали его мятущуюся душу, раздвоенную, словно жало змеи. Бесплотные, еще более тонкие, чем духи или эфирные создания, образы снов зачастую приходят из-за пределов. Почему, почему сумеречное сознание Заклятого притягивает к себе одно и то же: дым магнолий, хруст фарфора, белая свеча платана?.. и почему, проснувшись, он хоронит это в себе до следующего сна? Впрочем, неважно. Когда Заклятый проснется, его ждет кошмар наяву! Вонзаю жало. И яд струится в человека по имени Рио, под защитные покровы, сразу в обе сплетенные души (хотя и не души это вовсе!) – яд реальности. Смотри!.. смотри! – погружена в многосон бдительная стража, ползет по полу человек с тухлым взглядом, спит, разметавшись, беззащитная женщина на дубовой кровати... смотри, герой! В других обстоятельствах можно было бы сказать: "Герой вскочил, как ужаленный!" Но других обстоятельств у меня не было; и я едва не опоздал. Трудно было уловить грань пробуждения, и еще труднее – понять, в какой миг Заклятый, как был, нагишом, оказался за дверью, прихватив со стены меч. Все-таки он хорош, этот могильный курган для самого себя! И если мне удастся сделать себя прежним, а его – ... Думать получалось плохо. Все силы уходили на одно-единственное: не отстать от героя. Силы ушли, и я не отстал. – Отпусти ее! Слышишь, мразь?! Все-таки времени прошло больше, чем предполагалось вначале. Ведьмач, вожак здешнего Ковена, ты хотел, чтобы я смотрел – и только? Пожалуйста: я смотрю. Тот, неподвижный изнутри, все же успел добраться до кровати. Сейчас он навалился на Сале всем телом, припал к ложбинке между шеей и плечом, намертво обхватив руками отчаянно сопротивляющуюся женщину. Насилует? Или... впрочем, герой Рио уже рядом. В темноте он видит куда хуже меня, но героям, как правило, достаточно силуэтов и собственного воображения. Рывок за волосы, удар рукоятью меча под ребра, прямо граненым медным яблоком, и чужак, грязный, лохматый, кувырком летит в угол. Чтобы спустя мгновение медленно встать глиняным големом. Встать?! На Рио человек с тухлым взглядом не обращает внимания негнущиеся, словно деревянные, ноги несут его обратно к кровати. Пальцы героя клещами впиваются в плечо насильника, но человек с тухлым взглядом походя отмахивается – и теперь в угол летит уже герой, чудом не порезавшись о собственный меч. Ну, давай же, Рио, вставай! Он встал, значит, сможешь и ты! Разве не видишь: его нельзя остановить, не убив! Убей! Брось в мир щедрую смерть со своего клинка! Преступи Запрет! Иначе... посмотри – у женщины на шее кровь! Кровь! Ты что, совсем ослеп?! Заклятый бьет в броске с пола – снова медным яблоком рукояти. По хребту. Достигни удар цели, человек с тухлым взглядом упал бы со сломанным позвоночником, парализованный – но живой! К счастью, удача теперь была на моей стороне: ночной гость, словно почувствовав опасность, в последний момент начал оборачиваться – отчего удар обрушился вскользь, разодрав одежду вместе с кожей спины. Желтые кривые клыки ощерились в лицо Рио, из выгребной ямы рта потянулась ниточка кровавой слюны. Острие меча угрожающе ткнулось в грудь чужака, напротив сердца, – остановись! стой, погибнешь! сдавайся! – две лапы в ответ ухватили клинок, но ноги, непослушные ноги подвели своего владельца. Человек с тухлым взглядом упал вперед. И меч вышел у него из спины. Мироздание содрогнулось! Эфирные вихри хлестнули со всех сторон, сметая завесы, прорывая Рубежи, верша слияние возможного с невозможным! – сейчас, сейчас вода нарушения хлынет под корни Древа Сфирот, раскроются набухшие почки на ветвях, давая дорогу Истинному Свету, как уже было однажды, – и я наконец обрету цельность... Скорее, скорее, я устал ждать!.. Но почему слабеет невидимый ветер, иссякает влага чуда, почему вновь смыкается треснувшая было скорлупа?.. Не надо! Неужели снова... Ведь вот он, убитый, валяется на полу, с мечом в сердце, и над ним в оцепенении застыл герой Рио, нарушивший, нарушивший – НАРУШИВШИЙ!!! – Условие заклятия! Почему?! Заклятый нагибается над лежащим. – Мертв, – бормочет он, судорожно дергая щекой. – Странно, уже окоченеть успел... Существо на полу дернулось, и Рио невольно отшатнулся. Отчаянно завизжала на кровати перепуганная до смерти женщина, зажав ладонью рану на шее. Человек с тухлым взглядом рывком извлек из груди меч аккуратно положил его возле стены и сел. – Сале, беги! – в крике героя стыло отчаяние. – Сале? Нет!.. Сале, это правда ты? Голос – хриплый и одновременно пронзительный – безумным скрежетом разорвал ночь, и даже Рио застыл на месте, словно налетев на невидимую преграду. Этот голос нельзя было не узнать. – Хоста?! – выдохнул герой; и я проклял удачу, обернувшуюся чудовищной насмешкой, – дважды просить у Заклятого смерть для одного и того же человека и дважды не дотянуться до вожделенной цели! – Хоста?!! Что с тобой? Ты... тебя же убили, я сам видел! Обнаженный Рио присел на корточки перед живым мертвецом. Женщина, кажется, начала мало-помалу приходить в себя, но по-прежнему не могла вымолвить ни слова. Вместо лишних слов она молча потянулась к изголовью, где стоял тяжелый подсвечник на семь свечей и лежало огниво. Я к тому времени обосновался на крючке стенной вешалки и мог не опасаться, что при свете меня заметят. – Убили, – прошептал тот, кого раньше звали Хостой, стараясь пригасить свой жуткий голос. Это у него получилось плохо. – Убили меня, Рио. Холодно мне. Мертвый я. Мысли... сгнили мысли. Сале... ты хоть жива? Вспыхнула свеча, за ней – другая, и люди наконец смогли рассмотреть мертвеца. – Жива, – проскрежетал мертвец, и в тухлом его взгляде червями сплелись боль и облегчение. – Помрачение на меня нашло. После смерти... бывает. Я палач; я слышал. Добей меня, Рио! Я для тебя добивал, добей и ты... для меня. Крови я мало выпил. Вот-вот память уйдет – тогда я опять на вас брошусь. Отруби мне голову, Рио... пожалуйста. Ты не бойся, покойникам головы рубить – сущая безделица!.. я знаю, я палач... – Я... я не могу, Хоста! Не могу! – Добей! – бывший палач неожиданно вцепился в руку своего бывшего спутника поистине мертвой хваткой. – Упокой мою душу! Не хочу – так... – А як же ты хочешь, катюга? – весело спрашивают от двери. – У рай до святого боженьки хочешь?! Некрещена душа, в чужой землице зарыта, чужими людьми кончена, – не, нема таким рая... Старый ведьмач стоит на пороге. Хитро щурится на непотребную картину: голые мужчина с женщиной и оживший мертвец на полу. Одно неясно, Панько: зачем тебе я как соглядатай понадобился? – Ну что, ведьма роблена, не сладила сама с моим опырякою? – толстым ногтем пасичник скребет подбородок, ухмыляясь. – Велел же тебе пятки салом смазать – а ты упираешься, лезешь поперед батьки в пекло! Ладно, пани ясна, – на цей раз Панько тебя стращал, чтоб думала впредь, як ведьмачей за кожух... Неделю даю, на сборы, а больше не дам. Поняла, ясна пани? – Зачем... зачем ты его? – вместо ответа на откровенную угрозу женщина кивает в сторону притихшего, сжавшегося в комок Хосты. – Зачем?! – Я? – вожак местного Ковена пожимает плечами. – Та ваш приятель я без Панька готовый опыряка был, когда я пришел. Ну, пособил трошки, не без того... – А... второй? Лекарь? – герою все с большим трудом удается держать себя в руках. – А, той парубок, что Крамольником кличут? Той помер совсем. Як честные люди. Покрестить его успели, вот и помер, як всяка християнська душа. Ликар, говоришь, был? Если добрый ликар – теперь в раю вареники ест! – Ухо ему отрубить, что ли? – скучным голосом интересуется Рио у женщины. – Или язык отрезать, чтоб не болтал глупостей? Как думаешь, Сале? Кажется, на этот раз Панька проняло. Понял: этот убить не убьет, а вот язык и впрямь отрежет – Глазом не моргнет. – Ты, хлопче, думай, що балабонишь, – глядя в сторону, бормочет он. – А то как бы не пришлось тебе завидовать тому бурсаку, что панночку мертвую три ночи у церкви отчитывал... – А ты думай, что делаешь, когда покойников поднимаешь! Говори: чем теперь Хосте помочь можно? – А чем опыряке допоможешь?! – пасичник искренне изумлен. – Разве что отнести до кого, чтоб кровушки посмоктал? Так я и отнес! – А покой дать ему можешь? – Ну... – Не "ну", а делай, что сказано! – Больно ты прыткий, хлопче! Добрый опыряка всегда в хозяйстве пригодится! Покой ему... Може, и упокою, если вы драпанете отсюда без разговоров, та болтать лишнего не станете. А приятелю вашему и так непогано! Був катом, заризяк всяких на той свет отправлял – а теперь что? Да то же самое! Ему не привыкать... Ладно, ладно, иду, – Панько явно заметил, как изменилось лицо Рио. – По рукам? Вы отсель выметаетесь за неделю – а я тогда его, може, и упокою! Ведьмач присел, ловко взвалил потянувшегося к нему мертвеца на плечи и поковылял к выходу. Я вылетел следом. Я знал, чего добивался старый ведьмач, приглашая меня в свидетели. Местный Ковен вынес приговор несговорчивому пану-чернокнижнику, начав с первого, самого простого, – предупреждения его пассии, – и бывший каф-Малах должен был это знать. Зачем? Неужели чтобы передать сыну?! Старый, очень старый человек ругается.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю