Текст книги "Рубеж"
Автор книги: Антон Абрамкин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)
И снова – золото. Детские пальчики (на левой руке – четыре, на правой – шесть) вертят мое тесное узилище, переворачивают... Луч солнца, идущего в зенит где-то далеко-далеко, едва ли не за тысячу Рубежей отсюда, ныряет в витраж оконного стекла (чувствую!.. клянусь Тремя Собеседниками, чувствую!.. так слепой радуется лучистому пятну во тьме...) – и впитывает рукотворную радугу. Багрянец аспекта Брия сливается с изумрудно-тонким аспектом Ецира, третьим из сокрытых цветов; западный край их слияния слегка затенен аспидной чернотой Асии, зеркала радуги, – в ответ мое сознание проясняется, и холод рассудка обжигает золотую осу в золотом медальоне, трепетом пронзив крохотное тельце. Оса – это я. Остатки. Все, что я успел отбросить прочь в смертный час, вывернувшись на миг из-под тяжести Самаэлевой своры. Пальцы настойчиво теребят, вертят, играют, пальцы сына моего, рожденного глупым каф-Малахом от смертной! – что ты делаешь, младенец?! Щелкает застежка. Живой воздух касается меня. Мгновенно воспряв, вслушиваюсь – насквозь, как бывало раньше. И с ужасом понимаю, как мало от меня осталось. Прежде я шутя ловил шелест игральных костей в мешочке, когда двенадцатирукий Горец в дебрях Кайласы намекал на славную возможность проиграть ему горсть-другую пыльцы Пожелай-Дерева; о, прежде... И все-таки медальон открылся не зря. Рядом, совсем недалеко – на полброска мне-прежнему – дрогнули три сфиры из десяти, словно готовясь силой Света Внешнего нарушить влияние верха на основу, что в ракурсе Сосудов дает возможность рождения Малаха, а в ракурсе Многоцветья – надежду на всплеск Чуда. Старый рав Элиша бен-Абуя, ехидный Чужой на циновке, ты бы, наверное, изругал меня вдребезги за такую трактовку Сокровенной Книги Сифры де-Цниута... Прости, мудрый рав, но сейчас надежда мне стократ важней любых тонкостей. Что, собственно, от меня осталось, кроме надежды? Сфиры дрогнули еще раз, надолго замерли, словно колеблясь, после чего взорвались гулким эхом – и снова тишина. Осмелюсь ли я-нынешний? Решусь ли?! – Лети... Сперва я не поверил сам себе. Прозрачные крылья тронули воздух, расплескав пыль и затхлость драгоценной слюдой. Впервые в жизни, в удивительной жизни, где время значило меньше горсти пыли, а расстояние покорным псом терлось у ног, – впервые в жизни я испытал страх. Назад, скорее назад, в теплую мглу золота, в нору, в убежище, где меня не настигнет Самаэлева свора, где пестрый ястреб не смахнет на лету крылом мою последнюю искорку, где легко не жить и не умирать без мыслей, без боли – назад, глупый каф-Малах! – Лети... Он видел мой страх. Он, мой сын от смертной из Адамова племени, видел страх отца своего, слышал этот страх, вдыхал с воздухом, ощущал вместе со мной всем своим существом и понимал, не осуждая. Рав Элиша часто говорил мне про Хлеб Стыда, пищу сильных; я же кивал в ответ, думая, что это красивая аллегория... Сейчас это оказалось так же просто, как ужалить за миг до хруста под тяжелой подошвой судьбы. Золотая оса вырвалась из медальона и закружила по комнате. Мой сын подошел к лежанке, застеленной атласным покрывалом, и лег поверх вышитых жар-птиц на спину. Открытый медальон покоился на его узкой груди, он бездумно игрался моей распахнутой настежь темницей-убежищем, а лицо ребенка сейчас отчаянно напоминало лицо его матери. Тогда, когда Ярина сама легла навзничь, не глядя на меня, а я, смеясь, потянулся за три Рубежа и достал кубок с утренней росой прямо из чьих-то рук – чьих? не помню... не рассмотрел. До того ли было? Оса кружилась по комнате, не решаясь выскользнуть в приоткрытое окно. Как долго я смогу продержаться снаружи? Но там, совсем рядом, подобно рукам записного пьяницы, дрожит треть сфир, обещая Чудо в ракурсе Многоцветья! Не потому ли семицветные бейт-Малахи, подлинные Существа Служения, сами из всех цветов различают лишь белый и черный, что для них нет и не будет чудес? Я задержался у переплета оконной рамы, вновь окунувшись в багрянец, и в зелень, и в черноту; я вылетел прочь. ...Золотая оса летела над равниной ноздреватого снега, над чахлой рощицей близ заваленного по самый сруб колодца, и голодная собака недоверчиво почесала ухо задней лапой, на всякий случай гавкнув вслед. Собака знала: эти, надоеды кусачие, зимой не летают. Меньше всего собаку интересовало, что под золотой осой по снегу стелится удивительная тень – подобие длинного черного человека, только с четырьмя пальцами на левой руке и с шестью – на правой. Когда грохнули выстрелы – не первый залп, взметнувший дальнее воронье с ветвей, а два одиночных, один чуть позже другого, – Древо Сфирот мотнуло так, что я едва не возомнил себя прежним. Я даже затянутую голубоватым льдом речушку, над которой как раз пролетал, вдруг увидел насквозь. Ну, не совсем насквозь, а так, Рубежей за девять-десять, и на седьмом поприще был июль, рыбаки с бреднями и толстун-водяной, лениво подглядывающий из камышей за толстыми икрами прачек. Видение явилось и ушло, обдав кипящими брызгами отчаяния. Оказалось: нет, не прежний – ворона среди прочих, вспорхну и сяду, разве что Древо иное, видно подальше. Не дотянуться, не уйти в чужой июль. А даже и дотянусь, уйду – кем буду? осой на шиповнике? пылью, где был ветром?! доживу до осени и опаду в палую листву, золотом в золото?! Сфиры в ответ передернулись мокрым псом, страшно колебля уровень порталов. Надо было спешить. Неужели впрямь свершается нарушение Запрета? – то, на что я не смог подвигнуть этого толстокожего героя Рио, однажды променявшего цветной мир на способность видеть лишь ясно видимое?! Тогда тем более надо спешить. Оса забила крылышками и с жужжанием понеслась вперед – туда, где смешные свинцовые осы жалили не в пример сильней меня-нынешнего. Туда, где гортанный крик вихрем взметнулся над кровавыми сугробами: – Живьем! Живьем брать обоих – и пана, и панну! Крепкие парни в серых жупанах прыгали из седел, с хрустом ломая корку наста, без суеты вынимали из ножен кривые шабли и облавной дугой шли к канаве. Туда, где скорчилась зародышем в утробе стройная девичья фигурка и рядом, словно на картине плохого салонного живописца, закрывая девушку собой, спокойно ждал с мечом наголо герой Рио. Увы, герой с головы и до пят, ибо таково было условие его Заклятия, когда-то превратившее чудо-мальчишку в бронированный могильный курган для самого себя – трижды увы, потому что иначе я бы его уговорил еще при первой нашей встрече. Жаль. Терпеть не могу героев – вечно у них в ножнах чешется. Змеей мелькнул волосяной аркан. За ним – другой, вдогон... но первый промахнулся, а второй на лету встретил лезвие, бессильным обрывком скользнув на дно канавы. Я ясно увидел: аура вокруг нападающих, сперва густо залитая здоровой алой киденыо, мало-помалу тускнеет, вспухает сизыми прожилками колебания... так вянут гладиолусы. Простые существа с простыми страстями, и души их в молодых телах жили просто, красивой бессмыслицей окрашивая внешний свет, приказ есть приказ, руби с плеча, пока кровь горяча, да сдуру лезть на рожон, на длинный рожон в ловкой руке заезжего пана... Один из сердюков (самый яркий, меньше прочих битый морозом опаски!) вдруг прыгнул через канаву первым, на миг сломав дугу. Присел врастопырочку, закрутился волчком, норовя достать вражьи колени хитро, с вывертом, но меч легко порхнул навстречу и вниз, завертел лихой сабельный удар зимним бураном – скрежет, звон, и вот: забияка спиной влетает на прежнее место, с размаху сев на снег. Без оружия, зато с навсегда раздвоенной верхней губой. Рио носком щегольского сапога толкнул обломок шабли в канаву, к свернувшейся петле аркана, и неприятно улыбнулся. Может, эти недотепы все-таки разозлят моего героя?.. вон, ни палача при нем, ни лекаря – полыхнет душа, не удержится... Ах, славно было бы! Жаль, души-то в Рио и нет – видимость одна, нечему полыхать, все давно сгорело в свече белого платана да в пламени последнего желания. А остатки я и рад бы зажечь костром, только не выходит пока... Кто-то из парней не удержался, с ругательством рванул из-за пояса пистоль. – Живьем, собачьи дети! Собачьи дети переглянулись и решили не торопиться. Я смотрел на всю эту детскую карусель, опустившись на черную ветку терновника, и недоумевал: что же заставило дрогнуть Древо Сфирот? что?! Пожалуй, если бы второй Заклятый не произнес в этот момент личное значение шестого из десяти Нестираемых Имен, я бы его и не заметил. Еще один раненый, не более того. В свару не лезет, сидит на снегу близ своей лошади, за плечо держится. Щекой от боли дергает. Впрочем, это именно он, Двойник, минутой раньше кричал: "Живьем брать!" И все равно... Впору скорбно помянуть себя-прежнего, когда даже мастерские мантии поверх внешнего света не могли скрыть от моего взгляда насквозь истинную суть личности. Сейчас же, когда Двойник на миг раскрылся для произнесения, я почти ничего не успел заметить! Ничего! А ведь Нестираемые Имена... это ступень рава, посвященного рава! Рав Элиша всегда напоминал мне: если в одном из таких Имен допущена ошибка в произношении – у говорившего отнимается пять лет жизни при искажении "вкуса" и десять лет при искажении "венца"! Если же ошибку допустит косорукий писец – ему следует начать сорокадневный пост, а свиток не подлежит кощунственному исправлению, ибо до заката должен быть предан земле с надлежащим погребальным обрядом... Нет, все-таки рыжебородый Двойник не рав... во всяком случае, не посвященный рав. Это я вижу. Как и то, что его зовут... Иегуда? Да, Иегуда бен-Иосиф. "Пан Юдка? Да что с вами?!" Помню, память, помню, дрянь ты этакая! – и дым магнолий помню вместо смрада горящей плоти, ошибку мою случайную... Недоумевая, я смотрел, как Юдка встает. Рана, казалось, не тяготила его больше – и до вечера тяготить не будет, а после надо за лекарем посылать, если жизнь дорога. На какую-то долю секунды я поймал насквозь взгляд рыжебородого: там, в черной глубине, плескалось недоумение втрое поболе моего! Словно пан Юдка, знаток Нестираемых Имен, удивлялся пуще малого дитяти: я жив? еще жив? почему?! "...ведь если Смерть... и Двойник... и Пленник!.." – уловил я обрывок мысли, проскользнувший за мантию; но покровы вновь запахнулись наглухо, и не жалким осам было прорываться внутрь. Однажды я видел уснувшего навеки бога. Сейчас я смертельно завидовал ему – он хотя бы мог выбирать сны. Сердюки охотно расступились, пропуская вожака вперед. Пан Юдка – сейчас имя Иегуда бен-Иосиф подходило ему меньше, чем мне мысли о мести Самаэлю встал у канавы, развел пустыми руками, демонстрируя свои мирные намерения. Герой Рио меча не опустил. Рыжая борода встопорщилась: пан Юдка смеялся. – Мой добрый пан! – смех стал словами, оставаясь смехом. – Мой славный пан! Зачем нам лишние свары?! Я даже не прошу вас сложить оружие – на здоровье, носите, ведь пан сам оружие, хоть с железом, хоть без... Послушайте старого жида, знающего жизнь: езжайте с нами по-доброму! И панночку возьмите, иначе плакать сотнику Логину по дочке кровавыми слезами! Что скажете, мой славный пан? Герой отрицательно покачал головой. – Я благодарен вам, пан Юдка, за столь щедрое предложение. Но я нанялся на службу к госпоже Ирине, а долг... Он помолчал. То ли подбирал нужное слово, то ли заменял одно другим, обжигающим язык хуже красного перца. Рыжебородый не торопил его, тихо катая смешок в зарослях бороды. – ...долг наемника – отрабатывать службу до конца. Еще раз прощу великодушно простить меня и – командуйте вашим людям! Я жду. – Вэй, пан, шляхетный пан! Вы еще скажите, закрутив ус: "Через мой труп!" – и я спляшу от радости фрэйлехс, будто на свадьбе родной дочери! Но ведь старому жиду мерещится: вы уже раньше имели счастье наняться на службу? Не вам ли было поручено доставить к вашему князю некоего младенца? не вам ли давалась для того виза через Рубеж? или я таки не прав?! Меч в руке героя дрогнул. – Вы правы, пан Юдка. Но... – Какие могут быть "но", мой дорогой пан?! Сами знаете: одной, простите, задницей в двух седлах... не шляхетно, да и не удобно, скажем прямо!.. Вдруг Юдка стал серьезным, мигом превратившись в Иегуду бен-Иосифа; и я опять не успел уловить изменение его внешнего света – а свет внутренний у него был такой же, как у любого Заклятого. Гроб с заживо погребенным – вот их свет. – Милостивый пан Рио! Я полагаю, нам хватит беседовать попусту. Вот мои предложения, раз уж нам обоим было суждено остаться в живых: вы вместе с панной сотниковой сдаетесь на милость пана Мацапуры-Коло-жанского, моего господина. Местные дела вас не касаются. По приезде к пану Станиславу я приложу все усилия, дабы вы и панна Ярина не потерпели ущерба. Что скажете? Похоже, герой готов был отказаться и прыгнуть через канаву. Но случилось непредвиденное, то, о чем я успел подзабыть: дрожь сфир. Причем расторжение нижнего Слияния длилось столь долго, что аспект Скрытой Мудрости успел одеться в Глас Великий, почив на белом огне, – еще миг, и энергия Приговора стала бы явной. Странно: не один я заметил это. Пан Юдка весь напрягся, разом забыв о герое Рио с его смешным мечом, а сам герой покачнулся и до крови закусил губу. Взгляд Рио слепо шарил по лицам парней с шаблями, мимоходом скользнул по рыжебородому, и дальше, дальше – лошади, тела на снегу, тела, тела... Так безглазый побродяжка ищет в пыли рассыпанную милостыню. Взгляд остановился, закаменел – и полыхнул изнутри неизъяснимой мукой. – Спасите... спасите его! – отчаяние полновластно воцарилось в голосе героя, мальчишеское отчаяние, некогда заставившее откликнуться Рубежи. – Я согласен! Я на все согласен! Только спасите его! Или нет... я сам! сам! Кинувшись вперед, Рио легко разбросал сердюков, заступавших ему дорогу (захоти Юдка задержать героя... нет, не захотел), и вскоре рухнул на колени возле дальнего тела в сером знакомом жупане. Рядом бродила чалая лошадь, изредка всхрапывая. – Не умирай! – вопль заставил кружившее в небе воронье откликнуться суматошным карканьем. – Не умирай, будь ты проклят! К'Рамоль, где ты?! Где ты?! Перед Рио, до половины зарывшись ногами в сугроб, лежал первенец моей Ярины – чумак Гринь. Которого я однажды не убил только ради его матери. Это над ним сейчас смерчем закручивались сфиры, колебля Древо от самого основания, это над ним, над умирающим парнем, сейчас пылал белый огонь, изливаясь в порталы Великим Гласом; это его рана, его беспамятство вырвало меня из медальона и бросило на поиски вожделенного. Клянусь Тремя Собеседниками! – благословенна будь пуля, метко пущенная героем! Благословенна трижды, ибо сейчас чумак умрет от выстрела Рио, и будет нарушен Запрет, и смерть сойдет в мир не с клинка, но с рук Заклятого! Я стану прежним! Я... – Не умирай! В лице героя уже исподволь проступали черты мальчишки из огненной купели. Крик то и дело срывался подростковой фистулой, и сердюки неловко крестились, пятясь назад. – Не умирай, говорю тебе! Живи!.. Спасите его! Или хотя бы добейте!.. Я ждал, ощущая, как мало-помалу пробуждается нижний треугольник, как эхо колеблемых порталов входит в меня живительным ознобом. Сейчас! Сейчас... – Пан Рио клянется сдаться на милость пана Станислава? Тогда старый жид еще поторгуется... – Клянусь! Клянусь памятью отца! Да сделайте хоть что-нибудь! Покровы резко спали с Иегуды бен-Иосифа, обнажив сияние внешнего света, – и вода слов щедро пролилась под корни Древа, унимая биение сумасшедшего пульса. – Истинно говорю: сказал Святой, благословен Он, костям сухим: "Вот, Я вкладываю в вас дух, и оживете!" Именем Ав, чье число семьдесят два, и именем Саг, чье число шестьдесят три, и еще именами Ма и Бан, чьи гематрии составляют сорок пять и пятьдесят два... Гринь заворочался, расплескивая подтаявший снег. Надсадный хрип родился из его горла; "Живи!.. живи..." – шептал Рио, стоя над чумаком на коленях и дико поводя глазами, будто отец – над телом умирающего сына. – ...и не ускользнет правда от глаз твоих, побежишь и не споткнешься, и окажется дорога твоя верна... ибо Хесед – рука правая, а Гевура – рука левая, Малхут – уста, и Бина – сердце; и стезя мира Ацилут – это орошение Древа, его ростков и ветвей, и оно возрастает от этого... Я снялся с ветки и полетел прочь. Обратно в медальон. Запрет остался ненарушенным. Внизу подо мной издевкой судьбы стелилась черная тень меня-былого. Старый, очень старый человек сидит у очага, завернувшись в полосатую накидку с кистями, и время от времени прихлебывает из щербатой чашки. Губы его мокрые. Я стою рядом, наполовину утонув в стене. – Ну почему? – спрашиваю я. – Почему ты не позволил мне выставить этого шелудивого пса на посмешище! Мокрые губы шевелятся, раздвигая седые пряди усов. – Глупый, глупый каф-Малах! – смеются губы. – Мудрый учитель Торы при всех возвестил, что в день смерти рав Элиши возьмет в рот песнь вместо плача, а в сердце ликование вместо горя! Ну и что? Даже если все вокруг кивали, трясли бородами и твердили, что еретик-Чужой забыл Святого, благословен Он, – ну и что?! Даже если было сказано во всеуслышанье меж народом Исраэля, что рав Элиша нарушает двести сорок восемь заповедей "да" по числу мышц Адама, и нарушает триста шестьдесят пять заповедей "нет" по числу сухожилий Адама, и плюет слюной на святость празднования шаббата что с того, я тебя спрашиваю?! Разве это повод устраивать посмешище из тех, кто и без твоих потуг смешон в своем гневе?! Я молчу. Я не понимаю старого человека. Если бы не его запрет, мудрый учитель Торы уже сегодня бы хрюкал, прикусив свой раздвоенный язык, подобно свинье, и испражнялся кошерными колбасами. Кровяными, с чесноком. Ах, если бы... – Я – твой ученик, – говорю я. – Я должен... – Ты ничего не должен! – мокрые губы перестают смеяться. – Ты мне ничего не должен, дитя блуда случая с нарушением; и ты не ученик мне! – Тогда кто же я тебе? – Ты – птица, которая однажды явилась к ослу, чтобы осел рассказал птице: почему она летает? Не научил летать, ибо птица рождена для полета, но объяснил: почему?! Ты – рыба, которая однажды приплыла к тростнику, чтобы тростник объяснил рыбе: почему она плавает?! Ты – умеющий, захотевший знать! Ты – внешний свет, захотевший обладать светом внутренним! Ты духовный потомок Азы и Азеля, строптивых Малахов, пришедших к людям в одеждах людского мира, бравших в жены дочерей наших и за это до Судного Дня прикованных железной цепью в горах без названия! Понял? Мотаю головой. Я ничего не понял; и рав Элиша не прав. – Ты тоже умеешь летать, – говорю я. – Ты летаешь, не вставая со своей циновки. Ты летаешь, сидя здесь, летаешь, мучаясь со своими дряхлыми полупарализованными ногами, и когда я предлагаю тебе их вылечить, ты ругаешь меня ругательствами погонщика мулов. Я так не умею. – И не надо, – губы вновь окунаются в чашку, чтобы вынырнуть с мокрой улыбкой. – Если ты научишься ругаться, как погонщики мулов, Древо Сфирот завянет на корню. Я молчу. – Глупый, глупый каф-Малах, – еле слышно бормочет старый человек, но мне слышно, как шепчутся озерные каппы за двадцать Рубежей отсюда; и значит, мне слышно все. – Однажды птица явилась к ослу, однажды рыба приплыла к тростнику... и еще однажды, гораздо раньше, некий Заклятый преступил черту Запрета ногой левой и преступил черту Запрета ногой правой, перестав быть утробой для зародыша Малахов, перестав быть могилой для себя-былого, гнилым мясом, куда Существа Служения откладывают личинки... Молчу. Жду. – ...и вместо бейт-Малаха в мир явился каф-Малах. Вместо службы свобода, вместо долга явился ветер, дующий в уши старому рав Элише... Святой, благословен Ты, Б-г отцов моих, они ведь не знают, что ты добр, что в тебе нет ничего, кроме доброты! – они просто строят Рубежи в ослеплении ложных истин, тщетно надеясь уложиться в шесть тысяч лет исправления; они... Кашель сотрясает тщедушное тело старика, и грязные брызги летят с губ его в чашку. Ухожу в стену. Я принесу ему раковину, из которой кричат чайки и доносится соленый запах прибоя, – он всегда делает вид, что не замечает моей раковины, он отворачивается, комкает лоб морщинами, но кашель стихает, и на губах появляется тень улыбки. А потом он засыпает. Я мог бы сделать его молодым, но тогда он сожжет меня Именами. ...щелкает застежка медальона. Золото. Сале Кеваль, прозванная Куколкой ...Уже проснувшись и даже открыв глаза, она некоторое время лежала не шевелясь, глядя в никуда пустым, отсутствующим взглядом. Человек? тело без души, без разума? кукла в смятых простынях? Нет ответа. В эти тягучие утренние мгновения, когда стылость рассеянного света медленно, словно нехотя, вползала в спальню сквозь щели между наспех задернутыми шторами, она ненадолго позволяла себе побыть обнаженной. Не без одежд – это банальная обыденность. Без личины. Сейчас ее никто не видел: пан Станислав, повернувшись к ней спиной, сладко всхрапывал во сне, и пуховая перина мерно вздымалась и опадала в такт могучему дыханию зацного и моцного пана... впрочем, он ведь просил называть его просто Стасем, особенно при посторонних. Интересно, если и впрямь внять его просьбе, что последует раньше: поощрительный смешок или дыба?.. проверять не хотелось. Спит. Пусть себе спит. А если притворяется (после короткого, но близкого знакомства Сале не исключала и этого), если даже и исхитрится тайком заглянуть ей в глаза в миг внутренней наготы – подумает, что спросонья все бабы глупы. Ишь, вылупилась... На самом деле сейчас Сале бодрствовала. Холодно и невозмутимо, словно река подо льдом. О том, какая она на самом деле, знали всего двое: она сама и ее мастер. Человек, которому она бы с наслаждением вонзила в сердце граненый стилет. А лучше не в сердце – в печень. Чтобы уходил долго и мучительно. Мастера Сале ненавидела, как никого на свете, ведь это из-за него казнили Клика! Но ненависть, единственное яркое чувство в ее жизни, если не считать... не считать!.. забыть, закрыться, иначе... короче, ненависть была до тошноты бессильной, потому что... потому. И мастер знал это. Именно он дал ей прозвище – Куколка. Он был прав, как всегда; впрочем, многие полагали это прозвище не очень смешной шуткой. А зря. Шутка была смешная. Вот уже четыре года Сале ходила в личине. Карнавальное тряпье из человеческих страстей, добродетелей и пороков, блестки улыбок, серпантин испуга и тревоги, конфетти растерянности, наивности и откровенности, фейерверк страстных вздохов в постели... Все это было почти настоящим. Почти. Мишура, которую мы топчем ногами, идя похмельным утром после праздника. А внутри этого кокона, этого тела, некрасивого тела, иногда чувственного, иногда чувствительного, жила другая Сале. Та, которая сейчас смотрела в никуда остановившимся взглядом, потому что спросонья все бабы глупы. Изредка она-настоящая выходила наружу и наблюдала со стороны, как ее тело едет куда-то верхом или выгибается сладострастной кошкой на ложе. Временами ей, настоящей Сале, бывало интересно наблюдать со стороны за собственной оболочкой. Она даже научилась извлекать нечто приятное из ощущений своего тела – и потом, в минуты скуки, перебирала в памяти эти ощущения, как горсть ярких, но дешевых стекляшек. Временами она задавала себе вопрос: зачем она еще живет? Зачем выполняет поручения своего мастера-убийцы? Зачем носит личину, ест, пьет, смеется, ложится в постель с мужчинами? Неужели внутри нее-настоящей, пустой, выгоревшей Сале, еще что-то осталось? Или... или эта пустота – тоже своеобразная оболочка? Кокон в коконе, которым гусеница закрывается уже не от других – от самой себя? От глубины в глубине?.. нет, не так – от бездны в глубине?! Но если там, за оболочками, и впрямь крылась правда, то Сале была бессильна до нее добраться. Она пыталась – и всякий раз у нее перехватывало дыхание. Словно при погружении в темную ледяную воду – судорога, руки бьют наотмашь, и слепой животный страх выталкивает на поверхность. Значит, она способна испытывать страх? Значит, там, в бездне, есть чего бояться?! Нет ответа. Надо было жить. Носить приросшую личину, выполнять приказы, куда-то ехать, спасать себя и спутников... И ждать. Чего именно – Сале не знала. Она уже устала гадать и теперь просто старалась не забивать себе голову подобными мыслями. Она жила в смутной полудреме, инстинктивно следуя течению несущего ее потока событий. Она была ВНЕ. Пока. Та, что затаилась в заброшенном чулане души, ждала своего часа.
Женщина моргнула – и без видимого перехода в глазах ее возникло осмысленное выражение. В куклу-куколку вдохнули душу – она ожила. Как первый человек из глины, о чем пишут местные святые книги. Как тот мертвец, что стоит за креслом милого Стася во время трапез. Как... интересно, она уже кощунствует или еще нет? Сале сладко потянулась и выбралась из-под перины. Вечно мерзнущий хозяин здешних угодий всегда накрывался второй периной вместо одеяла. А на вид и не скажешь: такой цветущий мужчина!.. кого хочешь в гроб загонит. Утро, как выяснилось, было отнюдь не раннее, да и не очень-то утро. Живя с паном Станиславом, большим оригиналом с любой точки зрения, немудрено и вовсе день с ночью перепутать! Сам зацный пан Мацапура-Коложанский давным-давно привык отсыпаться днем, бодрствуя в темное время, а вот у Сале такая совиная жизнь плохо складывалась. В итоге полдня она обычно выглядела как сонная муха, – лишь к вечеру мало-помалу приходя в себя (во всяком случае, со стороны это смотрелось именно так). А там хозяин усадьбы изволили вставать к делам праведным, и вся круговерть начиналась по новой! Пока слуга согрел воду для омовения, наполнив до краев огромную бочку, пока Сале привела себя в порядок, пока ей подали холодную шпундру, как здесь именовалась шпигованная чесноком грудинка, от которой скулы сводило, – солнце незаметно миновало зенит. Где-то в глубине дома время от времени слышался дробный топот маленьких ножек – росший не по дням, а по часам младенец резвился в коридорах и выделенной ему дальней коморе. Громко тикали высокие напольные часы в резном футляре из мореного дуба. Больше никаких звуков в доме слышно не было: прислуга появлялась и исчезала бесшумней привидений, у которых, как всем известно, ног нет и не предвидится – знатно вышколил свою челядь веселый Стась! Или они и вправду призраки? Следовало до пробуждения пана Станислава покопаться в кое-каких книгах, до которых у нее еще не успели дойти руки. Впрочем, книги никуда не денутся, да и сам Мацапура не станет препятствовать ее занятиям. Зато выйти на двор, вдохнуть свежего морозного воздуха, чтобы в голове прояснилось окончательно, – это надо сделать наверняка! Набросив на плечи полушубок из черной, битой сединой лисы (дома за него деревню купить можно было бы!) прямо поверх бумажной керсетки, Сале вышла на крыльцо. Двое усатых сердюков у крыльца мигом бросили резаться в "хлюста" засаленными картами, вскочили и почтительно поклонились женщине. При других обстоятельствах это, возможно, даже понравилось бы Сале. Не так уж часто кланялись ей там, где она имела несчастье родиться. Но... сейчас у нее хватало забот помимо честолюбия! Морозный воздух слегка обжигал, покалывая кожу тонкими стеклянными иголками. По ту сторону Рубежа так холодно не бывает никогда. Сале ловко присела, сгребла в ладошку скрипучий снег и, слепив упругий комок, запустила им в стойку ворот под одобрительное хмыканье сердюков. Попала. Ножи и метательные клинья она тоже бросала изрядно. Только мало кто знал об этом ее таланте. А кто знал, тот помалкивал по многим причинам. В конце улицы послышалось гиканье, конский топот. Возвращались сердюки, отправленные утром в лесную засаду. Похоже, не поздоровилось черкасам сотниковой дочки! Смышлен пан Юдка, ох смышлен в делах тайных... И Гриня этого знал, на что купить: видишь свою Оксану? Жива, здорова, по тебе сохнет. Вот теперь сгоняй по-доброму к панне сотниковой, передай, что ведено, да с усердием – и забирай девку! Хоть завтра свадьбу сыграем! И не ей, Сале-Куколке, судить парня! Он за любимую чужих людей под лихую смерть подставил; а она? Что бы она сделала, лишь бы своего Клика спасти? Мир бы сожгла, не то что чужих в могилу спровадить, – да без толку все. Делай, не делай, жги-полыхай, хоть пополам перервись – нельзя лопоухому помочь было, никак нельзя... Все! Хватит! Не вспоминать! Кажется, на миг у нее снова стали настоящие глаза – недаром же тот сердюк, что постарше, странно скосился на пришлую бабу. С сочувствием, что ли?.. с опаской? с подозрением?! Пусть его косится! Сале заставила себя с извечным бабьим любопытством взглянуть на приближающихся всадников – и едва не вскрикнула. Так кричит ребенок, сунув руку в крапиву; так наступают на гадюку. Обычное зрение чуть запоздало, и лишь через мгновение Сале осознала: иссиня-черный сполох над всадниками, столь испугавший ее впопыхах, – двойной. Первый язык его клубился над санями, из которых торчали две пары ног, а второй жадно облизывал рыжебородого мужчину, ехавшего впереди кавалькады. Юдка! Консул был ранен, и ранен опасно. Если вовремя не оказать помощь... Почти сразу взгляд женщины наткнулся на долговязого воина с прямым, нездешним, мечом у пояса. Рядом с ним, держа руки на рукоятях пистолей и посмеиваясь в усы, ехали трое сердюков постарше. Рио! Значит, где-то рядом должен быть и к'Рамоль, которому местные знахари-шарлатаны в подметки не годятся! Юдку надо спасать, он обязательно должен выжить, Консул им нужен позарез, без него... Женщина умом не вполне отчетливо понимала, что означает это "без него...", но сердце подсказывало: в чужом Сосуде потерять Консула, который в обход правил предупредил чужаков о заговоре Малахов, – глупость и безрассудство. Чтобы не сказать большего. – Рио! Где к'Рамоль?! Сперва ей показалось, что она заглянула в колдовское зеркало, – таким опустошенным, выжженным показался ей ответный взгляд героя. – Застрелили его, Сале. Понимаешь... совсем застрелили. И Хосту – тоже. На миг она растерялась. Внутри оплыл слезами кусок подтаявшего льда – не помогла ни маска, ни пустота... Взять себя в руки! Немедленно! Сейчас нужен лекарь. И если сердцееда к'Рамоля волей судьбы больше нет среди живых... Она обернулась к ехавшим следом довольным, ни о чем не подозревающим сердюкам: – Лекаря, быстро! – Благодарю за заботу, сиятельная пани! – с некоторым усилием усмехнулся Юдка. – Тому хлопцу, что в санях, лекарь таки потребен! Кого он хотел обмануть? Сале прекрасно видела, что Консул держится из последних сил. Проклятье! Дура несчастная! Он ведь еще и раненого сердюка держит, не только себя! Она сбежала с крыльца и остановилась перед замешкавшимся всадником я сером жупане, широких черных шароварах и смушковой шапке. Впилась взглядом в изумленно вытаращенные на нее карие глаза. Не отпустила. – Скачи за лекарем! Живо! Только снег взметнулся из-под копыт. Да, здесь ее и без того невеликие силы киснут, как молоко на солнцепеке, но на такое... грех скряжничать. Иначе этот болван-десятник до вечера бы за лекарем собирался! С коня Консул слез сам. – Да ты никак ранен, пан Юдка! В дверях стоял сам пан Станислав, в мятой ночной сорочке и накинутой поверх нее медвежьей шубе, без шапки, в остроносых домашних туфлях на босу ногу. Озабоченный отец семейства. Как здесь говорят?.. Ах да – пан добродий. – Вэй, пан Станислав, разве ж незамужние девки умеют ранить? Смех, не рана... – Ну-ну, – похоже, Мацапура-Коложанский прекрасно все понял: и то, что рана серьезная, и то, что Юдка не хочет показывать этого при сердюках. Удачно ли на охоту съездили? Сердюки разом заухмылялись. Как же: с победой вернулись, и пан доволен, вон, шутить изволит! – Удачно, пан Станислав. Поглянь, какую козочку заполевали! Юдка медленно, нога за ногу, двинулся к дому. А Сале не удержалась и вслед за Мацапурой подошла к остановившимся саням. В смятых плащах, брошенных на дно розвальней, лежали двое: Гринь, брат урода-младенца, и уже виденная Сале сотникова дочка. Оба были без сознания. "Девчонку просто оглушили, оправится быстро, – сразу определила Сале, – зато парень плох. Только на Слове Консула и держится". – Да то ж панна Яринка! – вполне натурально всплеснул руками Мацапура, и любой, кто не знал веселого Стася, вполне мог увериться: зацный пан искренне удивлен и огорчен тем положением, в котором оказалась девушка. А ну, живо! Хлопца до хаты, пусть лекарь его пользует, а о панне Ярине я сам позабочусь... Пан Станислав уже забирался в сани, как был, в шубе и в ночной сорочке. Уселся на передке, взял в руки кнут, обернулся к стоявшей рядом Сале. – В замок отвезу, там за ней присмотрят! – губы Мацапуры расплылись в добродушной улыбке. – Перевяжут, вином напоят, чтоб кровью не изошла. Кровь молодая, чистая, нельзя, чтоб панночка ею изошла, никак нельзя! И Сале поняла, что имеет в виду пан Станислав. ...Консула она тогда, при первой встрече, узнала сразу. Добро б просто узнала! – ловчим псом вывела спутников прямо на него, идя по невидимой ниточке быстро слабеющего следа. Да, здесь ее способности уходили водой в песок – но она успела дотянуться верхним чутьем. Успела и расслабилась, решив, что миссия, ее последняя миссия, практически завершена... Как бы не так! Оказалось, что все еще только начинается! Вернее, началось раньше. Ну кто, кто мог знать наперед, что этот ироничный красавчик Рио, рубаха-парень и рубака-парень, стеснительный благодетель многодетных побродяжек, – двоедушец?! Нет, то, что герой находится под заклятием, Сале, конечно, знала – но она и подумать не могла, что дело обстоит настолько серьезно! Ведь тогда, при Досмотре, когда строго прозвучало: "Вы пытаетесь провести через Досмотр второго человека? Вторую личность?" – она растерялась. И испугалась. При последующих словах Малаха-Досмотрщика: "Вам известно, что лиц, уличенных в нарушении визового режима, постигает административная ответственность?" Однажды ей довелось видеть, что бывает с теми, кто пытается пересечь Рубеж нелегально. В ушах до сих пор звучит вопль неудачника, возомнившего, будто он может беспрепятственно миновать Досмотр. Он был самоуверен. У него имелась действительно стоящая контрабанда, за такую любой чародей с радостью опустошит свою казну; и он рассчитывал... не рассчитал. Он кричал долго, пытался сопротивляться... Потом по ту сторону Рубежа, куда он так стремился, упала его пустая оболочка. Бычий пузырь, из которого выпустили воздух. Наверное, действительно великим магам изредка удается прорваться через Рубеж – силой или обманом. Краем уха Сале слыхала о случаях прорыва, хотя Малахи и не любят распространяться о своих неудачах. Однако живьем она ни одного нарушителя не видела. Сале запаниковала (хотя страшная и малопонятная "административная ответственность" угрожала сейчас отнюдь не ей) – и неожиданно услышала обращенные лично к ней слова Малаха-Досмотрщика: – В принципе, мы можем сделать некоторое исключение из правил для вашего спутника. Сале не поверила своему внутреннему слуху! Малах предлагал ей... – У вас есть вещь, которая могла бы помочь нам в работе. С ее помощью значительно легче отслеживать запрещенные к провозу сущности и вибрации... Сале сразу поняла, на что намекает Малах. Это бабнику к'Рамолю и простодушному герою Рио она потом соврала первое, что пришло на ум: "Крючок для ловли саламандриков"! Нет, это и на самом деле был крючок, только ловилась на него дичь куда более серьезная. Чужие Слова, даже не произнесенные вслух (или, как называет их Консул, – Имена). Артефакт на самой грани дозволенных к провозу через Рубеж; и то лишь при наличии заверенной декларации с обязательством возвращения имущества. Она не колебалась ни единого мгновения, ибо этого мгновения ей попросту не дали. И вовсе не уловила, в какой момент оказалась вместе со спутниками вне Рубежа – без крючка, но, как позже выяснилось, на крючке. В тот момент Сале не могла думать ни о чем, а в голове истеричной мухой билась одна-единственная мысль: "Пронесло!" Потом было чужое село, бегущие люди, избитый парень со странным младенцем на руках, хата, вооруженные гости, грохот огненных самострелов (не впервой доводилось Сале видеть такое, не впервой; в одном из дальних Сосудов подобные штучки были куда опасней...) и, наконец, – встреча с Консулом. Удача? Провал? Консул, конечно, себе на уме – но хорошо хоть предупредил! Только теперь Сале поняла, как их ловко подставили! И кто? Сами же Рубежные Малахи! Придрались к Рио-двоедушцу, вынудили дать взятку – и все, обратный путь для них закрыт! Проклятье, попасться, как сопливой девчонке, с перепугу согласной на все и с кем угодно! Дура! Набитая дура! Надо было плевать на Рио, возвращаться, брать того лысоватого Убийцу Драконов – или, если бы Рио пощадили, выписывать на него вторую визу... Время? Да, время бы они потеряли, зато тогда уж комар носу не подточил бы! Хотя... Если их и впрямь решили подставить – подставили бы так или иначе! Одно странно: из-за кого весь сыр-бор? Из-за нее, Сале-Куколки? Да кому она нужна, колдунья-недоучка! Из-за героя-двоедушца?! Так чего проще было – подвергнуть сразу "административной ответственности", и делов шлеме! Спутники Рио вообще пустышки... Значит, остается ребенок. Малахи не хотят, чтобы он оказался по ту сторону Рубежа! Только сами же Малахи перед этим и отдали распоряжение доставить ребенка в местный Сосуд! Голова кругом идет... ну что, Куколка, еще побарахтаемся или как?! Сале криво усмехнулась. Она вполне отдавала себе отчет, что "побарахтаться" ей могут и не дать. – Ну, хто туточки дикаря пытал? В дверях коморы, где лежал пластом надворный сотник, воздвиглись: посередке – овчинный кожух с обшитым черкасином подолом, снизу и сверху соответственно – растоптанные чоботы из войлока-стеганки и лихо сбитый набекрень малахай. Внутри этого изобилия, кочерыжкой в капусте, прятался на диво румяный дедуган, хитро поблескивая глазками-маслинками из-под заиндевелых бровей. "И когда это он успел? – мимоходом отметила Сале. – Верховой едва-едва коня в стайню отвел, а он уже следом! Да и второй раз топота слышно не было. Пешком прибежал? Или на пузыре воздушном прилетел, о котором Консул рассказывал?" – Это ты, что ли, лекарь? – без особого радушия поинтересовалась она. По тону сказанного сразу чувствовалось: в лекарские способности деда женщина не верит ни на грош. – Ни, який же я ликар, ясна пани? – искренне удивился дед, разоблачаясь и шмыгая носом-картошкой. – Пасичник я, Рудый Панько, тут, окромя вас, меня всяка собака знает! И пан Юдка знает, мы пана Юдку с Божьей помощью третий раз за пейсы из домовины тащим! Вы, пани ясна, не терзайте серденько, я не ликар, от меня ему вреда не будет... – Пусти его! – прохрипел с кровати Юдка, и Сале подчинилась. Пасичник, у которого под кожухом обнаружилась очень даже приличная, чуть ли не щегольская, чу марка на вате, мигом оказался рядом с кроватью. И принялся споро извлекать из принесенной с собой латаной торбы какие-то скляницы, горшочки и узелки, выставляя их на столик в одному ему ведомом порядке. – Славно тебя стрелили, жид, славно, лысый бес начхай им в кашу! – бурчал дед, ловко сдирая присохшую повязку и со знанием дела осматривая рану. Хто ж это так?! Ой, славно, аж завидки берут... Сале присела в углу; смотрела, слушала. Дед явно был не прост, но женщина все еще не до конца верила, что этот замшелый хитрован сумеет поднять Консула на ноги. Лучше здесь остаться. Мало ли? Вдруг знахарю помощь потребуется? В лекарском деле Сале кое-что смыслила, хотя и недостаточно, чтобы самой вытянуть умирающего (в последнем она не сомневалась!) Консула с того света. – Дочка сотникова, Ярина, из мушкета саданула, – Юдка закашлялся, на губах у него выступила кровавая пена, пачкая усы. Сале порывисто встала, но Рудый Панько, не оборачиваясь, махнул ей рукой. – Сидите, пани ясна, бросьте тугу-печаль, все ладом выйдет! Пан Юдка такой орел, что хоть сала не ест, зато горелку кухлями свищет, его ни християнская, ни жидовская погибель не возьме – подавится... Удивительное дело: в здешних краях Прозрачное Слово, прилагаемое к любой визе, действовало далеко не лучшим образом; а в случае со старым пасичником – и вовсе из рук вон плохо. Треть сказанного дедом оставалась малопонятной, и приходилось больше догадываться по смыслу. Сале села обратно, но сидела словно на иголках. – Не в попа, не в дяка кров, мов юшка з буряка, – скороговоркой забормотал меж тем Панько, чуть не тычась бороденкой в открытую рану, – тою кровью гоять раны молодого юнака... перший у верши, третий в очерети, пятый проклятый... Сале с изумлением вслушалась, даже без смысла вжилась в ритм... Пасичник читал заговор! И добро б из простых! Пожалуй, такого не смог бы и покойный к'Тамоль... не срывая чужого Слова, подложить свое!.. – Добряче тебя дивчина приложила, всякого ей счастья и парубка доброго, странным образом умозаключил Панько, закончив нашептывание и занявшись собственно раной. Безмолвно возникнув в дверях, слуга поставил у кровати медный тазик с горячей водой и вновь исчез. Сале не слышала, чтобы Рудый Панько кого-нибудь звал. То ли слуга сам догадался, то ли дед еще с крыльца распорядился. В ход пошли остро пахнущие мази, медовые соты, серый порошок с запахом цветочной пыльцы. Лоскуты для перевязки тоже нашлись в торбе, причем на удивление чистые. Пулю от мушкета, невесть как оказавшуюся в корявой ладони деда, тот аккуратно завернул в платок и спрятал за пазуху. – Ну, ныне узвар сготовим, напоим тебя, пан Юдка, – и плясать тебе гопака у меня в хате! Панько обернулся к исходившему паром тазику, мимоходом мазнув взглядом по застывшей в углу Сале. Только тут до женщины дошло, что вода в тазике кипит, и не думая успокаиваться. Вот тебе и дед! А дед тем временем увлеченно бросал в кипяток горсти сушеных травок и продолжал без умолку болтать, обращаясь в основном к тазу и Сале (Консул, похоже, все истории Панька знал наизусть и сейчас впал во временное забытье). – Ты, пани ясна, за пана Юдку не держи заботы! Рудый Панько и живого вылечит, и мертвого подымет!.. Хотя мертвяки – дело особое, про них все больше пан Станислав слухать любит... Зазовет к себе и просит (слышь, пани ясна, просит! – а не велит!): "А ну, диду, набреши-ка мне страшну байку про опырякив!" Ну, про утопленницу там, про дидька лысого, про чорта-немца... Рудый Панько баек много знает: что сам видал, что дедусь мой (тоже Рудый, и тоже Панько) по вечерам брехал, что батька... Любит он, пан Мацапура, про мертвяков байки, пуще баб с горелкой любит! Прям як паныч из Больших Сорочинцев – помню, все у меня те байки выспрашивал, да пером гусиным в малой книжечке малевал. После укатил к москалям, аж в самый Питербурх; байки мои там, сказывают, друкует, про души мертвячьи, а народ читает да нахваливает: "Он бачь, мол, яка кака намалевана!" Вот паныч и вовсе-то загордился: шинель напялил, нос задрал, и по ихнему клятому Невскому прошпекту гоголем – гоп, куме, не журися, туды-сюды повернися... До непутевого паныча из Больших Сорочинцев и маловразумительной дедовой болтовни Сале не было никакого дела. Ее гораздо больше волновало состояние пана Юдки – но Консул, кажется, уже начал приходить в себя. Щеки порозовели, обвисшая было борода браво встопорщилась; пан Юдка открыл глаза и, закряхтев, приподнялся на локте: – Ты, Панько, самому турецкому султану баки забьешь! Узвар готов, или как? – Готов, готов, пан Юдка! Пей на здоровьечко!.. А скажи-ка, пан Юдка, чи много нынче народу полегло? – Да десятка два будет, – Консул, отдуваясь, на миг оторвался от огромной чашки, из которой с шумом хлебал снадобье. – А, болтают люди, и чужинцев там двоих положили? – в тенорке пасичника вьюнами в бочаге мелькнули странные нотки, не имевшие ничего общего с его предыдущей болтовней. – Врут, что и души-то пропащие, не крещеные, не в обиду почтенному жиду? – Положили, Панько, положили. На просеке в снегу и остались. – Добре, добре, – меленько покивал дед. – Треба будет съездить, глянуть... може, на что и сгодятся. Кожушанок им под голову подстелить, чтоб опосля моль не тратила, или лозиной обмерить, для новых ульев... "Вот тебе и дед! – вовсе изумилась Сале. – В этом Сосуде что, одни некроманты собрались?!" – Съезди, – равнодушно кивнул Юдка, возвращая пасичнику опустевшую чашку. – Слушай, кликни там кого-нибудь, нехай мне чарку вудки принесут, да товчеников, что ли, с карасями! И хрена чтоб не жалели, гои необрезанные! "Выживет!" – с облегчением вздохнула Сале.