Текст книги "Рубеж"
Автор книги: Антон Абрамкин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)
...Чому ж вы не просите, чому ж вы не просите, Чому ж вы не просите пана Б-га за нас? Чтоб наши домы выстроили, нашу землю выкупили, Нас бы в землю отводили, В нашу землю нас, в нашу землю нас!
Я чувствую: прилив сил захлестывает меня целиком, даря куда больше милостыни Рудого Панька. В напеве ветром, сокрытым в листве, светом из-за тучи, надеждой во мраке звучит мощь имени Айн, чье число – семьдесят, и имени Далет, чье число – четыре, и имен Йод и Гей, чьи гематрии соответствуют десяти и пяти... обуздание врага пляшет в смешной песне Иегуды бен-Иосифа, обуздание врага и создание защитного покрова перед уходом... – В домовину сплясать захотел? Вперед выступает дородный черкас в богатом атласном жупане и шароварах неимоверной ширины. Шапку черкас потерял в пылу боя, и сейчас пламя факелов отсвечивает в его могучей лысине, отчего кажется: голова объята огнем Сотник Логин?.. пожалуй. – В домовину – это запросто! Дуло пистоля смотрит на безумного плясуна. ...В нашу землю нас, в нашу землю нас! Замок содрогнулся от основания до крыши.
Границы сфир разошлись краями раны, невидимый ветер пронизал насквозь вереницу раскрывающихся порталов, заставив жадно запульсировать все мое существо. Оглушительный грохот расколол, казалось, сами небеса. Створки дверей сорвало с петель вместе с обломками стены по бокам – а мы стояли на стрежне бушующего потока, что бил из открытых настежь Врат, и напев Иегуды бен-Иосифа надежно закрывал нас от бури стихий, от камня и дерева, чудом огибающих смертную плоть...
Перила верхней галереи, где мы сейчас находились, снесло напрочь, Черкасов смело вниз, кто-то кубарем летел по лестнице, кто-то рушился спиной на плиты холла. Сознание меркло, дробилось, растворялось – все силы я отдал Рио, чтобы он выжил в неравной схватке, и он выжил, а я... В последний миг на ткани моего меркнущего "я" отпечаталась картина, внезапно ставшая цветной. Я видел сейчас не глазами героя-Заклятого, потому что мир вновь обрел краски, позволив каф-Малаху видеть насквозь, через несколько порталов, – судорожный отпечаток гаснущей памяти, что отчаянно цеплялась за соломинку бытия: Посреди залы пан Станислав, зажав под мышкой моего вырывающегося сына, рубился на шаблях с нагой фурией, в которой нетрудно было признать бешеную дочь сотника Логина. Панна Ярина была уже ранена, кровь запеклась у нее на плече и на бедре, кровь пятнала выложенный на полу узор Знака – но Ярина Логиновна топтала символ, продолжая сражаться за свою жизнь с неистовостью отчаяния, присущей только людям. Рядом, на миг оцепенев, застыла Сале Ксваль – она оборачивалась, оборачивалась к нам, раскрывая рот в беззвучном крике, и все никак не могла обернуться. А у самого края лестницы, где только что бились плечом к плечу двое Заклятых и умирающий каф-Малах, на границе расползающегося язвой Порубежья, карабкался, пригибаясь, словно в него целились, стриженный "в скобку" бурсак со смешными стекляшками на носу и с нелепым пистолем за поясом длиннополого кафтана. Позади него, едва держась на ногах, пытался не отстать от бурсака мой старый знакомый, чумак Гринъ. – "Братика! Братика отдайте! Иуда я, зрадник, душа пропащая... отдайте, молю!.." – то ли послышался, то ли почудился шепот блеклых, бескровных губ. А рядом, поддерживая чумака под руку, помогая ему идти... рядом шел призрак той, что умерла, рожая моего сына, призрак моей земной любви! Сквозь фигуру Ярины, тезки той фурии, что свистела сейчас шаблей над Мацапурой-Коложанским, просвечивала грубая каменная кладка замковой стены, очертания женщины колебались, подергиваясь рябью... Мертвая, выкопанная из могилы, сожженная – мать шла на помощь сыну! Двум сыновьям. А потом я ушел. Забытье? Сон? Смерть? Нет ответа... Сале Кеваль, прозванная Куколкой ...зазубренный край стекла коснулся волосяных пут и "уздечка", удерживающая правую руку, лопнула. Буран, самовольно ворвавшись через разбитое окно, пошел плясать трепака белой поземкой, завертел, закружил обрывок, черный с рыжим... эх, Дам лиха закаблукам, закаблукам лиха дам!.. Мгновением позже порвалась "уздечка", одним концом связанная с осиновым колышком, другим – с теменной прядью девичьих кудрей. – Да что ж ты творишь, чортово семя! Первым очнулся пан Станислав. На его счастье, он только что закончил ткать словесную вязь, подготавливающую открытие порталов, иначе выкрик этот стоил бы веселому Стасю жизни, и то в лучшем случае. Сале Кеваль замешкалась. Наверное, потому, что женщину сейчас интересовало совсем другое: вот Мацапура-Коложанский умолкает, вытирая пот со лба, вот он вскрывает пленнице жилы, желая окропить Знак "чистой влагой", открывая нелегальный путь через Рубеж, – и последний метательный клин Сале, некрасивой женщины по прозвищу Куколка, кленовым семенем уйдя в полет, дарит ей возможность пересечь границу вдвоем с "чертовым семенем", без лишних спутников. На герое она давно поставила крест. Жаль, конечно... опять же, в местном Сосуде под крестом понимают что-то иное, свое, плохо объяснимое, превращая орудие пытки в символ спасения... – Пшел вон, байстрюк! Убью! Не обращая на угрозу никакого внимания, байстрюк уже трудился над третьей "уздечкой". Болезненный вскрик; шестипалая рука выронила осколок, быстро подобрала его, испачкав янтарной кровью паркет внутри пентаграммы. .. Залу выгнуло живой рыбой, брошенной на сковородку. Больно ударившись, Сале упала на колени. Ладони тесно сжали виски, гася намек на возможное беспамятство. Не молотобойцы – Инар-Громовик ударил в своды черепа молнией о семи зубцах. Боль хриплыми раскатами, желваками на скулах пытуемого перекатывалась внутри; зажмуриться удалось легко, а вот заставить свинцовые веки разойтись, выпустить на волю узника-взгляд... "Я седая, – подумалось мимоходом. – Проклятье, я, наверное, совсем седая!.." Однажды женщина видела, как поражает человека колдовская проказа, сжирая плоть за считанные минуты. Сейчас вокруг творилось нечто подобное: жадно чавкая, мокрые губы трясины всасывали паркет, дальняя стена грузно вспучилась боком холма, сплошь поросшего терновником для каторжных венцов и ядовитым олеандром... кора деревьев складками покрывала стены тут и там, раскидывая верхнюю галерею кроной леса, где иволгами в сетях запутались призраки замка, беззвучно разевая рты... По топкой грязи, в угол, где еще сопротивлялся превращению черно-красный ковер, покатилось нагое тело, изрыгая ругательства, более приставшие скорей тертому есаулу, нежели юной девице. Лопнувшие "уздечки" на глазах становились плетями вьюнков с сочными ярко-белыми цветами – бессильными помешать, задержать... – Погань!.. ах, погань! Стой! Вскочив на ноги, панна сотникова в три движения оборвала с себя растения. Миг – и легкая шабля перекочевала из коврового ворса в ладонь бывшей пленницы. Сале вдруг увидела лицо девушки; коротко, мимолетно, но с предельной отчетливостью. "Мы похожи! – зарницей полыхнуло на самой окраине сознания. – Мы похожи, мы обе некрасивы, просто она моложе, моложе... мы обижены долей, и сунулись сгоряча в чужие игры, надеясь не обжечься... мы... мы обе..." – Шалишь, девка! Брось шаблю! Брось, говорю! Вместо ответа нагая смерть кинулась на пана Станислава. Зарычав, подобно хищному зверю, Мацапура подхватил с пола ребенка и легко сунул себе под мышку, как бездушный сверток. Фамильная шабля Мацапур-Коложанских с визгом вырвалась на свободу из теснины ножен – и два клинка заплясали, завертелись в неистовой пляске, вторя обрадовавшемуся бурану. Нет, не бурану! – дождь, осенний ливень наотмашь хлестал с потолка, ставшего небом, разорванной дерюгой над головами; молнии скрещивались, отлетали, исходя лязгом, молнии искали поживы, теплого тела человеческого... молнии, ливень, нелепый бой в Порубежье... Беспомощная, Сале Кеваль смотрела, как веселый Стась убивает панну сотникову. Девица, верно, полагала себя славной рубакой и имела к этому изрядные основания, подкрепленные страшной, запредельной яростью; но вот уже кровавый поцелуй оставил метку на ее плече, вот спустился ниже, алыми губами ткнувшись в бедро... Пан Станислав рубился холодно, расчетливо, вкладывая в удары всю свою не подточенную годами силу, и груз "чортового семени" нимало не отягощал зацного и моцного пана. Выбрать момент и метнуть клин?.. нет, опасно. Можно угодить в ребенка, своими руками разорвав пропуск на благополучный переход! Впервые Сале не знала, что делать. Впервые она оказалась в роли стороннего наблюдателя, не способного вмешаться; а вокруг властно царило Порубежье, довершая превращение. Ливень. Грязь, грязь... С легкостью, удивительной для его грузного тела, пан Станислав вдруг присел раскорякой, пропуская над головой обиженный посвист шабли, вкусившей некогда смертный грех отцеубийства. Ответный выпад не заставил себя ждать. Лезвие фамильного оружия наскоро обласкало узкую девичью лодыжку на ладонь выше пятки... еле слышный стон – и панна сотникова боком валится в липкую жижу. С подрезанными сухожилиями не попляшешь. Сале все-таки метнула клин. В схватке неожиданно возникла крохотная, почти неуловимая пауза, веселый Стась оказался к женщине спиной, вполоборота, и Сале рискнула. Оказалось: зря. Все зря. Было глупо недооценивать Мацапуру-Коложанского, тщетно надеясь, что в горячке боя он забудет о зрителях. Острие клина лишь разорвало рукав панского кунтуша, зато ответный взгляд чернокнижника ясно дал понять женщине: ее намерения были разгаданы еще задолго до начала обряда. Оставалось лишь поблагодарить маленького ублюдка за освобождение намеченной жертвы, а жертву – за превращение в сумасшедшего мстителя. Иначе лежать Сале Кеваль, прозванной Куколкой, со всеми ее потугами на удар в спину... – А, курва! Н-на! В последний момент девица все-таки исхитрилась откатиться в сторону. Камень, ребристый валун, до половины погрузившийся в грязь, грудью встретил смертоносную шаблю, искренне предложив Мацапурам-Коложанским с этого часа подыскивать себе новое фамильное оружие. От старого осталась лишь рукоять, да еще обломок клинка длиной в локоть, не больше. – Что здесь творится, Проводник?! Дикое, суматошное эхо раскатилось окрест. Сале повернула голову. Там, где раньше горел камин и мучился на кресте голый человек вверх ногами, теперь лежали поваленные столбы. Скрученная, разорванная местами проволока с репьями; опоры, рухнув, собственной тяжестью вдавили ограждение в трясину... пролом зиял в ограде Рубежа. Рукотворный пролом. Неподалеку ждал ответа свет в мирских одеждах. Свет был в недоумении, свет не понимал, почему его не предупредили заранее, – и одеяния света плыли судорожным калейдоскопом. Обшлага мундира сменялись коваными наручами, плоский шлем-мисюрка растекался, на глазах становясь фуражкой с высокой тульей, и без перехода – гусарским кивером; сапоги, сандалии из кожи с бронзовыми бляшками, какие-то безобразные обмотки... – Я спрашиваю, что здесь творится?! Проводник, почему ты молчишь?.. почему ты молчала раньше?! Самаэль гневался. Самаэль был в бешенстве. А женщину разбирал истерический смех, прорываясь наружу стыдным фырканьем. Князь из князей Шуйцы, Ангел Силы, всемогущий и непогрешимый Малах, не знал, что делать! Точно так же, как минутой раньше не знала, что делать, она, ничтожная мокрица Сале Кеваль... бездна в глубине, былая Сале без предупреждения выбралась наружу, властно заявив о своих правах, и смех, смех, смех был знаменем ее явления! Смех. Ливень. Грязь... Хищно оскалясь, пан Станислав перехватил ребенка повыше, поудобнее; и лезвие обломка приникло вплотную к тоненькой детской шее. – Стой где стоишь! Ты слышишь, сатана?! Клянусь вилами твоих присных, я его зарежу, как поросенка на свадьбу! Унося истошно кричащий пропуск, он начал было отступать, пятиться к пролому в ограждении. Но далеко уйти веселому Стасю не довелось. Распластавшись в отчаянном броске, нагое тело дотянулось до Мацапуры-Коложанского, скрюченные пальцы когтями вцепились в ноги зацного пана чуть повыше голенищ сапог, тонкие руки напряглись, натянулись двумя струнами... Бешеная дочь сотника Логина, забыв себя, грызла врага зубами. – Юдка! – визгливо заорал пан Станислав, дрыгая ногой и тщетно пытаясь стряхнуть прочь дикий груз. – Юдка, жид проклятый, что ты смотришь?! Убей сволочную девку! Убей! От распадка меж двумя горбами, где раньше красовалась дверь в пятиугольную залу, спешил Юдка. Скособочась, зажимая бок окровавленной ладонью, он бежал, с хрипом выплевывал комки бурой мокроты; вот еще шаг, другой, третий... вот сапог его каблуком бьет в затылок Ярины Логиновны, и пальцы девушки разжимаются, один за другим... – Простите, господин Юдка, но я не могу этого допустить! – Вэй, славный пан, шляхетный пан! Послушайте старого жида: бегите, дока не поздно! А закручивать ус и выпячивать свое шляхетство собачьим хреном... – Господин Консул! Прошу вас, не делайте этого! Господин Консул!.. остановитесь!.. На бегу, изо всех сил торопясь за скрывшимся в проломе Мацапурой, Сале Кеваль, Сале Проводник, носящая смешное для избранных прозвище Куколка, обернулась. Меркли очертания холмов, утопая в ливне, превратившемся в потоп, опадала кора с деревьев, обнажая рванину бывших шпалер на стенах, колючий терновник осыпался штукатуркой руин, грязь засыхала на глазах, становясь вывороченным паркетом и открывшимися взгляду балками перекрытия; молчал в туманной пелене Самаэль, Ангел Силы, – а между "здесь" и "там", между уходом и возвращением, над нагой некрасивой девицей, стояли двое. Консул и герой. Таким все запомнилось женщине, прежде чем померкнуть окончательно.
КНИГА ВТОРАЯ.
ПРОЛОГ НА ЗЕМЛЕ
Пан сотник! Пан сотник, здесь кто-то живой! – Кто? Кто?! Да отвечай же, сучий сын! Нет ответа.
СРЕДИСЛОВИЕ
а проще сказать, СЕРЕДИНКА НА ПОЛОВИНКУ
Эх, любезные мои читатели, чуяло, чуяло вещее мое: зря на эту книжку бумагу извели, зря гусей на перья ободрали! И панычам-борзописцам говорил: не позорьтесь, не смешите честной народ! хлопните по чарке горелки с перцем, салом заешьте и киньте эту забаву к чертям свинячьим, не во гнев будь сказано! Где там! будут они простого пасичника слушать! Панычи в тычки, а пани пышна и вовсе котищем диким травила старика! И добро 6 кропали себе помаленьку, как меж умными людьми водится: вот колдун поганый на скале сидит, замыслы черные лелеет, вот славный лыцарь Кононенко с ватагой на того колдуна уж восьмую книжку сбирается... нет! Наворотили мудростей! разве что пан ректор Киевской бурсы ихние выкрутасы разберет, и тот небось в затылке лысом не раз не два почешет! Теперь уж точно пойдут в народе зубоскалить; и пусть бы высшее лакейство или там пан комиссар – нет, всякий мальчонка голопупый, кому на хворостине по двору гарцевать, и тот пристанет, хмыкнет сопливым носишком: "Куда? зачем? ишь завернули, всякого им добра мимо хаты!.." Чистая прекомедия, от стыда хоть на люди не показывайся! Ведь знаю я вас, щелкоперов да книгочеев: станете смеяться над стариком, а в иных знакомцев, что на сих страницах табором встали, мало что пальцем не потыкаете: бачь, яка кака намалевана! Прощайте! может, и не свидимся больше. А напоследок руками разведу: есть в этой книжке, хай ей грець, много слов не всякому понятных. Так ниже они почти все означены, а там понимайте или нет – ваша на то воля. Я и сам каких не знал, так у рава Элищи либо у кнежского писаря без стеснения пытал, даром что старый уже... За сим остаюсь ваш добрый приятель пасичник Рудый Панько
ВРЕМЯ НАРУШАТЬ ЗАПРЕТЫ
Рубежи – Пришли. За мной. стеной. Ниру Бобовой
ПРОЛОГ НА НЕБЕСАХ И НА ЗЕМЛЕ
Небеса проповедуют славу Б-жию, и о делах рук Его вещает твердь. День дню передает речь, и ночь ночи открывает знание. I В тот час, когда Тора даровалась Моше, пришли тьмы высших ангелов под водительством Самаэля, князя левой руки, чтобы сжечь его пламенем уст своих. И укрыл его Святой, благословен Он, чтобы не узнали те и не возревновали к нему, пока созидаются из этого Слова новые небеса и новая земля. II И восстал князь Самаэль, подобный высокой горе, из уст которого вырывались тридцать языков пламени. Сказал он: "Собираюсь я разрушить мир, так как нет в поколении праведников, и радуга рассекла небеса". Он был человекоубийца из начала и не устоял в истине; ибо нет в нем истины. Когда говорит он ложь, говорит свое; ибо он ложь и отец лжи. И был с ним тот, кто начальствует над Преисподней – Дума имя его, – вместе с многими ангелами наказания, стоящими у входа в Преисподнюю, и иные Крылатые были с ними. Микаэль-Архангел, слыша все это, не смел произнести укоризненного суда, но сказал: "Да запретит вам Святой, благословен Он". Но не послушал Самаэль, отец лжи, ибо прельщен был лживым Словом. III И к этому лживому Слову выходит Самаэль, муж превратностей, язык обмана из жерла великой бездны. И скачет пятьсот верст навстречу этому Слову. И берет его, и идет в этом слове в глубь своей бездны, и созидает из него небосвод лжи, называемый Хаос. И пролетает муж превратностей в этом небосводе разом шесть тысяч верст. И когда возникнет этот небосвод лжи, тотчас же выходит жена распутства, и усиливается на этом небосводе лжи и соучаствует в нем. И оттуда выходит она и умерщвляет многие тысячи и тьмы.
Но восстал некий Ангел на Самаэля, не желая гибели мира, который сотворил Святой, благословен Он. И воскликнул Восставший: "Горе вам, живущим на земле и на море! Потому что к вам сошел Самаэль в сильной ярости. Склонились вечерние тени, тени смертные, ибо право господствовать над ними передано ангелам, князьям народов. Благо же мне принять смерть в огне чистого золота, пылающего там, откуда искры рассыпаются во все стороны!" Ангел вострубил, и увидели все звезду, падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладязя бездны. Она отворила кладязь бездны, и вышел дым из кладязя, как дым из большой печи, и помрачилось солнце и воздух. Царем над собою она имела ангела бездны, имя ему по-еврейски Аваддон, а по-гречески Аполлион. И произошла на небе война: Самаэль и ангелы его воевали против Восставшего, и не устоял он, и не нашлось уже для него места на небе. И повержен был, и низвержен на землю. Тогда содрогнулись сфиры, и задрожали небосводы, и взволновалось великое море, и затрепетал Левиафан, и намерелась вселенная перевернуться. Когда же Восставший увидел, что низвержен на землю, то начал преследовать жену, которая родила ему младенца мужского пола. И нарекли его Денница, звезда утренняя. Младенец родился нам – сын дан нам; владычество на раменах его, и нарекут имя ему чудный, советник, бог крепкий, отец вечности, князь мира. Умножению владычества его и мира его нет предела в царстве его, чтобы ему утвердить его и укрепить его судом и правдою отныне и до века. И младенец играл над норою аспида, и дитя протянуло руку свою на гнездо змеи. – Видел я сынов восхожденья, и мало их. Если их тысяча – я и сын мой из них. Если их сто – я и сын мой из них. Если двое их – это я и сын мой. – Могу я избавить весь мир от суда с того дня, когда я был сотворен, до нынешнего. А если отец мой со мной – со дня, когда был сотворен мир, до нынешнего. А если будут товарищи наши с нами – от дня сотворения мира до конца времен... Самаэль же, предводитель Крылатых, приблизился к нему и поклялся клятвой, услышанной им позади Завесы, что погубит младенца. И говорил он в сердце своем: "Взойду на небо, выше звезд Божьих вознесу престол мой и сяду на горе в сонме богов, на краю севера; взойду на высоту облачные, буду подобен Всевышнему". И в тот же час ударил ударами триста девяносто небосводов, и они содрогнулись, и затрепетало все перед ним. И пролил Самаэль слезы ярости, и упали эти жгучие, как огонь, слезы в глубины великого моря, и возник из этих слез древний Змей, Повелитель Хаоса, и поднимался и обещал поглотить все воды Мироздания, и вобрать их в себя в тот час, когда соберутся все народы, землю же сжечь дыханием своим. XI Зачем мятутся народы и племена замышляют тщетное? Восстали на них ангелы, цари земли, и князья ангелов совещаются вместе против мира, сотворенного Святым, благословен Он. "Расторгнем узы миров и свергнем с себя оковы их". И сказали они Самаэлю, князю своему: "Ты поразишь их жезлом железным; сокрушишь, как сосуд горшечника. Ты дивно велик, ты облечен славою и величием; ты одеваешься светом, как ризою, простираешь небеса, как шатер; устраиваешь над водами горние чертоги твои, делаешь облака твоею колесницею, шествуешь на крыльях ветра. Ты творишь ангелами твоими духов, служителями твоими – огонь пылающий". XII Денница же встретил Змея, который полз с открытой пастью и сжигал землю в прах. И сомкнул руки свои на голове змея. Замер змей, поникла пасть его. И молвил ему Денница: "Змей, ступай и скажи Самаэлю, вождю Крылатых, что я нахожусь во вселенной. Я есмь Денница, звезда светлая и утренняя". XIII Кто идет в червленых ризах, столь величественный в Своих одеждах, выступающий в полноте силы Своей? "Я – Денница, изрекающий правду, сильный, чтобы спасать". Отчего же одеяние твое красно, и ризы у тебя, как у топтавшего в точиле? "Я топтал точило один, и из народов никого не было со мною, и я топтал их в гневе моем и попирал их в ярости моей; кровь их брызгала на ризы мои, и я запятнал все одеяние свое, ибо день мщения – в сердце моем, и год моих искуплений настал. Я смотрел, и не было помощника, дивился, что не было поддерживающего; но помогла мне мышца моя, и ярость моя – она поддержала меня; и покарал я врагов в гневе моем, и сокрушил их в ярости моей, и вылил на землю кровь их, и смел Рубежи между мирами, словно плотину из песка". XIV Спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою. Рубежи отныне не будут запираться днем; а ночи там не будет. И когда соберутся народы на месте, называемом Армагеддон, и начнется великая битва, и упадет звезда Полынь в воды рек, то увидят люди новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля уже миновали, и прежнего мира уже нет. И сказано обо всем этом словами этими в Книгах Священного Писания: Берейшит, иначе Бытие, Тегилим, иначе Псалтырь, в Книгах великих пророков Исайи, Иеремии и Софрония, Благой Вести от Иоанна и в его же Откровении, в книге Коран, в толкованиях мудрецов Мишны и в великой книге Зогар, что значит "Сияние", а для сведущих – "Опасное Сияние". И разумеющие их воссияют, как сияние небосвода, а приводящие к праведности многих – как звезды в вечности века...
Бились стрелки часов на слепой стене, Рвался – к сумеркам – белый свет. Но, как в старой песне: Спина к спине Мы стояли – и ваших нет!
А. Галин
Книга написана на собственный фантазiи авторов. Не содержитъ богохульствiй. Одобрена цензурой.
Часть первая.
ЧУМАК И ГЕРОЙ
ПРОЛОГ НА ЗЕМЛЕ
Охали, крестились, переминались с ноги на ногу, топтали и без того нечистый, слежавшийся снег. Мерзлая земля поддавалась тяжело. Взопревшие мужики отступали, пропуская к яме других, свежих; отец Гервасий вычитывал молитву, сперва укоризненно и громко, потом все более невнятно и хрипло – осип батюшка. По низкому небу стелился черный дымный хвост. Бесовскую хату пожгли вместе с барахлом, вместе с оскверненными образами. Похороны наоборот. И поп, и люди, и заступы, только не в яму ложится земля – летит из ямы. Не камушки стучат по крышке гроба – сапоги топчутся, и не скорбь на лицах – страх да еще угрюмая радость: дождалась, проклятущая ведьма! – И как она с погоста-то ходила? Землищи-то! – Известно как. У ей чорт в полюбовниках! – Постыдились бы, соседка, поминать-то! Свят-свят... Обнажились доски. – С домовиной доставай! Поднатужься! Поднатужились. Кинули на снег кожухи, взялись за веревки, выпучили глаза: раз-два! Взяли! Бабы, толпившиеся поодаль, отшатнулись. Множество рук вскинулось в суетливом крестном знамении – земля, отпуская гроб, скрежетнула, будто зубами. Одна веревка лопнула, но прочие не подвели. Вывалили домовину на снег. – Слышь, сосед, вроде воет чего-то? – Волки? – Нет, сосед. Это что-то не то воет... – Бог с вами, сосед!.. Пошел в ход плотничий инструмент. Затрещала, поддалась домовина запечатанная по обычаю до Страшного Суда; так сталось, что Ярина Киричиха попала на суд много раньше времени... Отец Гервасий возвысил голос. Вдова Киричиха с деревянным стуком грянулась оземь. Темные руки, сложенные на груди, будто молили о пощаде. Судьи молчали и сопели. Острый кол заранее был вытесан из молодой осины; кузнец Вакула примерился – и ударил молотком; острие без труда погрузилось во впалую грудь мертвеца, и только окоченевшие руки судорожно дернулись: "За что?!" Содрогнулась земля – так, словно перевернулись в истлевших гробах все покойники на погосте. Качнулись кресты, спугивая ворон; тем, кто собрался сегодня на кладбище, в одночасье послышался хрипловатый детский голос: – Я спасу!.. Осекся отец Герсавий. Мельничиха Лышка, стоявшая поодаль, дала подзатыльник малолетнему внуку, невесть как оказавшемуся на погосте в этот страшный час; кузнец Вакула снова ударил молотком – и едва не промахнулся, чего с ним отродясь не случалось... – Я спасу! Повеяло дымом – запахом беды. Чумак Гринь, старший сын вдовы Киричихи Мамочка родная... Ох, мамочка!.. Гринь сидел на земле, голой, бесснежной, теплой земле. Бурые комья, будто вывороченные огромным тупым плугом, понемногу осыпались, кое-где извивались хвосты потревоженных червей. Дальше росла трава, зеленое дерево, зимы как не бывало, страшного замка как не бывало, и никогда не было ни рушниц, ни гармат, ни сечи на ступенях, ни криков умирающих. Он, Гринь, пятилетний мальчик, пас корову и заблудился, перегрелся на солнышке, вот ему и примерещилось страшное, про которое дядька-запорожец рассказывал! Он пошевелился. Огляделся, желая увидеть мирно пасущуюся корову. Лето. Негустая, нестарая роща. В изобилии свален бурелом, молодые деревца выкорчеваны с мясом, и тоненькие листья еще не успели пожухнуть. Как будто ленивый великан, работая на великанском огороде, несколько раз ударил своей великанской тяпкой, но дальше полоть не стал – позвали обедать. От такой мысли Гриню стало страшно. Даже пот прошиб, тем более что среди жаркого лета он сидел в кожухе, в сапогах, разве что без шапки. – Отче наш, иже еси на небеси... Ответом был чуть слышный стон.
Гринь поднялся на четвереньки. Переждал головокружение, встал. Схватился за бок, сам едва не застонал. Шагнул, придерживаясь за покосившийся ободранный ствол. Совсем рядом, из-под наваленных веток, виднелась окровавленная голая нога. ...Был в чумаках – всякого повидал. Был в сердюках у пана Мацапу-ры... Точно, был. И замок был, и рушницы палили, и сотник Логин за дочкой пришел... Гринь разбрасывал ветки. Задохнулся, вытер пот, догадался наконец скинуть кожух и свитку. Дело пошло быстрее, по-настоящему тяжелая палка была только одна, прочее – мелочь, щепки. Здравствуйте, Ярина Логиновна!.. Сотникова дочь была вся в крови, но не это смутило Гриня. Нага была панна сотникова, а голых панночек ему, чумаку, до сих пор видеть не доводилось. Сельские девки, в пруду забавляющиеся, – другое... И все-таки не оттого чумак отшатнулся, что голую девку увидел. "Ну, спасибо тебе, Гринь! От меня – и от тех людей, кого ты от смерти спас!" Спасибо. Спасибочки. Иуда, предатель... Смотри теперь в глаза зраде своей. Панна сотникова застонала. Рана на плече, рана на бедре, и еще одна, ниже, – умело рубили, по всему видать, сухожилье подрезано. Гринь стянул рубаху. Не дело, конечно, панночек нечистым полотном перевязывать – да только кровь из сотниковой дочки сочится и сочится, вон как лицо пожелтело! Ярина стонала, не открывая глаз. Гринь радовался; может, и вовсе не придется встречаться с панночкой взглядом. Хоть бы хутор был рядом или село какое – позвал бы людей, оставил бы панну сотникову бабам на попечение, а сам, глядишь, и сбежал бы, на Сечь подался. Гриневы мысли текли ровно и безмысленно, как бормотание. На Сечь, на Сечь... о чем еще думать? Из зимы в лето попасть – не штука. Где братик, куда Дикий Пан провалился, что он с панночкой в проклятом замке вытворял о таком не задумываются, когда раны перевязывают. Рука должна быть твердой... Гринь сделал все, что мог. Подложил панночке под голову свернутую свитку, укрыл кожухом. Придерживаясь за стволы, отошел в сторону, справил нужду. Огляделся, увидел небо между тонкими покосившимися стволами, поспешил к прогалине, хромая и задыхаясь, спотыкаясь, будто старый дед. Скоро выбрался на опушку, ошалев, втянул голову в плечи, прикрыл глаза ладонью. Большое поле, засеянное не житом и не пшеницей, а невиданным колючим злаком. В стороне – дорога, тополями не обсаженная, голая. Ни души на ней, и на поле ни души. И сколько Гринь не всматривался – ни единой знакомой приметы, да и небо невиданное, слишком низкое, тугое. Так куда черти их с Яриной закинули?! Гринь отыскал межу. Поле было аккуратно нарезано, и полоски оказались куда посытнее, чем в родном Гонтовом Яре. Богато живут люди... хотя кто знает, как эта колючка родит, какой с нее обмолот? По меже Гринь добрался до дороги. Постоял, выбирая, куда идти, где жилье ближе. Ничего не определил, двинулся наудачу; колеи были узкие, да уж больно глубокие, телега в таких завязнет, колесо слетит, а то и ось сломается. Ко всему привычные ноги, которыми Гринь, бывало, широкую степь мерил, теперь бухали, словно колоды: слаб сделался чумак, не оклемался еще от недавней раны. Сапоги казались непомерно тяжелыми; Гринь стянул их, закинул за плечо, пошел босиком. Пыль оказалась мягкой, что твой бархат, только время от времени под жесткую пятку попадался жгучий, как оса, камушек. На счастье, хутор не заставил себя долго ждать. Показалась криница; в отдалении купой стояли плодовые деревья, проблескивала между ними вереница красных крыш. Гринь замедлил шаги; что за паны тут живут? Издали видать, что хаты не соломой крыты и не дранкой, а настоящей черепицей, как в городе! Привычно запахло навозом и дымом. По дворам мычали коровы; теперь Гринь припустил быстрее, почти побежал. На самой околице стояли ворота, резные, невиданной красы. Гринь привычно поднял руку, собираясь перекреститься на икону, – но на воротах иконы не оказалось. Долго удивляться не стал, вошел в приоткрытые створки; сразу несколько окликов заставили его остановиться, замереть, разинув рот. Татары? Турки? Всякую речь Гринь слыхал на крымских базарах, но такого блекотания... К чумаку не спеша, начальственно приближался невысокий, упитанный пан в странном каптане, темнолицый, но на турка не похож, а на татарина тем более. Приближался, уперев руки в бока и повторяя вопрос на своем непонятном наречии; за его спиной гортанно галдели десятка два мужиков, все в каких-то цветастых лохмотьях, ни на ком не видать ни свитки приличной, ни рубахи. Цыгане? Где это видано, чтобы цыгане на хуторе жили?! Гринь перевел дух: – Люди добрые!.. Из посполитых я, Гринь Кириченко, из Гонтова Яра, может, слыхали?.. Заслышав его речь, мужики как один замолчали. Тот круглый и начальственный, что стоял перед Гринем в двух шагах, нахмурился и поскреб в затылке; на макушке у странного господина сидел вместо шапки королевский венец – точь-в-точь как на лыцарских гербах, только деревянный. Гринь испуганно перекрестился. Еще раз, и еще; некоторое время мужики молча наблюдали, потом тот, что был увенчан деревянным венцом, выпятил круглый живот, показал на Гриня пальцем и оглушительно захохотал. И, вторя ему, расхохотались селяне в пестрых обмотках – как будто Гринь сотворил сейчас нечто непристойное и смешное. Диавольское отродье! – Отче наш... – забормотал Гринь, истово надеясь, что чортовы прихвостни растают в воздухе. Или хотя бы заткнутся. Венценосный толстяк отсмеялся раньше прочих. Сунул руку за пояс, вытащил кошель, развязал, выкатил на ладонь монетку... Золотой цехин! Неужто душу за золото купить хочет?! Но толстяк показать-то денежку показал, но предлагать, кажется, не вбирался. Подбросил, поймал, аккуратно спрятал; поглядел на Гриня, скрутил пальцы колечками, приставил к глазам, будто окуляры. Надул губы, втянул голову в плечи – Гринь отшатнулся, будто вправду чорта увидел. Венценосец силен был пересмешничать – с лица его глянул на Гриня, будто живой, зацный и моцный пан Мацапура-Коложанский. – ...То вы лежите, панна Ярина! Тут они были – Дикий Пан, а с ним баба эта черная и братик мой. Эти, местные, сперва переполошились, как пана Мацапуру увидели... только наши-то вежливо повелись. Купили коней на панское золото, и повозку купили, и поехали прочь! Сегодня это было поутру, то есть вчера уже... – Что же ты, – сотникова едва разжимала губы, – по-ихнему бельботать выучился? – Не... Руками показывают да рожи строют. Столковались мы. – Столковались, – повторила сотникова, казалось, безо всякого выражения, только Гриня от этого слова холодный пот прошиб. – Панна Ярина, я... – Гринь умолк. Куда уж тут прощения просить? Не знал, мол, не ведал, как все обернется? Ведал! Дикого Пана видел и с надворным сотником Юдкой говорил – то мог бы и догадаться. Или рассказать Ярине Логиновне, как другую Ярину – Гриневу мать – из гроба выбросили да осиновым колом пригвоздили? Нашлись добрые люди, донесли до сына, как оно было... Сотникова дышала тяжело, с присвистом. Теточка, травница здешняя, и раны умастила как следует, и начисто перевязала, и теплым напоила – а только тяжело сотниковой, помереть не помрет, но помучается здорово. Теточка ждала, видимо, от Гриня все тех же золотых цехинов. Думала, что все заброды иноземные при деньгах, подобно пану Мацапуре, – только у Гриня, кроме старого кожуха, не нашлось ничего, да и тот кровью запятнан. – А батька моего видел? Гринь вздрогнул: – А как же... видел, панна Ярина, все ему рассказал, как на духу! Я и к замку привел. И не просил меня миловать. Вот крест, не просил! Гринь огляделся в поисках образа – и, разумеется, не нашел. Не держат икон в здешних домах, неведомо кому молятся, хорошо хоть не чорту. – Батько ваш за вами шел, панна Ярина. Вызволить хотел, и вызволил, когда б... Панночка молчала. В свете единственной свечки желтое Яринино лицо вдруг показалось Гриню совсем мертвым – будто он, чумак, над покойницей сидит, призванный всю ночь читать молитвы; похолодев, он перекрестился снова. – Когда б пан Станислав не спутался, прости Господи, с лукавым, и... куда занесло-то нас? – То не пан Станислав, – сказала сотникова, не открывая глаз. – Пан Станислав помер. Бредит, подумал Гринь. На лбу сотниковой бисером выступил пот: – Пан Станислав Мацапура-Коложанский весь век просидел под замком, в подвале. А тот людоед – не человек вовсе, а диавол во плоти. Оттого и шабля против него бессильна, и пуля! Точно бредит. Гринь и в третий раз осенил себя крестом. – Что ты, чумак, все крестишься, ровно баба или чернец? А много тебе дали за душу твою? Золотом заплатили или еще чем? Мог ли Гринь ослышаться? Конечно, мог, ведь сотникова едва шевелила губами. – Панна Ярина!.. Молчит. Уголки рта приподнимаются в улыбке – кто знает, что там сотниковой в бреду привиделось? Свечка, давно уже трещавшая, догорела до пня. За маленьким квадратным оконцем разливался серый рассвет. Что он помнил? После той ночи, когда соседи собрались на площади перед церковью, когда отец Гервасий читал "экзорцизм" над орущим младенцем, единоутробным Гриневым братом... Когда ударили каменья, когда на помощь не Господь пришел – явились страшные заброды во главе с паном Рио... а потом, как избавление, появилась вот эта панночка с сивоусыми черкасами, одноглазым татарином и бурсаком в окулярах. И вздохнуть бы Гриню, попустить все как есть. Пусть бы ехали, забирали "чортово семя", сам ведь не знал, как избавиться от братца, – а тут такая оказия! Забрали бы младеня, Гринь бы в церкви покаялся, замолил бы грехи. Глядишь, Океании батько и смилостивился бы, тем более что хата у чумака хорошая, и деньги есть, а грехи отпускать – на то поп имеется. Нет! Кинулся в ночь за малым дитем, за проклятым чортовым отродьем, а все-таки кинулся, потому что мать любистка наготовила, чтобы малого искупать, а они его – каменьями хотели... а потом схватили и увезли невесть куда, кто знает, зачем, и не для доброго дела, ох не для доброго... Дурень ты, чумак. Лучше бы в степи сгинул! Что он помнил потом? Дальше – все как туманом подернуто. Черные глаза навыкате, рыжеватые пейсы – пан Юдка все наперед видит, все наперед знает, про то, что соседи хату спалят, он еще когда сказал... А соседи спалили-таки, и бедную Гриневу мать из мерзлой земли вынули, а пан Юдка еще тогда, впервые Гриня повстречавши, все это знал. И потом, помнится, как рядом встанет, как в глаза посмотрит – все припоминается. Колган, Матия и Василек, трое на одного; Касьян и Касьянов отец, дьяк, поп, взгляды, камни, "экзорцизм"... И самое страшное... Как затрещала, поддалась домовина, запечатанная по обычаю до Страшного Суда, – а Ярина Киричиха попала на суд много раньше времени. Как отец Гервасий возвысил голос. Как мертвая мать с деревянным стуком грянулась оземь... как кузнец Вакула примерился – и ударил молотком, и острие без труда погрузилось во впалую грудь, когда-то Гриня вскормившую, и только окоченевшие руки судорожно дернулись: "За что?!" Простишь, чумак? Святой, может, и простил бы. А Гринь – он что, он не святой!.. Хотелось по-волчьи выть в потолок – но сотникова заснула наконец-то, и Гринь боялся ее разбудить. ...Нет, не ляхи и не татары. Странный народ; и село вроде бы как село, а только выборный ихний в деревянной короне разгуливает. Церкви вовсе нет, бабы ходят простоволосые, мужики наряжаются в цветное и украшают себя стеклянными цацками. В ставку, говорят, какой-то бука живет – все Гриню твердят, чтобы не совался к тому ставку. Рожи строят, зубы скалят, изображая злость неведомого водяника. Гриню-то что? – в перевозчики не нанимался. А нанялся к теточке-травнице, вроде как милость отработать. Топор – он и в пекле топор, а печки и на чортовых куличках дровами топятся. Гринь никакой работы не боялся, опять же, пока топором машешь – голова свободна, и ненужные мысли удобнее гнать. Одно плохо – слаб стал, и бок болит. А сотникова одну ночь в бреду пометалась, а потом на поправку пошла, да так быстро, что даже теточка-травница диву далась. То ли здоровье крепко у Ярины Логиновны, то ли здешний климат, как говаривал дядька Пацюк, "в пропорции"... День-другой – и встанет. Хотя ходить без костыля долго еще не сможет, а то вовсе охромеет – ловко подрезал сухожилия пан Мацапура-Коложанский. Ну вот. Опять. Гринь устало опустил топор; закружилась голова, заболела недавняя рана. Всякое болтали про Дикого Пана, а он, дурень, не верил! А когда сам увидел своими глазами, как в зале, кровью залитом, стены корой поросли, вместо потолка – ветки сплелись, и мары в ветках мечутся, дождь идет и грязь под ногами, свет и голоса, а пан Станислав, про которого сотникова говорит, что он чорт, – этот самый пан приставляет обломок шабли к тонкой братиковой шее, и мертвая мама, невесть как случившаяся рядом, неслышно вскрикивает: "Ай, Гринюшка, убереги!.." Померещилось? Кабы под локоть не поддерживали – не дошел бы Гринь до того зала. Страшно было, и ноги подгибались. Не успокоилась мама, или лишилась покоя, когда из труны доставали. Кабы не она – не угодил бы Гринь вслед за Мацапурой в серую слякоть, не провалился бы сквозь железный плетень... Железный плетень! Вот как все это было: проломанная ограда, пан Станислав с братиком под мышкой, голое тело сотниковой под ногами... Пан Рио и пан Юдка, а снаружи палят и палят... Или это гром?! Подхватило сырым ветром, кинуло в яму: "Ай, Гринюшка, убереги!.." Вышла из хаты хозяйка. Поглядела, сколько Гринь наработал, покивала, поулыбалась; была бы мужняя жена – мужик бы, увидев, за косу оттаскал. Странный тут народ, бесстыжий. Зато строят хорошо. По-пански строят, с резными ставнями, с высокими потолками, с высоким порогом. А на пороге батьковой хаты старый жернов лежал. Новую хату ставили жернов перетаскивали. Его еще деды-прадеды топтали... Спалили хату. "Пусть запомнят", – сказал тогда Гринь доброму пану Юдке. Только не знал, что помнить некому будет; что с Гонтовым Яром сделали, много позже узнал. Лучше бы помер в том лесу на красном снегу, чем такое узнать! Наверное, он переменился в лице, потому что теточка-травница бросила улыбаться, подала руку, помогла сесть. Топ-топ-топ – скрылась в доме. Топ-топ-топ – уже бежит обратно, несет ковшик с водой, а на дне расплываются темные душистые капельки какого-то здешнего зелья. Языком цокает, по плечу поглаживает... Вдовая она, вроде бы. Зажиточная вдова. Темные волосы раскинуты по плечам и вроде бы полынью пахнут... ...Оксану тогда привезли румяную, веселую. "Любишь меня?" – "Люблю". – "А как же батько, как мать?" – "Разрешили". – "Пан Юдка уговорил?" – "Люблю тебя!.." И все. Сперва Гринь радовался – а потом страшно стало. Глянешь вот она, Оксана, черные брови, карие очи. И улыбнется, и вздохнет – она. А заговорит – нет, не Оксана; будто опоили ее, окурили невесть чем. Гринь тогда кинулся к пану Юдке; надворный сотник добрым был в тот день, по плечу хлопнул, в глаза глянул: "Что ж, Григорий..." И поплыл мир. Привиделась Оксана, прежняя, но только в высоком очипке – мужняя жена. В очипке – а сама нагая. Как подходит, целует, на ложе садится. Жена законная, целомудренная, глаза прячет – а сама горит, жаром пышет, ждет... Теточка-травница заулыбалась смелее. Присела рядом на чурбачок; заговорила непонятно, протянула руку к Гриневу боку, туда, где ныл под рубашкой свежий шрам. Наверное, уговаривала поберечься и не мучить себя работой. Она, мол, и без этого кормить и лечить станет – и Гриня, и раненую сотникову. Добрый тут народ. Даром что нехристи! Чортов ублюдок, младший сын вдовы Киричихи Мне холодно. Невкусно. Вода. Молоко. Вкусно. Темно. Ночь. Все злые. Мама добрая. Мамы нету. Дядька злой... Дядька смотрит. Дядька гладит. Дядька укрывает. Дядька хороший. Логин Загаржецкий, сотник валковский Сотник Логин выхаживал по комнате. Останавливался под образами, Укоризненно глядел в темные на золоте лица, грузно разворачивался, шагал к двери. Высок был сотник Логин, статен и собою хорош, за что и любили его в парубоцкие годы и девки, и молодицы; сам же Логин охотнее знался с шаблею, нежели с бабою, и, взяв за себя смирную архирееву дочь, с нетерпением ждал сына-наследника. Родилась дочь. Та самая Ярнна Логиновна, которая недавно – вчера? – скакала по двору на палке, размахивая деревянной шаблей, и разбойничьим нравом не уступала никакому хлопцу. Та самая, которую верный Агметка выучил и в седле сидеть, и из пистоля стрелять, и шаблей рубить. Про которую шептались, что быть ей сотником, хоть и девкой уродилась. Еле теплилась лампада. Логин в который раз остановился перед иконами, по-стариковски пожевал губами. За минувшие несколько дней лицо его почернело, будто земля. Был бы у сотника чуб – побелел бы, как у старого деда, да только Логинов чуб давно поредел да сошел на нет, и сверкающая лысина теперь потемнела тоже – как старая деревяшка. Недобрые дела творятся. Жуткие, невиданные дела, не иначе, скоро Страшный Суд! Когда хлопцы прошлись по замку Дикого Пана; когда увидели там все, да припомнили, как пропадали на хуторах то девка-сирота, то младень. Как списывали все на волков, на хапунов, на дикого зверя – а зверь был нестрашнее медведя, похуже хапуна, на двух ногах ходил зверь, по-пански одевался, и служили ему не упыри – люди ему служили! Хотя и упыряка сыскался-таки один. В подземелье нашли, над свежим трупом странного какого-то старца – или не старца? – седого, длинноволосого, в золотых перстнях. Смердел упыряка, а все одно Тараса Бульбенка чуть не задушил! Порубали его на части – а все равно шевелился! Навидались всякого сотниковы хлопцы – но после того, что в замке увидели, словно ума лишились. Если кто из сердюков Дикого Пана и уцелел – порубали, порезали, голыми руками порвали. Всю власть пришлось употребить сотнику Логину, чтобы сохранить в живых хотя бы главных душегубов – окаянного жида Юдку, что командовал резней в Гонтовом Яре, да еще того иноземного супостата, что рубился как чорт, что залил чужой кровью ступени, ведущие к Дикому Пану... Логин едва удержал стон. Не ему, зацному сотнику, скулить, ровно бабе, Яринку все одно не вернешь. И добро бы похоронить по-христиански! Нет, утащил чорт Мацапура в свою Преисподнюю, живьем утащил родную дочь, попы глаза воротят, не хотят служить за упокой души, потому как душа неизвестно где оказалась; скорее всего – в пекле. Долго искали Яринку. Хведир Еноха, окуляры нацепив, весь замок обшарил. Думал: может, затаилась где? Не поддалась? Хороший хлопец Хведир. Хоть и не черкас, не чета братьям. За окулярами глаза прятал – мокрые они были, глаза-то... Логин понял, что давно не смотрит на иконы – стоит посреди комнаты, вперившись в голую стену, и кулаки сжимаются сами собой, а в одном – вроде бы мелкий камень. Сотник с трудом разжал руку. Медальон. Обрывок цепочки свисает из кулака. Откуда? А, то на шее у супостата этого, Рио, колдовская вещь была, приметная! Когда обезоружили Юдку с иноземцем да скрутили... Жид, хоть и подраненный, щерится, а пан Рио смотрит холодно, по-рыбьи, будто и не ему на кол садиться! Логин сам не помнил, как сорвал ведьмачью цацку. Бросить оземь – рука не послушалась. И верно! Негоже такими вещами разбрасываться – а отдать кузнецу, пусть сплющит, пусть в горниле спалит нечистое золото... – Пане сотнику?! – робко, от дверей. – Ты, Ондрий? – Все готово, пан сотник! Волов запрягли, две пали выстругали – из осины. Хорошие пали. Пану Юдке и пану Рио удобно будет! Сотник стиснул зубы. По-хорошему, не надо бы так торопиться. Да только жжет душа, душно. И панихиду по Яринке служить не хотят. И до Мацапуры, чорта, волчьего выкормыша, не дотянуться. Так хоть этих на палю надеть! – Хорошо, Ондрий. Собирай народ! Есаул поклонился и вышел; сотник с удивлением посмотрел на собственную руку. Вроде убирал он медальон за пояс? А вот он, лежит, золотенький, и неведомо, что в нем за сила. Неохотно поддалась золотая крышечка. И верно, вражья цацка: на золотой подушечке, гляди-ка – оса!.. Свет дрогнул перед глазами Логина. Вроде дымом потянуло... нет, цветами. Густым осенним запахом, чернобривцами. И вроде застонал кто-то. Яринка?! Сгинь, бесовское наваждение! К кузнецу! Сегодня же-к кузнецу! Рио, странствующий герой Подвал, где нас держали, не был предназначен специально для узников. Когда-то здесь хранили, по-видимому, овощи; пахло гнилью и мышами, и кто-то деловито шуршал в темноте, не обращая на нас ни малейшего внимания. Юдка не видел моего лица, а я не видел Юдку. Я только слушал его Монотонный, без интонаций, голос, и все сильнее хотелось взяться руками за голову – но не было такой возможности, потому что руки, скрученные за спиной, уже как бы перестали быть. Что с руками, что без рук!.. Юдка говорил, а мне мерещилась горечь дыма. Попеременно запах горящих магнолий – и смрад обугливающейся плоти. Брат сидел передо Мной, такой же Заклятый, такой же двоедушец, вот только запрет ему положен другой. Мне не убивать, ему – не миловать. Я думал – нет ничего страшнее, чем то, что случилось со мной в двенадцать лет. Разрушенный дом, замученные родные; собственное бессилие и неумение защитить... Но когда душегубы под предводительством какого-то Железного с людоедской жестокостью перебили взрослых Юдкиных родичей, когда взялись жарить на огне Юдкиных братьев и его самого, двенадцатилетнего, а рядом умирали под насильниками сестры... Тогда и он воззвал к Неведомому – и получил такой же дар, как у меня. Превратился в боевую крепость с замурованным в стене детским скелетиком. Впрочем, нет. Вторая – точнее, первая! – душа Юдки жива, как и моя, еле дышит, но все-таки жива. – Прошу прощения, пан Юдка... Кто они были, эти изверги? Политический заказ? Неприятная, не до конца понятная мне улыбка: – То у вас, пан Рио, политические заказы. А здесь простые нравы – богатому пану маеток подпалить, онучей из китайки надрать, католика пилой перепилить, жида поджарить... Я ничего не понял, но смолчал. Он рассказывал дальше – как встретились Двойник, Смерть и Пленник; первым был я, второй – Ирина Логиновна, третьим – тот, за кем меня послали, младенец, спасенный нами от обезумевшей толпы. Эти трое сошлись – в ту нашу первую, холодную встречу, и Юдке было предначертано вскоре умереть, но он почему-то не умер. Он говорил, и многие миры, по которым так заманчиво, так интересно было бы путешествовать, оборачивались для меня одним-единственным миром, разделенным Рубежами, а сами Рубежи из волшебных граней неведомого превращались в ремни и шнурки, то там, то здесь перетянувшие живое тело, удерживающие в узде гной и яды, но и кровь удерживающие тоже. ...Сале? Ах да, Сале, наш Проводник! Она была в сговоре с Рубежными Малахами, она, а не я, получила самый настоящий Большой Заказ! И она его выполнила: странный ребенок, брат чумака Гриня, оказался по ту сторону Рубежа, в моем мире, который Юдка почему-то именует Сосудом. Чужие игры! Уже сметены с доски третьестепенные фигуры – мои подельщики, Хостик и к'Рамоль – и подходит черед второстепенных, то есть наш с Юдкой черед. Я не спрашиваю, что нас ждет; что-то очень скверное, и я понимаю этих людей, наших тюремщиков! – Пан Юдка! Мы с вами хорошо сражались, и вы сполна выполнили наш... уговор. Нас многое... роднит. И все-таки я не могу не спросить. Те люди, что пришли тогда на свадьбу... и многие другие, нашедшие смерть от вашей руки, иногда нескорую, почти всегда – страшную... чем они провинились перед вами, перед вашим заклятием? Мой собеседник молчал. – Эти люди – слабые, иногда трусливые, иногда подлые... но тем не менее... – Ах ты, герой, – с непонятным выражением сказал Юдка. – Странствующий герой!.. Я вспомнил, как он бил Ирину – каблуком по голове. Я вспомнил, и по моему затекшему телу прошла судорога. Если бы Ирина не кинулась за Мацапурой в пролом! Это было невозможно, она же не могла ходить! Она бросилась на четвереньках, едва ли не ползком. Раньше я думал, что только любовь способна на такие подвиги. Оказывается, ненависть не менее жертвенна, и даже скорее наоборот. И Сале тоже успела уйти. А страшный Мацапура полагает, и не без основания, что по ту сторону Рубежа ему будет привольнее, чем на родине... Но все-таки, если бы Ирина осталась здесь, и осталась жива – моя судьба сложилась бы иначе? Или?.. Над нашими головами загрохотали шаги. В углах притихли мыши, с потолка посыпался мелкий мусор; свет, пробившийся в щель приоткрытого люка, показался нестерпимо ярким. – Живые, Панове? – осведомился молодой, но до хрипа сорванный голос. – То попрошу, Панове, на добрую палю!