Текст книги "Эрни. Мнения одной моралистки"
Автор книги: Анна Хольцфогт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
Субботним вечером, когда фрау Кернер готовила ужин, у неё закончились угольные брикеты. Густав был в пивной с товарищами по цеху, Мартину дали денег на кино, и он ещё не вернулся. Вилли тут же, в кухне, купал малыша.
– Я схожу и принесу, если вы меня на минутку подмените, – сказал он, обращаясь к матери и Эрни.
Ребёнок захныкал, по каким-то признакам поняв, что отец вознамерился от него отлучиться.
– Твоя мама, Вилли, сейчас не может отойти от плиты, а мою кандидатуру Джонни вряд ли одобрит. Поэтому давай лучше я спущусь в подвал.
Фрау Кернер обернулась.
– Только осторожнее, фройляйн Эрни. В прошлый раз притащили целую корзину, а ведь вам, может, ещё рожать. Хотя я бы, конечно, не советовала. Пустите в свою утробу одного квартиросъёмщика, потом не успеете оглянуться, а он уж и собственного приволок, – при этих словах Мальвина, раскрасневшаяся от жара сковородки, ласково посмотрела на сына и внука.
Вместе с углем Эрни принесла из подвала пожелтевшую газету. Заголовки криминальной хроники, которую она обычно пролистывала без внимания, на этот раз привлекли её взгляд. Она села у окна и прочла:
Две подруги и их общее убийство
Сегодня в Берлине земельный суд вынес приговор по делу фрау Эллы Линк и фрау Маргарете Бенде. Первая обвинялась в предумышленном убийстве своего мужа, Карла Линка, вторая – в сознательном пособничестве ей, а также в покушении на жизнь собственного супруга. На протяжении пяти дней слушаний мы держали наших читателей в курсе происходящего. Обобщим выясненные обстоятельства.
Без малого год назад тридцатилетний плотник Карл Линк умер в больнице округа Лихтенберг, предположительно от гриппа, малярийной лихорадки или отравления метиловым спиртом. Болезнь, сопровождавшаяся острым воспалением желудка и кишечника, головными болями, сердечными приступами, слабостью во всём теле, обмороками и бредом, продолжалась два месяца. Мать, узнавшая о смерти сына только после похорон, заявила, что он был отравлен женой, и потребовала эксгумации. При вскрытии в теле обнаружилось изрядное количество мышьяка. Элла Линк созналась в том, что отравила мужа, разделив яд, купленный в аптеке якобы для крыс, на много порций, которые она давала ему, подмешивая в еду, каждые несколько дней. Фрау Бенде, близкая подруга Эллы Линк, знала обо всех подробностях происходящего, принимала заверения в том, что убийство совершается ради неё, и, в свою очередь, обещала подобным же способом избавиться от собственного мужа. Она якобы даже дала ему небольшое количество соляной кислоты, но он это заметил. Во избежание подозрений ей пришлось повременить с осуществлением своего намерения.
Несмотря на то что фрау Линк не отрицала своей вины, следствие по делу велось десять месяцев. Столь длительное время потребовалось для того, чтобы проанализировать физическое и душевное состояние двух подруг, а также изучить их корреспонденцию, состоящую из шестисот писем. Экспертам приходилось вникать в весьма интимные обстоятельства жизни двух молодых женщин и их мужей. В результате удалось восстановить следующую картину.
Элле Линк было девятнадцать лет, когда она, дочь столяра, приехала в Берлин из Брауншвейга, чтобы поступить на работу в парикмахерскую. Через два года она стала женой двадцативосьмилетнего Карла Линка. До вступления в брак девушка вела половую жизнь, но если отношения с добрачными партнёрами представлялись ей весёлой и необременительной игрой, то настойчивые притязания мужа сразу же начали угнетать её. Холодность супруги вызвала в мужчине недовольство ею, собой и их браком, скоро принявшее патологическую форму. Он бил жену и принуждал её к вступлению с ним в такие формы близости, которые любая женщина (за редкими нездоровыми исключениями) сочла бы не только непривычными, но и крайне унизительными.
Оставив супруга, Элла Линк отправилась к родителям в надежде обрести защиту под их кровом, но они нашли её шокирующие жалобы преувеличенными и внушили ей, что она обязана вернуться, поскольку жена принадлежит мужу.
Отношения в паре улучшились, но лишь затем, чтобы вскоре вылиться в ещё большую агрессию со стороны Карла Линка. Единственной радостью для женщины, доведённой до отчаяния домашним насилием, стало общение с недавно обретённой подругой. Маргарете Бенде и её мать всегда радушно принимали Эллу Линк и выслушивали с горячим сочувствием. Во многом благодаря их влиянию, она решила инициировать бракоразводный процесс.
То, что едва ли можно назвать союзом, было бы вскоре расторгнуто, если бы не очередное вмешательство отца Эллы Линк, который явился к ней вместе с мужем и вновь убедил её в святости брачных уз. Карл Линк признал свою вину и обещал измениться, однако обещания не сдержал. Возобновившиеся побои и издевательства подтолкнули молодую женщину к тому, вследствие чего она оказалась на скамье подсудимых. Её защитники представляли такое развитие событий едва ли не как неизбежность.
Присяжные совещались два часа. В итоге суд приговорил фрау Линк к четырём годам тюрьмы, фрау Бенде – к полутора годам заключения в исправительном доме.
Многие из присутствовавших сочли приговор в отношении первой подсудимой излишне мягким, в отношении второй – излишне суровым. Как бы то ни было, вопрос о справедливой мере наказания для двух подруг является, на наш взгляд, не единственным и не главным. При всей деликатности обстоятельств этого дела, обществу необходимо задуматься над тем, какие меры следует принимать, чтобы произошедшее не повторялось. Вероятно, те душевные недуги, которыми страдали и фрау Линк, и герр Линк, и фрау Бенде, были бы менее распространены и не проявлялись бы столь остро, если бы родителей, педагогов и священников учили быть более терпимыми и внимательными к подопечным, бережно содействовать развитию их душ и тел, не склонять молодых девушек к вступлению в брак прежде, чем те будут психологически и физически готовы к такому шагу, и, наконец, не пытаться насильственно соединить тех, кого разделил сам Господь.
А. Дёблин
Япе в универмаге
Город [название было почти полностью скрыто угольным пятном] потрясён трагедией, разыгравшейся прошлой ночью: пожар, уничтоживший пятиэтажное здание универмага с прилегающими постройками, унёс жизни 32 пожарных (ещё семеро их коллег находятся в больнице в тяжёлом состоянии), ночного сторожа магазина, а также подростка, который, по предварительному заключению экспертов, и является виновником произошедшего.
Установить личность юноши было нетрудно, поскольку единственным жителем города, пропавшим без вести в эту ночь, оказался семнадцатилетний ученик сапожника Япе Флунт. Как следует из сбивчивого рассказа тринадцатилетней Магды Флунт (приходившейся мальчику тётей и одновременно подругой, на которой он намеревался однажды жениться), несколько недель назад в его жизни появилась вполне конкретная, осязаемая и вместе с тем волнующая цель – приобрести модный галстук, увиденный в витрине магазина. Этот предмет мужского гардероба, в блестящих разноцветных полосках, да к тому же с узором из золотых крапин, стал для рахитичного юнца, выросшего в подвале, воплощением красоты и богатства манящего неизведанного мира. Поскольку за шестидневный многочасовой труд ученику сапожника полагалась лишь скудная пища и койка в чулане, а добровольные пожертвования от клиентов составляли 20–30 пфеннигов в неделю, мальчику потребовалось немало времени и сил, чтобы скопить целую марку – за такую сумму он надеялся получить вожделенный галстук. Каково же было его разочарование (если не горе), когда он узнал, что вещь стоит шесть марок!
Однако Япе Флунт не сдался. У него созрел новый план: он войдёт в универмаг вечером, спрячется за штабелями свёрнутых ковров на третьем этаже и дождётся закрытия магазина. Когда здание опустеет, он выйдет, спустится в отдел мужской моды, завладеет предметом своих мечтаний и вернётся в укрытие, чтобы незаметно выйти, когда универмаг снова откроется.
Дальнейшие события мы излагаем, опираясь на предположения криминалистов и психологов. Когда галстук был у Япе Флунта в руках, подросток решил – изначально не с целью дальнейшего обогащения, а лишь ради любопытства – скоротать ночные часы экскурсией по спящему универмагу. В одиночестве блуждая по сказочной Шлараффенландии, мальчик испытал потрясение, которое оказалось слишком сильным для его разума. Сбросив с себя заплатанную грязную одежонку и облачившись в костюм сногсшибательной красоты (пусть и не совсем подходящий по размеру), Япе Флунт принялся трогать, нюхать и пробовать на вкус всё, что выхватывал из темноты его карбидный фонарь, снятый с велосипеда. Карманы полосатых брюк «злоумышленник» наполнял подарками для Магды, желудок – плохо совместимыми друг с другом деликатесами и напитками. Непривычный к алкоголю, мальчик быстро опьянел, хотя и до того момента его нельзя было назвать трезвым.
Восторг Япе Флунта сменился страхом и растерянностью, когда сторож вышел из своей каморки на полуночный обход. Инвалид войны, вооружённый револьвером, не мог не заметить учинённого беспорядка и вскоре обнаружил виновника. Как только сторож приблизился, Япе Флунт с силой, умноженной отчаянием, ударил его своим фонарём. Осознав, что совершил убийство, подросток запаниковал. Чтобы «замести следы», Япе Флунт спрятал тело под грудой товаров из отдела дамской моды и зажёг погребальный костёр, пламя которого стремительно распространилось по всему зданию, разбудив спавший город. В безнадёжной попытке спастись Япе Флунт устремился наверх, к стеклянной крыше, под небо, окрашенное в багряный цвет. Через несколько минут после того, как пожарная команда ворвалась в оцепленное здание, огонь достиг баков с бензином, расположенных на заднем дворе.
На том, что осталось от груди Япе Флунта, обнаружен необъяснимым образом сохранившийся лоскуток атласа – в разноцветных полосках с узором из золотых крапин.
Х. Баум
Ложный принц
Граф Пален, барон Бушхофен, граф фон дер Реке, князь фон Ливен, барон фон Корфф… Все эти высокородные господа – одно лицо, и его, это лицо, судили сегодня в Кёльне за «рецидивное мошенничество», состоявшее в том, что двадцатитрёхлетний обвиняемый, чьё настоящее имя Харри Домела, превратил немалое число людей – представителей знати и буржуазии, высокопоставленных чиновников и военных – в своих верноподданных, позволив им на протяжении нескольких недель принимать его за внука последнего германского кайзера.
Детство подсудимого прошло в Латвии, в зажиточной немецкой семье, и длилось недолго: мальчику не исполнилось и десяти лет, когда события начавшейся войны оторвали его от матери и родного дома. Проведя отрочество в приюте, он, четырнадцатилетний, вступил в Прибалтийский ландесвер. После того как его полк был вынужден покинуть родину, подросток оказался в Пруссии – без родных, без друзей и без средств к существованию. Рейхсвер, которому требовались свежие силы для усмирения рабочих в Рурской области, ненадолго принял шестнадцатилетнего бродягу в свои ряды, но, как только беспорядки были подавлены, армия решила, что такие юные солдаты ей больше не нужны. Домела батрачил на фермах, где с ним обращались хуже, чем со скотиной, прислуживал в домах, надрывался то на кирпичном, то на сахарном, то на механическом заводе. В 1922 году ворота немецких предприятий навсегда закрылись перед ним: работать до изнеможения за плату, которой едва хватает на удовлетворение элементарных физических потребностей, – эта «привилегия» по распоряжению правительства стала доступна лишь гражданам республики, а Харри Домела к их числу не принадлежит.
Однажды, бродя по ночному Берлину под ноябрьским дождём, Домела, двое суток не спавший и не евший, пришёл к выводу, что общество расторгло договор с ним в одностороннем порядке. И тогда он, которого товарищи по несчастью за что-то прозвали «принцем», вспомнил слова одного мудрого человека: «Ты тот, за кого сумеешь себя выдать. Видимость иногда весит даже больше, чем сущность». Наставник оказался прав: присваивая себе то один, то другой титул, юноша стал легко распахивать двери, которые ни за что не открылись бы перед ним, назовись он своим настоящим именем.
«Человека делает одежда», – знаем мы из рассказа Готфрида Келлера. История Харри Домелы опровергает это утверждение. Весь его гардероб состоял из жёлтого пальто и поношенного серого дорожного костюма, когда он, без гроша в кармане, стал почётным гостем элитарного гейдельбергского студенческого союза «Саксо-Боруссия». «Каждый, по кому скользнул мой взгляд, тут же вынимал сигару изо рта или руки из карманов штанов», – с нескрываемым удовольствием вспоминает «князь фон Ливен».
В ноябре 1926 года Домела поселился в отеле «Эрфуртский двор» под именем барона фон Корффа и из случайно подслушанного разговора узнал, что его, Харри, принимают за путешествующего инкогнито принца Вильгельма Прусского, на которого он похож лицом. Так начался главный, самый зрелищный, акт авантюрной комедии. Подобно сказочному герою, в чьи руки попал «столик-сам-накройся», Домела охотно принимал всевозможные щедрые предложения, которые посыпались на него со всех сторон. Ел, пил, развлекался, ночевал в роскошных отелях и особняках Эрфурта, Готы, Веймара. Ему не нравилось, когда его называли «Ваше высочество». С поистине королевской скромностью он предпочитал быть просто «принцем» или даже просто Вильгельмом.
«В моей голове что-то щёлкнуло, – признался Домела во время следствия, – и с тех пор я стал обрастать новой кожей». Криминалистам и психологам давно известно, что почти каждый самозванец в той или иной степени верит собственной лжи. Известно и другое: чем глубже такой актёр вживается в блестящую роль, тем чаще и болезненнее накатывают на него воспоминания об отнюдь не блестящем прошлом. Пытаясь заглушить боль, он лицедействует ещё отчаяннее… Почувствовав, что находится на грани нервного срыва, Домела решил выйти из игры: вступить во французский Иностранный легион под скромным именем Йозеф Валецки. На железнодорожном вокзале в Ойскирхене его арестовали.
Следствие длилось шесть с половиной месяцев. На суде эксперт-психолог, а также большинство свидетелей заявили, что ложный принц всегда производил впечатление человека глубоко порядочного, держался уверенно и в то же время скромно. Общественность, проявившая к этой истории чрезвычайный интерес, восприняла «преступление» Домелы скорее как забавную шалость, чем как злодеяние, да и сам он, по наблюдению психолога, мальчишески радовался шумному успеху своей проделки. Возмущены были лишь представители консервативных националистических кругов – очевидно, тем, что отпрыски знатнейших немецких семейств стояли навытяжку перед плебеем, да ещё и иностранцем. Если в этом факте и было нечто постыдное, то стыдиться, вероятно, следовало им, а не ему.
Адвокат фон дер Хайден произнёс убедительную речь, отметив, что Харри Домелу уже не раз сравнивали с капитаном из Кёпеника, однако это уподобление не совсем верно. Да, оба они самозванцы, но если второй точно знал, чего хочет, и достиг своей цели в результате тщательно спланированной операции, то первый лишь пользовался тем, что само шло в руки, зная только одно – чего он не хочет. Умереть на улице от голода и холода. Стараясь избежать этой участи, Харри Домела не столько лгал сам, сколько использовал чужие заблуждения. Mundus vult decipi[4]4
Mundus vult decipi ergo decipiatur – мир хочет обманываться, так пускай обманывается (лат.).
[Закрыть] – в наше бурное время, когда граница между иллюзией и реальностью так размыта, это верно, как никогда. Виноват ли подсудимый, что весь Анхальтский вокзал, где его не раз арестовывали за попытку отогреться и вздремнуть, вдруг встал перед ним по стойке «смирно»? Виноват ли Домела, что государство наказывало его за нищенство, не давая ему разрешения на работу? Был ли хоть один честный путь, которого оно перед ним не закрыло? Как и большинство авантюристов, он скорее играл со своими «жертвами», жил вместе с ними в сообща придуманном мире, нежели причинял им серьёзный вред. Да, Домела ночевал в дорогих гостиницах, не оплачивая счетов, но хозяева не оставались внакладе: ложный принц делал им отличную рекламу. Сам же он не обогатился от своей авантюры: его арестовали, когда он путешествовал в вагоне четвёртого класса.После сорокапятиминутного совещания суд приговорил обвиняемого к семи месяцам тюрьмы. Время, проведённое под стражей, ему зачтено. Через десять дней он выйдет на свободу. На традиционный вопрос: «Согласны ли вы с приговором?» – Харри Домела ответил: «Нет».
Х. Рабен
Последнюю статью Эрни просмотрела бегло, потому что знала эту историю. Её продолжение тоже – отчасти благодаря работе у Вернера, отчасти благодаря профессиональной осведомлённости Ютты обо всём и вся. Вскоре после ареста Домелы издательства принялись наперебой добиваться права на публикацию его автобиографии. Книга ещё не была написана, а редакторы уже строчили аннотации, восхваляющие «новый плутовской роман, полный искромётного уленшпигелевского юмора». Дебютное сочинение жульничающего писателя или пишущего жулика имело ожидаемый успех. Видимо, между профессией литератора и ремеслом самозванца немало общего, раз многие мошенники так неплохо владеют пером: Жорж Манолеску, князь Петрофф, капитан из Кёпеника, Игнац Штрасснофф – все эти «короли авантюристов», сменявшие друг друга каждые несколько лет, продавали свои мемуары многотысячными тиражами. Харри Домела не стал исключением. Он сделался знаменитостью и уже под своим именем, а не под чужим приобрёл действительно лестные для себя связи. Среди его новых приятелей, вместе с ним смеявшихся над тем, как ловко он облапошил кучку надутых монархистов-милитаристов, было два нобелевских лауреата: Гауптман и Эйнштейн. Книга принесла Домеле целое состояние, которого, однако, хватило ненадолго. Он поселился в «Адлоне», закатывал пирушки – словом, осуществлял самые смелые мечты своей голодной, бесприютной и бесправной юности. Как-то раз дал посыльному из издательства сто марок на чай. Купленный Домелой кинотеат-рик в Старом Моабите крутил один-единственный фильм – о нём, с ним в главной роли – и через пару месяцев прогорел.
Вскоре после того как Эрни в магазине Вернера с нетерпением взяла в руки свеженького, пахнущего типографией «Фальшивого принца», её сочувствие к Домеле, зажжённое, пока он сидел, Тухольским, Ольденом, Слингом и другими его защитниками, несколько поостыло. Нет, книга не была написана плохо. В ней действительно было много смешного и ещё больше грустного. Печальнее всего Эрни показалось то, что лучшими порами своей доавантюрной юности Домела называет те периоды, когда он воевал в балтийской добровольческой армии и служил в рейхсвере. После Ремарка и Барбюса, да даже после Юнгера, которого не назовёшь пацифистом, Эрни была убеждена, что любить солдатскую жизнь может только тот, в ком умерло всё человеческое. Разумеется, те бои, в которых участвовал юный Домела, были менее кровопролитными, чем сражения мировой войны. Но смерть есть смерть, какие тут могут быть степени сравнения? Как необходимость убивать или даже только видеть убийство могла не потрясти четырнадцатилетнего ребёнка, не свести его с ума?
Тон книги в целом отличается сдержанностью, но кое-где всё-таки звучат очень даже пронзительные ноты – там, где Домела описывает, как батрачил на ферме в Бранденбурге, как вкалывал на заводе, пока не довёл себя до больницы… Работа лакея в богатом берлинском доме была, конечно, не так тяжела, но и она не принесла мальчику ничего хорошего. Когда хозяйка-баронесса ни с того ни с сего отказалась от его услуг, это означало, что он опять будет выброшен на улицу с парой марок в кармане. Чтобы хоть как-то протянуть несколько дней, он после долгих колебаний решился прихватить две серебряные ложки и был пойман. Юного Домелу повели в наручниках по Курфюрстендамм. Своё тогдашнее «падение» он воспринял очень и очень болезненно, хотя его руки, руки солдата, уже давно не были чисты.
Ну а в участке дело в тот раз обернулось не так уж плохо. Шестнадцатилетний «преступник» выплакался перед благожелательным полицейским и провёл несколько часов в камере, где, наревевшись, уснул, а вечером того же дня был отпущен. Неужели дети имеют свойство оставаться детьми, даже если им уже приходилось убивать? И разве не всякая мирная жизнь, даже такая, лучше войны?
Впрочем, от этой книги, вероятно, не стоило ожидать большой психологической достоверности. Кроме Домелы к ней приложил руку редактор, а также адвокат, который заключил договор с издательством от имени своего подзащитного, пока тот находился под следствием, и, как поговаривали, внёс в первоначальный вариант много отсебятины. Адвокат жулика сам не удержался, чтобы чуть-чуть не сжульничать. Что в итоге правда, а что ложь в этом рассказе о лжи? Да и какая, в сущности, разница, если так и так «всюду жульство»?
Напевая эту песенку, к удовольствию заинтересовавшегося Джонни, в два голоса с его отцом, Эрни стала помогать фрау Кернер накрывать на стол.
Неприятный осадок от статьи о Япе в универмаге ощущался ещё долго. После ужина, чтобы отвлечься, Эрни достала из конверта уже написанное письмо к матери, пробежала его глазами и взяла новый листок.
P. S. Завтра Ютта хочет снова пойти в Бранденбургский музей. Она готова ходить туда до тех пор, пока не рассмотрит и не запечатлеет в памяти рисунок на крышке каждой рокайльной табакерки. То есть до бесконечности. И её можно понять. Но я не знаю, составлю ли ей компанию. В Кёльнском парке сейчас, конечно, чудесно. Мы вчетвером (она, Ха-Йо, Фриц и я) погуляем там, понаблюдаем за тем, как школьники и школьницы хихикают над Роландом, а пожилые господа и дамы на них фыркают… Дальше – видно будет.
Эрни улыбнулась, вспомнив свою школьную экскурсию в Берлин и истерический хохот, который обуял её одноклассниц и её саму, когда они остановились у стены, увитой алым осенним плющом, и воззрились на каменного рыцаря. Колени юноши были чуть согнуты, глаза блаженно прикрыты, одна рука держала меч, поднятый кверху, а вторая – клинок, висящий внизу живота, аккурат посередине. Тогда Эрни, честно говоря, не усмотрела в этом ничего особенно пикантного, но все засмеялись, и она не могла не заразиться. Тем более что классная дама так забавно побагровела.
Теперь наивное бранденбургское изваяние казалось Эрни куда симпатичнее и ценнее, чем его тяжеловесный молодой собрат, вполне способный напугать кого-нибудь из перебравших посетителей кафе «Шоттенхамль».
Недавно я подумала вот о чём. Когда школьные учителя или музейные экскурсоводы говорят: «В XII веке наши предки то-то и то-то», – слово «предки» следует понимать буквально. Связь между нами и событиями восьмисотлетней давности заключается не только в том, что в нашей культуре до сих пор заметны отголоски Средневековья. Есть и совершенно объективные генетические узы. Если учесть интенсивность миграции населения Евразии, то получится, что мы кровно связаны едва ли не со всем, о чём когда-либо читали в учебниках всемирной истории.
Я, конечно, могла ошибиться в подсчётах, но у меня сложилась такая картина: за век рождается четыре поколения. В ближайшем у меня два прямых родственника, в поколении бабушек и дедушек – два в квадрате. Дальше два в третьей и четвёртой степенях (восемь прадедов с прабабками, шестнадцать прапра…). Если же я, к примеру, захочу прикинуть, сколько человек, чью кровь я в себе ношу, топтали землю четыре столетия назад, то нужно возвести два в шестнадцатую степень. Получается 65536. Это только прямых родственников, не считая их братьев и сестёр. Отмотаешь ещё на пару веков назад, цифры и вовсе перестанут умещаться в голове. На каком-то этапе они, чего доброго, дорастут до тогдашней численности населения земли. Так или иначе, в многотысячном полчище наших генетических предков почти наверняка есть и те, кто пешком ходил в Рим за индульгенциями, и те, кто участвовал в Тридцатилетней войне.
Раньше я пыталась воодушевлять себя подобными соображениями. Любила бывать с тобой в старинных городках и усердно представляла себе, что вот на этом постоялом дворе в XVI веке люди пили пиво почти так же, как сейчас. И вероятно, кто-нибудь из них даже приходится мне родственником. Но с некоторых пор подобные мысли скорее угнетают меня, чем будоражат.
Почему? Потому ли, что за прошедшие века изменилось слишком многое, или по диаметрально противоположной причине? В последние десятилетия развелось немало любителей умилённо покудахтать над «нашим немецким прошлым», а мне пресловутая «глубь веков» представляется тёмной ямой, в которую лучше не заглядывать без необходимости, причём необходимость может быть только одна: посмотреть, как не надо делать. Были бы наши предки действительно мудры – жили бы лучше. Меньше бы крови проливали, меньше страдали. А так они приходили и уходили, никем по-настоящему не понятые, не любимые и даже не замеченные. Они просто выполняли функции: для родителей – одну, для мужей или жён – другую, для детей – третью, для феодала или капиталиста – четвёртую, для государства – пятую. И ни в одной из этих функций человек не считался незаменимым. Кого хватало на двадцать пять лет эксплуатации, кого – на сорок. Я ношу в себе кровь этих заменённых и тут же забытых, но ничто, кроме тягостного тоскливого ощущения при мысли о них, не связывает меня с ними.
Возможно, до недавнего времени люди были устроены иначе. Даже такое, казалось бы, универсальное чувство, как материнская любовь, не соответствовало сегодняшнему пониманию. Ребёнок получил розог вместо пряника, а потом заболел и умер. Как женщина могла жить после этого? Как можно было ходить по площадям, где совершались казни, предваряемые пытками? А ведь люди возвращались с этих площадей домой, работали, ели, пили, спаривались. Мать, потерявшая ребёнка, рожала следующего и снова секла его за пряник, взятый без спросу. Она не чувствовала себя виноватой. Потому что так делали все. Потому что ей кто-то когда-то сказал: «Так надо». И ни сердце, ни содержимое черепной коробки не заставило её в этом усомниться.
Не так давно в магазине у Вернера Эрни листала новый иллюстрированный и комментированный сборник сказок братьев Гримм, предназначенный не для маленьких, а для взрослых читателей. И там она натолкнулась на педагогический «шедевр» (явно не слишком древний) под названием «Своенравное дитя». Жил на свете ребёнок, который не слушался матери. Господь прогневался и наслал на него болезнь. Ни один доктор не смог ему помочь, и вскоре дитя уже лежало в гробике. Его опустили в могилку и засыпали землёй, но на следующий день из холмика показалась детская ручка, тянущаяся вверх. Насыпали ещё земли, потом ещё – ничто не помогало. Тогда мать пришла на кладбище с розгой и ударила по ручке. Лишь после этого своенравное дитя успокоилось в могиле.
Эрни пришла в ужас. Тот факт, что каких-нибудь сто лет назад детям читали такое, показался ей страшнее сказки «О можжевельнике». Более того, некоторые люди даже сейчас умудрялись придерживаться подобной модели чадолюбия. Или даже более архаичной – времён Гензеля и Гретель. Эрни вспомнился разговор с Фрицем про «воспитательные» учреждения для подростков. Не все тамошние узники – сироты. Кое у кого есть родители, которые знают, какое обращение терпит их ребёнок, но не забирают его и даже не передают ему посылок. Мол, тот, кто ворует, мне больше не сын. Та, кто ведёт себя, как Хильде Шеллер, мне не дочь. Если это у нас из «славного прошлого», то с ним надо порвать.
Нравственная и интеллектуальная инерция руководила людьми очень долго. Но мне кажется, мировая война должна была что-то переломить. Теперь будет стремительно расти число тех, кто не может думать и чувствовать, как раньше. Возможно, вследствие произошедшей катастрофы (или того, чем она была вызвана) изменилась не столько сама жизнь, сколько наше отношение к ней. Для многих она по-прежнему беспросветна. Но мириться с этим больше нельзя.
Не пойми меня неправильно. Что бы я ни говорила о прошлом и его наследии, я продолжаю ценить то, чем научилась любоваться благодаря тебе. Иногда, если я вижу картинку старинного города с замком на горе, у меня возникает умиротворяющее ощущение дома, защищённости, даже счастья. Не потому, что на этой кривой улочке люди всегда жили хорошо и правильно, а просто потому, что она щемяще красива.
P. P. S. Когда мы в прошлый раз были в Бранденбургском музее, Фриц позеленел, увидев меч, которым отсекли голову лейтенанту Катте. Поначалу я удивилась, что он ощутил прямую эмоциональную связь между тем, чтó произошло пару лет назад у него на глазах, и событием двухсотлетней давности, которое к тому же окутано густым беллетристическим и киношным флёром. Исторические декорации обычно отвлекают от сути. Но вообще-то Фриц прав. Убийство, особенно узаконенное, – это такая мерзость, которую ничем невозможно «облагородить». Замок, барабанная дробь, меч или тюремный двор, крик ворон, топор – для того, кто расстаётся с жизнью, разницы нет никакой. Для его близких и для свидетелей происходящего – тоже.
Катте, конечно, настрадался. Жутко представить себе те качели надежды и отчаяния, на которых он раскачивался в последние месяцы жизни. Он пробовал унижаться, но вместо снисхождения получил побои и пинки. Он, вероятно, заплакал от радости, когда суд приговорил его к пожизненному заключению (которое, как все понимали, продлилось бы только до восшествия кронпринца на престол), но король изменил приговор. За Катте-младшего просили влиятельные дипломаты, Катте-старший обращался к королю как верный подданный и как отец к отцу… Но отцы бывают разные.
Ютта высказала предположение, что в отношении Фридриха Вильгельма к сыну было «не всё так просто». Тут, мол, не только противостояние короля-солдата и будущего короля-философа, но и что-то тёмное, психопатологическое. Ведь монархом-то Фридрих Вильгельм был вполне сносным по меркам своего времени и даже отличался веротерпимостью. Реки крови по Берлину не текли. А кронпринц ходил при всём дворе и при послах иностранных держав с отпечатками сапога на лице. Может быть, в глубине души король испытывал к сыну притяжение, которое считал недопустимым и старался перевести в нечто противоположное, а попытка бегства вызвала в нём бешеную ревность?
Не думаю, что Ютта права. Насколько я знаю, склонность Фридриха Вильгельма I к насилию не фокусировалась исключительно на престолонаследнике. Так или иначе, судьба Старого Фрица, конечно, удивительна и даже парадоксальна. Когда он ещё не был старым, ему – избраннику богов, человеку, родившемуся, казалось бы, под счастливой звездой, – пришлось вытерпеть столько унижений, сколько не выпадало на долю сыновьям распоследних берлинских пьяниц. Независимо от глубинных причин конфликта с отцом, кронпринц, как мне кажется, являл собой живое (временами полуживое) воплощение беззащитности человека перед деспотизмом власти. В первую очередь – перед тиранией государства. Будь Фридрих Вильгельм только отцом ему, а не отцом и королём, проблема была бы решаемой. Сын какого-нибудь бочара отмахался бы кулаками как сумел, а потом узелок на плечо и поминай как звали. В случае кронпринца попытка дать отпор приравнивалась к покушению на государя, попытка спастись бегством – к измене. Какую безысходность, какое отчаяние должен был ощущать юноша, лишённый всякой возможности защитить собственное тело и человеческое достоинство! Неудивительно, если он проклинал свою «счастливую звезду» на чём свет стоит. Удивительно другое: придя к власти, он отменил пытки и заявил, что лучше отпустить двадцать виновных, чем принести в жертву одного невиновного. Хотя многие на его месте стали бы отыгрываться за пережитые страдания и унижения на ком ни попадя.
Извини за это унылое и нудное многословие. Дни пошли какие-то… не то чтобы тяжёлые, но смутно тягостные. А ведь сейчас весна.
P. P. P. S. В судьбе Фридриха II меня удивляет, даже изумляет, ещё одно обстоятельство: его долго и упорно ломали, ему вдалбливали, будто всё, что он любит (музыка, изящная словесность, французский язык), недостойно будущего короля, да и просто мужчины, а он тем не менее остался тем, кем был, хотя, наверное, и научился в значительной степени подчинять собственные желания интересам государства. Родители часто бывают не правы. Даже когда человек уже взрослый, ему не всегда легко это понять и принять. Где же взять уверенность в себе тому, кто ещё мал и слаб? Как он поймёт, что надо бороться или, на худой конец, просто терпеть и ждать, но оставаться внутренне верным своим природным склонностям? По-моему, если против тебя настроены твои собственные родители, это значит, что против тебя весь мир. Догадываюсь, как глупо это прозвучит, но я относительно недавно в полной мере осозна-ла, насколько мне повезло, что ты всегда была за меня.
Перед сном, проходя через берлинскую комнату, Эрни стала свидетельницей трогательной сцены: Густав сидел на постели Вилли с Джонни на руках и напевал «Взошла луна», убаюкивая как будто бы сразу обоих. Его голос, приглушенный, как свет лампы с уютным абажуром, звучал красиво: в низах бархатно, в верхах воздушно. И всё-таки Эрни никогда не понимала, как можно петь такое детям. Да ещё и на ночь.



























