Текст книги "Эрни. Мнения одной моралистки"
Автор книги: Анна Хольцфогт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
– Только бы не эта болезнь! – произнёс кто-то, и Эрни поняла, что речь идёт не о том, чего она боится больше всего, а о сифилисе.
В какой связи это было сказано, она, проснувшись, не помнила. Помнила только пакостное ощущение мешанины из тоски, страха и грязи.
Вдруг – солнечное утро. (Именно солнце и разбудило Эрни чуть позже.) Чахло зеленеющий пригорок. На пыльной залысине лежит массивный деревянный крест. Четыре человека, склонившись, хлопочут над ним. На нём – фигура в хрестоматийной позе: слегка согнутые ноги, чёткий свод выступающих рёбер над впалым животом. Только вот возраст распинаемого – никак не тридцать три года. Тело маленькое, узенькое, беленькое.
– Второй раз распинаем его, – с укором (непонятно на кого направленным) говорит один из хлопочущих.
Кажущаяся святотатственность этого сна не покоробила Эрни. Потом Вернер сказал ей, что во Франции мальчиков определённого рода занятий так и называют – petit jésus, то есть иисусик. Единственное, чему Эрни слегка удивилась, – это тому, что её подсознание знает французский лучше, чем она сама.
Глава VI. Эффингеры
Мама, в Берлине становится неуютно. Нацистов развелось столько, что из-за их хамства противно ходить по улицам. И страшно. Особенно с мужчинами. Того и гляди полезут в бутылку и нарвутся. Даже полицейский жетон Фрица не стопроцентный оберег. С другой стороны, сказать уважающему себя (и тебя) человеку: «Наплюй и спокойно проходи мимо», – тоже нельзя.
Иду я сегодня с работы, а четверо из СА растянулись на весь тротуар и вышагивают с видом хозяев жизни. Хоть взлетай. Я, как и все, обежала их по проезжей части. Будь со мной Фриц или Вернер, не знаю, что было бы.
А Ютта на днях ездила в больницу к семнадцатилетнему парню-коммунисту, который шёл себе по Бюлов-штрассе, а ему навстречу коричнево-чёрная толпа, вывалившаяся из Дворца спорта. Его схватили, оттащили в подворотню, стали пинать и тыкать древками свёрнутых флагов (наконечники у них острые, металлические). Происходило это на глазах у десятков прохожих. Полицейские стояли в двух шагах, но предпочли ничего не заметить. Взять у парня интервью Ютта, естественно, не смогла. Всё лицо у него забинтовано. Как оно будет выглядеть, когда повязки снимут, страшно себе представить.
Врач, кстати, рассказал Ютте такой случай: нацист и коммунист подстрелили друг друга на улице. Два каких-то добрых человека подобрали обоих и повезли на такси в больницу. Гитлеровец был ранен в мягкое место и всю дорогу изрыгал проклятия, лёжа брюхом на коленях врага. Усмеёшься до смерти – лучше и не скажешь.
Если без шуток, то реакция людей на нацистские безобразия – это просто какая-то гофманщина. Ты видишь гадкого злобного карлика, похожего на раздвоенную редьку, а другие – в том числе те, кого ты уважала, – видят прекрасного юношу, образец всех добродетелей.
Попытка оправдать агрессивное хамство «необходимостью что-то менять» дискредитирует любого мало-мальски приличного человека. Но когда такие упражнения начинают выделывать люди искусства – это уж совсем в голове не умещается.
Взять хотя бы Готфрида Бенна. Который, кроме прочего, ещё и возлюбленный Эльзы Ласкер-Шюлер. Вернер прочёл какое-то его эссе и говорит, что он ждёт от нацистов создания такого государства, где обновлённое искусство будет играть формирующую роль. Дескать, «выведение новой расы» Бенн понимает не биологически, а в интеллектуальном, моральном и эстетическом смысле. Как автор «Морга» может быть настолько наивным, да и просто слепым?
С Эрнстом Юнгером, по-моему, всё проще. «Стальные грозы» – конечно, сильная вещь. Но можно ли ожидать ясности мышления от человека, у которого четырнадцать ранений и одно из них – сквозное в голову? В октябре позапрошлого года он вместе с кучкой штурмовиков в смокингах явился в Бетховенский зал, чтобы сорвать антинацистское выступление Томаса Манна. Кстати, возглавлял «операцию» экспрессионистский драматург Арнольт Броннен, бывший друг Брехта (теперь они, ясное дело, раздружились). Он, Броннен, меня тоже не очень-то удивил. Если честно, я не смогла дочитать до конца его эпатажное «Отцеубийство». Вероятно, он просто сменил одну форму хулиганства на другую. Правда, хулиганить в компании нацистов – это довольно странно для полуеврея с гомосексуальными наклонностями. Может, человек не совсем психически здоров?
«Впрочем, нацизм и гомосексуальность – не такая уж редкая комбинация», – подумала Эрни и вспомнила анекдот из жизни, услышанный, конечно же, от Ютты. Её коллега, британский журналист, водил дружбу с Рёмом, шефом СА, а тот любил бывать в скандально знаменитом баре «Эльдорадо». Как-то раз пришли они туда вместе. Вдруг один из парней в женской одежде подходит к их столику и непринуждённо заговаривает с Рёмом о какой-то недавней вечеринке. Потом журналист удивляется: «Ну надо же, герр штабшеф, до чего мужская проституция отличается от женской! Ни одна женщина-шлюха не показала бы виду, что узнала клиента, если он не один. А этот субъект болтал с вами как ни в чём не бывало». «Я ему не клиент, – отвечает Рём, – а командир. Он один из моих людей».
Вальдемар Бонзельс… Его «Пчёлка Майя» пользуется спросом у нас в магазине. И «Небесный народец» тоже. На фронтисписе фотография автора в три четверти: трогательный проборчик, маленький ротик, кругленький подбородочек, глазки задумчиво потуплены. Видимо, художник запечатлён прямо в тот момент, когда он слушал, как трясогузка переговаривается с анемоном. Эльфов он любит. А евреев, видишь ли, нет.
Зато Бёррис фон Мюнхгаузен их в своё время прямо-таки обожал. Практически не вылезал из синагоги. Писал поэмы на ветхозаветные сюжеты, которые иллюстрировал Эфраим Мозес Лилиен, его друг. Теперь он обзавёлся новыми друзьями. Барон Мюнхгаузен он и есть барон Мюнхгаузен.
Ина Зайдель, Виль Веспер, Вильгельм Шаррельманн и компания – никто из них никогда не принадлежал к числу моих любимых писателей. У Шаррельманна я недавно наткнулась на такой премерзкий рассказик: жил на свете паренёк по имени Карле. Девушки его не любили, и все смеялись над ним, потому что ни красотой, ни остроумием он не отличался. Лучшим его воспоминанием были несколько дней, проведённые в больнице после аварии на руднике, где он работал. И вот началась Великая война. Маленькая жизнь Карле вдруг наполнилась смыслом. Он стал важен, нужен, и никто больше не думал смеяться над ним. Раньше он не вылезал из своего шахтёрского городка, а теперь увидел мир; раньше он никогда не пел, а теперь запел вместе с товарищами – в строю, разумеется. После обучения роту разместили по квартирам, и наш герой оказался в богатом доме с ковровыми дорожками на мраморных лестницах. Раньше Карле даже приблизиться не посмел бы к таким хоромам, а теперь он жил здесь и ел от пуза. Когда пришла пора прощаться, сам хозяин, благородный господин, пригласил квартиранта в свой кабинет, чтобы выпить с ним как с равным за скорую победу, и хрустальный бокал задрожал в грубой руке смущённого солдатика. А потом вошла хозяйка, прекрасная дама в белом утреннем туалете. Она вынула из-за пояса розу и собственной сахарной ручкой приколола её к мундиру Карле. Мысли об этом сказочном моменте, кульминации всей жизни бедного паренька, согревали его холодными ночами в полях Фландрии. Когда настал его день, он погиб, как погибали тысячи. Казалось, будто он просто уснул с улыбкой на устах.
Давно я не читала ничего настолько гнусного. Дескать, война – это замечательно. Она даёт убогим людишкам возможность сдохнуть под благосклонные аплодисменты тех, кто выше по рождению. Ладно бы ещё в одной яме с ними… Но нет, по мнению автора, это было бы уже чересчур. Сам Шаррельманн, кстати, не воевал. Служил школьным учителем. То есть внушал подросткам, что нет ничего благороднее и прекраснее, чем отдать жизнь за Отечество. Ну так шёл бы да отдавал свою! Почему-то не захотел. Наверное, решил, что в тылу он нужнее. Действительно, настолько задурить детям головы, чтобы они сами шли на бойню, да ещё и улыбались, – умение очень ценное в глазах агрессивного государства.
Своим опусом (рассказ, кстати, называется «Роза») Шаррельманн, очевидно, рассчитывал вызвать у нас светлую грусть, которая лишь укрепила бы нашу веру в торжество «немецкого дела». Неужели кто-то действительно может прочесть вот это и согласиться, что так и должно быть?! Уму непостижимо! По-моему, судьба несчастного крота по имени Карле не может не повергнуть читателя в тяжёлое уныние. Автор – мерзавец, а героя всё равно жалко.
Когда человек хочет написать одно, а текст как бы по собственной воле говорит другое – это, если отбросить гадливость и негодование, может быть воспринято как свидетельство некоторой небесталанности автора. Создать текст, который будет жить своей жизнью, – уже немало. В любом случае писатели уровня Шаррельманна – это люди, способные изъясняться связно, грамотно и даже с претензией на художественность. Следовательно, как и все, кто чему-то учился и живёт не в мусорном баке, они должны были достичь некоего культурного уровня – более высокого, чем у уличных мальчиков, обильно пополняющих нацистские ряды. Образованный человек может быть по большому счёту не умным, не великодушным, даже откровенно жестоким. Но, по-моему, от варвара его всё-таки должна отличать минимальная брезгливость. Он должен чувствовать (если не сказать «чуять»), что те, кто орёт на улицах, размахивает кулаками и пачкает витрины, ему не компания. Чёрно-коричневый фасад должен вызывать у него такое отвращение (пусть не нравственного, а хотя бы эстетического, даже гигиенического свойства), при котором ему бы в голову не пришло заглядывать внутрь и интересоваться идеологической начинкой.
Но не будем больше о сомнительной литературе. Посылаю тебе небольшую книгу совсем иного качества – антивоенный роман Бруно Фогеля «Альф». Я прочла его за пару ночей. Вообще люблю читать ночью… Да, да, я помню, что недосыпание вредно для здоровья и оставляет следы на лице женщины, которой уже не шестнадцать. Но когда всё вокруг спит, образы ложатся в сознание так хорошо, так нежно – как первый снег на школьный двор, ждущий рождественских каникул. Возникает чувство интимного уединения с героем. Он как будто бы держит тебя за руку. Или ты его.
Ну так вот. Первая часть книги Фогеля – очень психологичный и вместе с тем очень яркий рассказ о детстве и отрочестве гимназиста, тёзки твоего любимого ученика. Он, этот Феликс, не брошенный ребёнок, отец не избивает его до потери сознания и не пытается в припадке пьяного буйства вышвырнуть в окно. Глава семейства во многом себе отказывает, чтобы у сына была возможность учиться. Родители внимательно наблюдают за ним: хорошо ли он ест, какое у него настроение. И несмотря на всё это, они являют собой красочный пример того, как не надо воспитывать ребёнка, если ты не хочешь, чтобы он рос глубоко несчастным и ненавидел тебя. Хорошо бы всем родителям прочесть эту книгу. Особенно тем, у кого мальчики.
Дальше идёт переписка Феликса с другом Альфом, который в шестнадцать лет ушёл добровольцем на фронт, наслушавшись лживых пафосных речей гимназических преподавателей. Для того чтобы легально снять квартиру, поступить на работу или жениться без согласия родителей, человек этого возраста считается недостаточно зрелым. Ну а в мясорубку – пожалуйста! Несмотря на некоторую дидактичность, вторая часть книги тоже увлекательна и глубоко трогает. Даже того, кто, в общем-то, и сам всё понимает. А таких, к сожалению, пока недостаточно много. По-моему, некоторые фрагменты из этих писем надо вставлять в рамочку и вешать в школьных классах. И в домах. Рядом с вышитыми цитатами из Писания или даже вместо них. Вот несколько примеров:
[Я лежал много часов, почти всю ночь, рядом с телом убитого шотландца и думал: ] что такое честь всех отчизн, вместе взятых, против жизни одного человека? Куча навоза.
Какое мне дело до норм морского права, которые Англия якобы нарушила? Почему мне должно быть не всё равно, принадлежат ли Эльзас и Лотарингия Франции или Германии? Да хоть Сиаму! Кайзер позвал… Если я позову кайзера, он не придёт! [… ] А того бельгийца, в чьём животе я провернул штык, дома ждёт друг или подруга.
Будь прокляты те, кто твердил нам, что «с нами Бог», что Он поручил нам, самой культурно развитой нации, вести за собой весь мир, защищая общечеловеческие ценности и идеалы. Эти тупые педанты использовали наше доверие, чтобы загнать нас в руки мясников. [… ] Выставить бы то, что осталось от Фриделя Бергера, посреди актового зала…
[Сегодня моя служба Родине заключается в том, чтобы врать родственникам убитых, будто их сын, брат, муж или отец пал смертью храбрых, мгновенно сражённый выстрелом в грудь или в голову.] Если бы вместо таких писем семьям посылали киноплёнку, на которой запечатлены последние телодвижения и последние крики их героя, война бы давно закончилась.
Изо дня в день видя невыразимые страдания… я надеюсь, что дома каждый сколько-нибудь уважающий себя человек делает всё возможное, чтобы положить этому конец.
Ну чем не темы для сочинений? Будь моя воля, я бы включила роман Бруно Фогеля «Альф» в обязательную школьную программу. Но это всё мечты… У книги, кроме того, что она пацифистская, есть и другая особенность – ты быстро поймёшь какая. Боюсь, что учителя, который предложит старшеклассникам почитать такое, даже уволить не успеют. Он будет растерзан возмущёнными родителями. Наступит ли когда-нибудь прекрасный день, когда подростки в школах начнут читать подобные книги? Если да, то войны останутся в прошлом.
Расскажи поподробнее, какая обстановка у нас дома. Надеюсь, пока ещё можно спокойно ходить по улицам? Или уже нельзя?
Береги себя!
Твоя Эрни
P. S. В книге Фогеля есть, кроме всего прочего такой любопытный момент: в детстве Феликс ходил с родителями в парк на воскресные концерты и каждый раз высиживал их как пытку, зато лет в одиннадцать, когда в нём проснулись какие-то непонятные ему силы, тёмные и тревожные, он услышал тот же самый ресторанный оркестрик и вдруг заплакал.
Интересно узнать Твоё профессиональное мнение на этот счёт. Лично мне кажется, что многие люди, не родившиеся моцартами, могли бы рассказать о себе нечто подобное. Я, пожалуй, тоже стала по-настоящему чувствовать музыку только в пору полового созревания (которое началось у меня позже, чем у Фелик-са). Ты занималась со мной, старалась, чтобы мне было интересно, играла для меня, и иногда я даже выдавливала умилённую слезу. У меня были любимые пластинки (вальсы Штрауса, например), которые я охотно слушала, пока рисовала. Но чтобы музыка застревала в мозгах, чтобы мне становилось неспокойно оттого, что я не могу проанализировать и каким-то образом воплотить те сильные чувства, которые она у меня вызывает, – такого со мной в детстве не бывало. Вероятно, музыка апеллирует к чему-то, что созревает в человеке, когда по телу начинают бродить половые соки.
Способность получать неподдельное удовольствие от литературы появилась у меня ещё позже. Наверное, для этого мало начать чувствовать. Надо успеть перечувствовать довольно много. Ты со мной согласна или у тебя другой опыт?
На мой взгляд, репутация детства как чудесной поры, когда всё воспринимается свежо и остро, сильно преувеличена. Тем не менее именно тогда, наверное, формируется то «не пойми что», которое потом так мучительно брезжит в глубине сознания: как будто бы припоминаешь его, но не можешь вспомнить и даже не знаешь, как назвать. Настроение? Эмоциональный колорит? Это как бы какая-то шкала, для градаций которой не придумано наименований. Её составляют не цвета, не запахи и не ощущения, а всё это вместе взятое плюс что-то ещё. Привычные ярлыки вроде «весело/грустно», «спокойно/тревожно» тут почти бесполезны. Если это «что-то» и можно обозначить как «грусть», то она не абстрактна, а сужена до некой уникальной разновидности, привязанной к определённому месту и определённому времени. Вот смотришь ты, к примеру, туманным вечером на окна старого дома, и вид чужого, тускло освещённого потолка вызывает в тебе отзвук чего-то вполне конкретного, но прочно забытого. Он, этот отзвук, гаснет слишком быстро – ничего не расслышать, не разглядеть, не распробовать. Иногда, почуяв в атмосфере что-то тяжёлое, жирное, просолённое и прокопчённое (не обязательно в буквальном смысле), я старательно воображаю нечто наподобие цехового дома ганзейских купцов где-то на севере: всё деревянное, грубовато-естественное, живучее. Чванливо пялится мебель, наивно размалёванная красной и зелёной краской. Львы у камина очень свирепые и очень смешные. Ученики по двое спят в кроватях-шкафах с прибитыми к внутренней стенке портретами декольтированных дам и бильдербогенами «циничного свойства». Большие сушёные рыбины, вожаки стай, висят под потолком для привлечения коммерческой удачи. В частом оконном переплёте мутные стёклышки… Вот так я натужно фантазирую, а потом понимаю, что всё не то.
У тебя такое бывает? Что бы это ни было, оно всегда направлено в прошлое. Современность кажется нам нейтральной, лишённой запаха и вкуса. А ведь пройдёт несколько десятилетий, и, когда нас уже не будет, люди начнут, бродя по городу в сумерках, взволнованно улавливать отголоски нашего «сейчас».
Свернув с Бендлер-штрассе в тихий переулок, Вернер проходит несколько метров и чувствует, как в глубине внезапно похолодевшей грудной клетки что-то противно задребезжало. Пройдя ещё немного, он останавливается перед чугунной оградой старого сада… вернее, уже не сада, а голого выровненного участка. Дом с пилястрами, высокими окнами и ажурными балконами стоит, к счастью, на своём месте. Часть фасада закрыли строительными лесами: значит, сносить не будут. Маленький круглый бассейн опустел: потемневшую женскую фигуру из песчаника убрали. Может, на реставрацию? Ну а деревья… Две большие акации и много старых дубов – кому они помешали? От них не осталось ни пней, ни обломков веток, ни опилок. Только чёрная земля.
Девятнадцать лет назад Вернер со школьным портфелем за спиной шёл вот по этому самому тротуару, на котором сейчас стоит. Вдруг ему за шиворот упал жёлудь. Что ж, ничего… бывает. Вернер уже хотел идти дальше, когда ещё один жёлудь отскочил от его ранца. Третий, стоило ему поднять голову, угодил по носу. Нет, это уже не могло быть случайностью. Как действовать, когда невидимый враг объявляет тебе войну? Потратив несколько секунд на поиск достаточно внушительной формулировки, Вернер откашлялся и крикнул:
– Если ты честный человек – покажись!
Ветки дуба, едва начавшие желтеть, раздвинулись, обнаружив довольную физиономию «честного человека». Светлые волосы, быстрые тёмные глаза, румяные щёки.
– Харальд! – произнёс мужской голос. – Немедленно спускайся и марш в дом! Или, по-твоему, учитель должен тебя ждать?
Послышалось шуршание, и мальчик примерно того же роста, что и Вернер, спрыгнул на землю, как кот. Невинно улыбнувшись, он развернулся и побежал вглубь сада. Его отец, высокий худощавый господин, вышел из калитки и, прежде чем сесть в блестящий чёрный автомобиль завода «Эффингер», остановился перед Вернером.
– Он бросал в тебя жёлуди?
Вернер смущённо промолчал. Бронзовое лицо господина казалось строгим.
– Тебе не больно?
Вернер помотал головой, хотя попадание по носу было довольно неприятным.
Господин слегка улыбнулся.
– Торопишься в школу? В какую, если не секрет?
– В гимназию Шлегеля.
– Вот как? Прекрасно. Я тоже там учился, а ещё раньше – мой отец. Послушай… Как тебя зовут? Вернер? – Господин достал из внутреннего кармана пиджака маленькую карточку. – Вернер, передай вот это родителям. Если они тебе разрешат и если ты сам хочешь, заходи к нам как-нибудь после уроков. Мой сын учится дома один и немного скучает. Ему бы не помешало иногда поиграть со сверстником. Ты на него не сердись. Он неплохой парень и обидеть тебя не хотел.
– Я понимаю, герр… – Вернер заглянул в карточку: «Теодор Оппнер. Банк „Оппнер и Гольдшмидт“…» – герр Оппнер.
– Вот и хорошо. Теперь беги, а то опоздаешь.
Через несколько дней Вернер, заручившись несколько нерешительным согласием родителей, впервые вошёл в дом, с которым теперь связаны его самые яркие детско-отроческие воспоминания. Неоклассический особняк, построенный в 1907 году, вобрал в себя то, чем восхищали его владельца предыдущие эпохи. Впоследствии у Вернера созрело предположение, что Теодор Оппнер, этот странный эстетствующий банкир, ощущал своё время как не совсем своё и потому устроил в новом доме салон в стиле рококо, для которого не было предусмотрено электрическое освещение, а также ренессансную гостиную с флорентийской мебелью пятнадцатого века. В столовой висел Тинторетто, в кабинете герра Оппнера – Вермеер.
Просторный вестибюль с колоннами и широкой раздвоенной лестницей, мраморная Афродита (римская копия скульптуры школы Фидия), гобелены, двери из венецианских палаццо, картины в медальонах – увидев всё это в сентябре 1913 года, Вернер обомлел. Ему уже доводилось бывать во дворцах, но то были дворцы-музеи, где можно разговаривать только шепотом и упаси тебя бог к чему-нибудь прислониться или на что-нибудь сесть. Ну а в этом чертоге живой девятилетний мальчик спал, ел, играл, учил уроки (без особого энтузиазма), пользовался ванной и наисовременнейшим английским ватерклозетом.
Герра Оппнера Вернер поначалу побаивался. В красивом лице этого человека не было той холодной резкой властности, за которую он, гимназист Раух, тихо ненавидел некоторых учителей, а иногда и собственного отца. Но было что-то другое – непонятное и невесёлое. Если человеку не нужно ходить в школу и даже на службу необязательно (ведь у себя в банке он главный), если он ездит на собственном автомобиле и живёт во дворце, то как же он может не быть весёлым? Почему Вернер до сих пор ни разу не видел его жену, мать Харальда, про которую тот говорил, что она писаная красавица? Наверняка этот дом – сказочный, заколдованный – хранил какую-то страшную тайну.
На осенних каникулах Вернер с трудом вымолил у родителей разрешение остаться у Оппнеров на ночь. Лёжа в темноте, он смотрел в окно, за которым раскачивались чёрные дубы, и представлял себе, как жутко и как красиво сейчас должно быть в салоне: узловатые ветви отбрасывают ползучие тени на огромные зеркала в золочёных рамах, колышется тяжёлый шёлк портьер, давно умершие люди смотрят с картин, как живые. И среди всего этого бесшумно бродит хозяин дома с канделябром в руке. Кем оборачивается Теодор Оппнер по ночам? Добрым Дроссельмайером или демоническим Коппелиусом? Или, может быть, его длинные руки с длинными тонкими пальцами превращаются в блестящие серебристо-чёрные крылья, а на бледном правильном лице вырастает зловещий клюв, как у маски чумного доктора?
Естественно, девятилетний Вернер думал всё это не всерьёз, а только чтобы себя развлечь. Тем не менее он слегка испугался, когда дверь детской тихо открылась и на пороге появился герр Оппнер со свечой в руке.
– Ты чего не спишь, Вернер? – шёпотом спросил он, хотя гость лежал очень тихо. – Проголодался или что-то болит?
Вернер замер, прикидываясь спящим, но обман не удался.
– Может, Харальд тебе мешает? Если хочешь, я его унесу…
– Нет-нет, пожалуйста, не надо! Пускай спит здесь!
Герр Оппнер приглушённо засмеялся.
– Ну тогда и ты засыпай. Доброй ночи.
Часы успели пробить ещё не раз, прежде чем Вернер действительно уснул. Он лежал и слушал, как они тикают и как дышит Харри – тёплый сгусток реальности в будоражащем и немного пугающем мире фантазии.
Этот мир чуть не лишил Вернера рассудка, когда ему позволили часок побыть на рождественском балу у Оппнеров. «Эти господа тоже празднуют Рождество?» – удивились дома. Почему бы и нет? «Если у отца „водобоязнь“, это ещё не значит, что у невинного ребёнка надо отнять ёлку, – сказал однажды герр Оппнер, проводивший несколько месяцев в году на южных морях и прекрасно плававший. – Полагаю, даже иные из антисемитов согласятся, что это было бы уж совсем не по-христиански». Адвент-календарь Харри трещал по швам. В ночь с пятого на шестое декабря Николаус туго набивал его чулок сладостями и миниатюрными механическими игрушками. Вечером двадцать четвёртого декабря юный Оппнер доставал из-под ёлки подарок от Кристкинда, а утром двадцать пятого – от Рождественского Деда. (Не приходил только Кнехт Рупрехт с розгами, хотя у того наверняка возникли бы кое-какие вопросы к маленькому разгильдяю.)
Ну а бал-маскарад был светским событием, призванным удивить, развлечь и порадовать не столько детей, сколько взрослых. Оставляя в вестибюле свои меха, они поднимались по извилистой лестнице, убранной гирляндами, как очень большие и очень дорогие шевелящиеся куклы: парчовые пастушки, златотканые восточные купцы, полуголые атласные римляне. Блестящие негры с диковинными музыкальными инструментами при ближайшем рассмотрении оказывались настоящими. Всё это было как в раскрашенном кино, только гораздо, гораздо лучше. Играл оркестр в барочных камзолах, выступали самые разные артисты. Особенно хорош был «Выход дикарей» Рамо. Вернера поразило сочетание мощи и изящества, воплощённое в старинной музыке и в движениях танцоров, которые предстали перед публикой в масках, лично привезённых герром Оппнером из «галантных Индий». (И это был почти весь их костюм, к неодобрению некоторых пожилых дам.)
Последняя предвоенная зима… Катастрофа, разразившаяся вскоре, всё изменила – в том числе для богатого банкирско-фабрикантского семейства. Теперь здесь с тревогой ждали писем и говорили о том, где достать муки, яиц, масла. Вернер был у Харальда, когда в дом пришёл с родственным визитом какой-то кузен: он воевал во Франции и получил отпуск. Парень рассказывал чудовищные вещи. О разновидностях насекомых-паразитов и о том, что под пулемётным огнём и градом гранат ему было страшно. «Наверное, это потому, – решил Вернер, – что его предки не были германцами».
Жизнь в особняке Оппнеров сжалась до нескольких комнат, которые теперь отапливались чугунными печками, стала тише и мрачнее, но не утратила своей загадочной прелести. Сегодня Вернеру стыдно это осознавать, но аскетизм тех зим казался ему романтически уютным, так же как простая еда, приготовленная на костре, кажется по-особенному вкусной благодаря аромату дымка. Им с Харальдом, двум дуракам, нравилось сидеть в полутёмной детской, кутаться в одеяла, прихлёбывать чай, грызть сухарики и бредить о подвигах.
Надо сказать, что Харри не очень-то гармонировал с таинственной и даже в благополучные поры несколько декадентской атмосферой отцовского дома. Он был почти всегда весел и немного простоват. Добродушно терпел ту лёгкую покровительственность, которую небогатый приятель позволял себе в первые годы их дружбы. Наводя порядок в столе Харри (где тетради лежали бесформенной кучей, пересыпанные монпансье с налипшей карандашной стружкой), Вернер беззлобно ворчал, как старший брат, хотя на самом деле был на месяц моложе. Хозяин стола тем временем грыз яблоко, валяясь на кровати и болтая свешенной ногой. Чувство превосходства над этим баловнем судьбы Вернеру, сыну среднего класса, давали тяготы, которые он претерпевал в гимназии и которые с гордостью живописал. Харри тоже учился по гимназической программе, но был избавлен от самого мучительного – религиозных занятий и строевой подготовки. По-английски и по-французски он говорил лучше тех, кто никогда не имел иностранных гувернанток, зато латынью, греческим и тригонометрией ему особенно не докучали.
Вернер перестал быть старшим братом, когда мальчики вступили в пору душевных и физических смут. Пока один не спал ночей, всерьёз размышляя о том, действительно ли «грех против собственной плоти» может привести к чахотке и умопомешательству, в доме другого появилась новая горничная – миловидная податливая деревенская девушка, которую поселили в удобной близости от его комнаты. Детская, способная посрамить иной магазин игрушек, трансформировалась в спальню молодого господина – с шёлковым бельём на просторной кровати, белой мохнатой шкурой на полу, батареей флаконов и замысловатыми многоярусными несессерами на инкрустированном туалетном столике, кольцами, запонками и булавками для галстука, небрежно хранимыми в изящной эмалевой мисочке. (Только с железной дорогой Харри всё-таки не смог расстаться: огромная, с семафорами, стрелками, тоннелем и всевозможными пристанционными постройками, она занимала отдельный стол посреди просторной комнаты. Созерцание бегающего поезда, по заверению юного Оппнера, помогало ему думать. О чём бы эти думы ни были.)
Когда Харри исполнилось шестнадцать, он решил уведомить отца о своём намерении прекратить учёбу. Вернер посмотрел на него как на человека, которому не дорога жизнь. Однако герр Оппнер не только не обрушил на голову сына какой-нибудь страшной кары, но и в самом деле отпустил его домашних учителей. Харальд, этот бойкий тепличный цветок, на удивление смело нырнул в водоворот берлинского буржуазного мира эпохи гиперинфляции. Вернер всё ещё не мог провести вечер вне дома без особого разрешения родителей и беспокоился о том, не скажется ли очередное замечание за невнимательность на четвертной оценке по поведению, а Харри уже проворачивал «крупные дела» на бирже. Это днём. Ночами он тем более не скучал. Если герр Оппнер спрашивал его: «Может, ты сегодня останешься поужинать со мной?» – он, как правило, отвечал: «В другой раз, папа. У меня договорённость». Договорённость – и всё. Этого было вполне достаточно.
В начале 1924 года, в результате стабилизации марки, «крупные дела» Харри превратились в крупные долги. Отец, разумеется, заплатил. Герр Оппнер был готов взять сына в свой банк, но тот предпочёл свободу и в последующие несколько лет не занимался, с точки зрения семьи, ничем стоящим. Пару лет назад Харальд наконец-то устроился на постоянное место: одни дяди восприняли это как первый шаг на пути к исправлению, другие – как позорную деградацию. Оппнер служит в чужой фирме? Докатились… В магазине готового платья? Неслыханно!
Зарабатывать двести марок в месяц – это не так уж плохо, если ты живёшь на всём готовом в отцовском особняке. Только вот недавно особняк перестал быть отцовским. В конце мая Вернер прочёл в «Берлинер рундшау» о банкротстве фирмы «Оппнер и Гольдшмидт». Главный редактор Мирманн с сожалением, в искренности которого не приходилось сомневаться, напомнил читателям о том, как много сделал для города и страны этот банк с почти полуторавековой историей: он финансировал войну с Наполеоном и походы Бисмарка; покойный отец нынешнего главы, тонкого ценителя и собирателя произведений искусства, храбро сражался за свободу на баррикадах 1848 года, а впоследствии, когда сам Железный канцлер убедил его вернуться из эмиграции, стал одним из соучредителей Рейхсбанка и вместе с братом основал щедрый благотворительный фонд. Вкладчики, остававшиеся верными фирме до конца, понесут лишь незначительные убытки: потеряв банк, Теодор Оппнер не утратил чести и нищим покидает свой дом – подлинное украшение столицы.



























