Текст книги "Эрни. Мнения одной моралистки"
Автор книги: Анна Хольцфогт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
– Считаю, что несправедливо недооценивать того, кто относится к окружающим с уважением и способен преданно любить. Такой человек вполне может не иметь той природной теплоты, о которой я говорю. С другой стороны, тёплый Вилли, скорее всего, не думает больше и не чувствует глубже других. Но с такими мужчинами, мне кажется, бывает относительно легко. Допустим, вы немного повздорили. Он подходит сзади, обнимает и целует тебя. Ты думаешь, он что-то понял и просит прощения, а на самом деле ему просто хочется тебя поцеловать. Но вам обоим хорошо. Его искренняя ласковость, которой он охотно делится и с тобой, и с матерью, и с отцом, и с другом, и даже с дверным косяком, – она помогает тебе прощать его ошибки. А ошибаются все, в том числе и люди, так сказать, аналитического типа. Человек устроен слишком сложно и нелогично, чтобы его легко было сделать счастливым.
– Ты, когда выпьешь, превращаешься в философа. И в поэтессу. Может, тебе вести в «Современной даме» колонку, посвященную мужским рукам?
– Издеваешься?
– Самую малость. Если серьёзно, то ты всё верно говоришь. А ещё я считаю, что твоё восприятие людей хотя наверняка и не ново, но очень соответствует духу нашего времени. Ведь чему, например, учил в Баухаусе Кандинский? Видеть, когда пишешь натюрморт, не яблоко и не грушу, а цвет и форму. Вот и ты, глядя на человека, видишь не плотника или его нерадивого ученика. Ты следишь за взглядом, улавливаешь тепло или холод. Смотришь как бы сквозь социальные ярлыки.
– Социальные ярлыки игнорируют многие. Ну или пытаются. Но кто-то при этом стремится проникнуть человеку в черепную коробку, а я созерцаю руки и изгибы шей. Если бы мы жили в Средневековье и могли только гадать, как устроено наше тело, я бы предположила, что именно там проходят особые артерии человеческого тепла.
– Если бы мы жили в Средневековье, тебя бы давно сожгли.
– Жить так, чтобы в Средневековье тебя не сожгли, сейчас глупо. С этим согласны почти все.
Герр Леман победил инфлюэнцу раньше, чем хотелось бы его ученикам. В первый же день после выздоровления педагога Мартин вернулся из школы выпоротый. Будь фрау Кернер дома – принялась бы расспрашивать за что, да, глядишь, ещё бы и отругала. Но она ушла к приятельнице пить кофе. Пользуясь отсутствием «мюттхен», Мартин решил выплакаться всласть: за этот раз, за прошлый и за следующий. Про запас. Из берлинской комнаты доносились всхлипывания страдальца и ласково виляющий голос его старшего брата.
– Ах ты, бедняга… Ну не надо, не надо, а то целое Северное море наплачешь… Дай-ка я погляжу… Не так уж в общем-то и страшно… Помазать? Чем? А она у меня только что закончилась… Ладно, спрошу у Эрни.
Стук в дверь.
– Эрни? У тебя нет «Нивеи»? Я бы одолжил немножко для Мартина.
– Кажется где-то была… А что – она помогает от синяков?
– Да не то чтобы… Но его как-то утешает. Он бы, наверное, даже ел её, если бы ему разрешили.
– Проходи, сейчас поищу. А как же его угораздило? Он вроде тихий мальчик.
– Чтобы получить от Лемана, громким быть не обязательно. Это та ещё скотина.
– Ты тоже у него учился?
– Ага. Я ему, видно, чем-то особенно не угодил. Перед тем как меня бить, он трость в воде вымачивал. Влетало мне и по рукам, и по штанам. По икрам тоже, если я стоял у доски и слишком туго думал. Если один «жёлтый дядюшка» ломался, то на перемене Леман шёл к сторожу за новым, а до конца урока раздавал пощёчины. И ставил нас голыми коленками на ребро полена. А ещё я стригся совсем коротко, чтобы он не хватал меня за волосы и не заставлял крутиться вокруг своей оси.
– Да уж, богатая палитра методических приёмов… Прости, я понимаю, что тебе было не до смеха. Родители не жаловались директору?
– Жаловались, и не только мои. Без толку. Против Лемана было одно средство: подложить в штаны тоненькую подушечку. Правда, если он кого-нибудь ловил на этом, то отсчитывал вдвое больше. Поэтому я уж говорю Мартину: «Не надо, а то хуже будет».
– Бедный ребёнок… Нашла! Держи.
Эрни протянула Вилли круглую синюю жестянку.
– Спасибо. Я ложечкой немного зачерпну – на Мартина вполне хватит.
– Передай ему ещё вот это.
Эрни достала из коробки с котятами на крышке две продолговатые шоколадочки, закруглённые с обоих концов.
– А, «кошачьи язычки»? Он их любит, спасибо.
Вилли исчез. Вскоре из берлинской комнаты послышалось:
– Ну вот, теперь точно до свадьбы заживёт.
– Почему так всегда говорят? И даже если не заживёт… На свадьбе это место никто не увидит.
– На свадьбе-то нет, а вот после…
– Ты про то, о чём вы с папой рассказывали мне, когда я однажды утром…
– Про то самое, только тихо, дурачок, дама за стенкой. А здóрово ты тогда струхнул, да?
Всхлипывания Мартина постепенно стихли. Послышался двухголосый смех. Вилли, разговаривавший приятным мягким баритончиком, смеялся высоко. Эрни нравилось его негромкое самозабвенное «йи-йи-йи-и…», нравился и тот лёгкий полувозглас-полувдох, который он издавал при неосторожном движении. Эрни вообще любила пластичные мужские голоса, способные вспархивать, а не быть постоянно придавленными к земле. Её самый первый друг тоже по-детски хихикал, когда они возились на мостках, сталкивая друг друга в речку. Может, теперь его смех уже «осел»? А Фриц и Вернер смеялись почти беззвучно…
– Раз уж ты у нас без пяти минут мужчина, я прочту тебе забавную историю… Только маме не говори.
Эрни догадалась, что Вилли полез за книжкой «Грубые шванки», которую она у него видела. В магазине подобные издания пользовались бешеной популярностью среди юных покупателей. По тому, как они краснели и переминались, подходя к полке «Фольклор», было сразу понятно, какое именно народное творчество их интересует. Продавать такие книги подросткам вообще-то не полагалось, но Вернер смотрел на это сквозь пальцы.
– Ну, слушай, – начал Вилли. – «Три весёлые монашки странствовали по свету. Подходят они однажды к узкому мосту через бурную реку, а ступить на него не могут, потому что…»
Вскоре бедняге Мартину довелось пережить ещё одно потрясение. Как-то днём, когда Эрни не было дома, он проходил мимо её комнаты и заметил, что дверь приоткрыта. Воровато огляделся и тихо вошёл. Первым делом в глаза бросилось красивое платье, разложенное на кровати. Мартин бережно приподнял его. Под ним оказалось ещё одно… тоже как бы платье, только маленькое, белое, с кружевами по краю и на совсем тоненьких лямочках. Материя очень гладкая, даже немножко скользкая. Мартин понюхал, но пахло, к сожалению, только мылом.
Аккуратно вернув всё на место, он подошёл к столу, на котором лежала открытая тетрадка с рисунками. Портрет, ещё портрет. (Мартин видел этих господ, они довольно часто приходили к Эрни в гости. Всегда по одному. Чтобы оба сразу – никогда. Странно. Разве им троим не было бы веселее, если бы Эрни их познакомила?) Ну а тут что? Мартин стал листать тетрадку без особого интереса, и вдруг его бросило в жар. Танцующие женщины. Голые. Прямо совсем без ничего. Одиннадцатилетнее сердце сильно забилось от непривычного волнения – ещё не слишком настойчивого, но уже вполне ощутимого…





Со двора раздался знакомый посвист. Встрепенувшись, Мартин захлопнул тетрадь, подрагивающими руками отложил её в сторону и, чтобы посмотреть, кто из ребят его зовёт, лёг животом на стол, стоящий прямо у окна. Сквозь рубашку он почувствовал что-то мокрое и помертвел…
Вечером фрау Кернер встречает жилицу на пороге и сразу же грозно призывает младшего сына. Мартин показывается из берлинской комнаты и плетётся по коридору. Коротко стриженная, слегка лопоухая голова опущена так низко, что подбородок почти касается ключиц.
– Фройляйн Эрни, этот негодяй хочет вам кое-что сказать, – объявляет Мальвина и, подмигнув квартирантке, дотрагивается пальцами до уголков губ. Дескать, только не смейтесь. Потом поворачивается к мальчику. – Ты морду-то подними! Стыдиться раньше надо было!
Эрни с трудом удаётся исполнить немую просьбу хозяйки. На бледной мордочке младшего Кернера отчётливо выделяется большое синее пятно. Картина, достойная кисти экспрессиониста. Изобразив приступ кашля, чтобы был повод прикрыть рот рукой, Эрни старается произнести как можно серьёзней:
– Я тебя слушаю, Мартин.
– Простите меня, пожалуйста, фройляйн Эрни.
– Чего мямлишь? Громче давай! – требует Мальвина.
Он повторяет громче.
– За что я должна тебя простить, Мартин?
– Я был в вашей комнате, пока вас там не было.
– Ясно. А зачем?
– Не знаю. Просто так. Простите.
– Ну допустим. Только это, насколько я понимаю, не всё?
Фрау Кернер тычет мальчика в спину.
– Язык проглотил? Говори дальше!
– Я испортил ваш стол. Пролил на него чернила.
– Так… Не самая неприятная новость, но дело житейское. Бывает. И всё-таки я никак не пойму, почему у тебя синее лицо.
– Я… Чернила, когда пролились… Они легли на стол такой горкой. Я испугался и решил их выпить.
Эрни фыркает. Мальвина, тоже едва сдерживая усмешку, берёт Мартина за ухо.
– Ну? Что ещё надо сказать?
– Я больше никогда-никогда не буду входить в вашу комнату без спросу. И трогать ваши вещи. Ничьи вещи трогать не буду.
– Договорились, – смеётся Эрни.
Фрау Кернер в последний раз прикрикивает на сына:
– Брысь!
Мартин мгновенно исчезает, а женщины идут осматривать место преступления.
– Вот, фройляйн Эрни, глядите. Вещи ваши, слава те, йосподи, не пострадали, а стол Юстав с Вилли завтра же снесут в мастерскую. Сошлифуют пятно, отполируют крышку, и будет всё как новенькое. Вы уж простите нас, моего поросёнка и меня, за то, что недоглядела. И даже не всыпала ему, хотя следовало бы. Но вы поставьте себя на моё место. Прихожу я, значит, домой с покупками. Вижу, дверь ваша открыта, а мой разбойник припал к столу и чем-то хлюпает. Я ему: «Ты чего там делаешь, материно несчастье?» Он поворачивается, и тут я прямо сетку выронила. (Хорошо ещё, яиц там не было.) Сам он стоит белый, как простыня, а физиономия синяя, да ещё глазёнки со страху разъехались. Я так хохотала, что чуть, простите, не обмочилась. Ну как после этого было его наказывать? Только промыла ему сначала желудок, потом мозги.
Следующим утром, столкнувшись с Мартином при выходе из уборной, Эрни тихо спросила:
– Там на столе тетрадка лежала. С моими рисунками. Ты её не смотрел?
Мальчик помотал головой. Лицо с побледневшим (благодаря материнским усилиям) синим пятном залилось красной краской.
Эрни сидела на кровати Ютты и, пока та дописывала статью для «Берлинер рундшау», листала сборник стихов Кестнера.
– Ну как тебе? – спросила Ютта, перестав стучать на своей портативной «Эрике».
– Да в общем-то нравится. Многое остроумно. Но местами, по-моему, сентиментально. И банально. Взять хотя бы вот это. «Хор фройляйн» – стихотворение о современных молодых женщинах. Они, мол, довольны тем, что сами зарабатывают себе на хлеб и могут вести половую жизнь вне брака. Но стоит им бросить взгляд на первого попавшегося ребёнка, и их сердца сжимаются от тоски:
Лишь если видим, как малыш смеётся,
Иль нос разбил и яростно ревёт,
Иль ловит мяч, или с горы несётся…
Тогда нам грустно. Ничего, пройдёт!
– Ну и что?
– Не знаю… Меня это как-то задело. Я вот тоже бездетная женщина. Значит, должна исходить завистью, когда вижу чужое потомство? Я вообще не понимаю, как можно просто хотеть ребёнка. По-моему, «просто» можно хотеть иметь машину, или пылесос, ну или в крайнем случае собаку, потому что все они более или менее взаимозаменяемы. Но ребёнок – это же человек, а люди какими только не бывают. Нельзя же хотеть «просто» мужчину… Вернее, можно, конечно, но это чистый инстинкт!
– По-твоему, поддаваться инстинктам противозаконно?
– Если ты, поддавшись инстинкту, удовлетворила физическую потребность (свою и другого человека, к обоюдному удовольствию), а потом побежала дальше, это ещё ладно. Но инстинктивно «дарить» кому-то жизнь…
– Второе чаще всего оказывается результатом первого. Хорошо это или плохо, но женщин, которые хотят «просто» ребёнка, много. Как и тех, которые хотят «просто» мужа. Так было всегда.
– Вот это и удивительно. Особенно если вспомнить, что из себя представляла женская жизнь до относительно недавних пор и сколько она длилась. Все почему-то страшно боялись остаться старыми девами. Но ведь стародевичество в мало-мальски приличной семье – это гарантия того, что ты хотя бы не умрёшь от родильной горячки.
– Спасибо доктору Земмельвайсу, она нам больше не страшна. Во всяком случае, если рожать в больнице …
– Теперь-то да, но ещё лет пятьдесят – семьдесят назад… Казалось бы, сиди себе спокойно, так нет же: выходили за кого попало (лишь бы не «засидеться»), и после первых или вторых родов мужчина был готов жениться повторно. Причём желающие занять вакансию находились быстро. Мне всё это напоминает какую-то картину из жизни насекомых, только там самец погибает после спаривания. Инстинкт, как воля богов, гонит его навстречу смерти. Ну прямо греческая трагедия!
– Вот именно. Прости за высокопарность, но все мы, невзирая на социальный прогресс, остаёмся игрушками в руках Провидения.
– Если мы так себя воспринимаем, тогда зачем же строгать новые игрушки?[2]2
Мы не сомневаемся в том, что ответ на этот вопрос читатель нашёл для себя самостоятельно. Книга рассчитана на зрелую аудиторию со сложившейся жизненной позицией и нравственными принципами. Данное произведение не носит пропагандистского характера. Любые высказывания персонажей (здесь или в других частях текста) лишь характеризуют их самих в индивидуально-психологическом аспекте как людей определённой эпохи и культуры. Не следует забывать, что героиня живёт в то время, когда женщины Германии ещё не добились законодательно признанного права по собственному усмотрению распоряжаться своим телом и своей жизнью. (В 1920 г. Советская Россия стала первой страной, легализовавшей аборты, что вызвало восхищение прогрессивной части населения Европы.) Отсутствие равноправия полов в сочетании с последствиями Первой мировой войны и тревожной общественной обстановкой (постепенным нарастанием ультраправых тенденций) объясняет настороженное отношение немецкой женщины 1920-х – начала 1930-х годов к деторождению. Примеч. ред.
[Закрыть]
Эрни жила в мире, где ей слишком часто становилось кого-нибудь жалко и довольно редко – безоговорочно весело. Поэтому она не ощущала потребности произвести на свет ещё одно беззащитное существо. Ей казалось, что ребёнок – это страшно. И непредсказуемо. Каким он родится? Сумеешь ли ты полюбить его достаточно сильно? И притом не слишком? Поймёшь ли, какая мать ему нужна? Может быть, то, о чём ты долдонишь ему изо дня в день, пройдёт мимо него. А может, одно оброненное тобой слово западёт глубоко и пустит жизнь не в то русло. Из боязни чего-то подобного будешь всё время молчать. Все важные вопросы останутся без ответа. С одной стороны, уверенно рассуждать о смысле жизни и о Боге может только круглый идиот. С другой стороны, ребёнок, который постоянно слышит от родителей: «Не знаю», – не получит утешения и чувства защищённости. И тогда он обратится за этим к чу-жим людям, которые неизвестно как им воспользуются…
– Зачем, зачем? – усмехнулась Ютта. – Сегодня, как и раньше, женщины не потому рожают, что знают «зачем». Природа расставляет нам ловушки. Отрицать этот факт довольно глупо – уж не обижайся.
– Я и не отрицаю. Я просто считаю, что с ловушками природы надо обращаться осторожно. И если уж попадать в них, то лучше пока ты молода. Пока ты ещё не видела старости, не видела смерти. Следовательно, и жизни тоже не видела. Но думаешь, что понимаешь в ней вполне достаточно (ведь ты хорошо училась в школе и прошла конфирмацию). У меня, скорее, наоборот. Я пропустила ту золотую пору, когда обманывать себя и ребёнка бывает относительно легко. Когда можно «дарить жизнь» от чистого сердца, поскольку ты ещё не знаешь содержимого подарочной коробки. Я уже знаю больше, чем хотелось бы. И вместе с тем понимаю, что этих знаний слишком мало. Ну или я попросту неправильная женщина.
Ютта ответила не сразу. То, что в этом разго-воре она предпочитала задавать наводящие вопросы и делать общие замечания, а не раскрывать себя, объяснялось не только журналистской привычкой. Просто она сама понимала не больше, чем Эрни. Может, даже ещё меньше. Но это уже почти перестало пугать её. С некоторых пор она жила как живётся, смирившись с тем, что по-другому не выходит.
– В ловушки природы попадают не только женщины, – сказала она после паузы. – У того же Кестнера есть стихотворение, где он обращается к своему будущему ребёнку… Да даже здесь, в «Хоре фройляйн», в финальной строфе, которая тебя задела… Любой поэт всегда в конечном счёте говорит о себе. А Кестнер к тому же ещё и детский писатель…
– Да, и, кажется, хороший. У нас в магазине его книжки разлетаются только так.
– Где же то стихотворение? Сейчас найду… Вот оно: «Письмо к моему сыну». Посмотри.
Эрни прочла. Целых девять четверостиший. Мужчина, от чьего лица они были написаны, достаточно ясно представлял себе, каким должен получиться его ребёнок. Для того чтобы этот мальчик (именно мальчик) обрёл плоть и кровь, кое-чего не хватало. Матери. Будущий отец пока не нашёл женщину, достойную и готовую сыграть эту роль, которая представлялась ему довольно скромной. Он признавал, что мать очень важна, но только «поначалу». Потом первую скрипку якобы играет отец.
Не всё в этих стихах понравилось Эрни. Но некоторые строки перекликались с тем, что чувствовала она сама. Например: «Кто думать начал, ничего не знает. Не нравится ему весь этот цирк», – или: «Не буду говорить тебе, что делать. Лишь покажу, как обстоят дела». Человек, решивший учить своего сына не речами, а молчанием, видел и жестокость войны, и несправедливость мира. Тем не менее ему почему-то очень хотелось иметь ребёнка.
Разговор с Юттой о детях «примагнитил», как это иногда бывало, созвучное событие в жизни Эрни. Точнее, в жизни её ближайшего окружения.
Вернувшись с работы, она застала герра Кернера и его старшего сына сидящими на лестнице, прямо на ступеньках. При появлении квартирантки они прервали тихий разговор и потеснились, пропуская её. Оба были серьёзны и чем-то встревожены. Пожалуй, Эрни ещё никогда не видела их такими. Особенно Вилли. Непривычно бледный, он сидел, скруглив плечи и слегка скосолапив ноги в смешных матерчатых туфлях на толстой резиновой подошве. Когда Эрни, прижав к себе юбку, бочком проходила мимо, он поднял голову и так посмотрел из-под горестно сведённых бровей, будто собирался заплакать.
Через четверть часа старший и средний Кернеры вернулись в квартиру. Эрни видела их из кухни. Положив руку между лопаток сына, Густав вёл его к грозной Мальвине, подобно священнику, который сопровождает осуждённого на казнь, суля ему спасение раскаявшейся души. Сердце бедняги Вилли явно болталось, как говорится, в кармане штанов. Эрни предположила, что из комнаты, где фрау Кернер занималась шитьём, скоро послышатся крики и звуки оплеух. Но нет, стрекотание машинки сменилось подозрительно долгой тишиной. Эрни всерьёз забеспокоилась.
Наконец квартирная хозяйка сама постучала к ней в комнату, села на краешек кровати и, вздохнув, смущённо начала.
– Видите ли, какое дело, фройляйн Эрни… Мы поймём, если вы теперь захотите от нас съехать.
– Было бы очень жаль, ведь мне так хорошо у вас. А что случилось?
– Ох, стыдно сказать, но такого шила в мешке не утаишь. Это шило будет орать в берлинской комнате днём и ночью, так что ни нам, ни вам, фройляйн Эрни, не видать покоя.
Вот это да! Неужели аист цапнул Мальвину за ногу в четвёртый раз? Но почему это так огорчило Вилли? И почему ребёнок будет плакать в его комнате?
– Поздравляю вас, фрау Кернер…
– Меня? Ах, йосподи ты боже мой! Да типун вам на язык! Ещё чего не хватало на старости лет! Нет, фройляйн Эрни, это мой Вилли отличился. Залетела от него одна девица: на два года его старше, работает где-то секретаршей, метит замуж за начальника. Спиногрыз ей ни к чему. Первым же делом она озадачила моего дурака: «Достань мне денег сам знаешь на что». Он достал. Где – не знаю. Наверное, у какого-нибудь друга. И может, уже не в первый раз. Но вот только эта дамочка так ничего и не сделала. Видать, испугалась. Теперь говорит: «Скажу в больнице, что отец неизвестен, и пускай забирают в приют. Или бери себе». Ясное дело, мы не изверги…
– Понимаю вашу обеспокоенность, фрау Кернер, но ведь это всё-таки скорее хорошая новость, чем плохая? Я, признаться, боялась чего-то намного худшего. На Вилли лица не было…
– Да уж, меня они тоже напугали. Вошли, как два привидения… Думали, заругаю их обоих. Конечно, Юстав давал мальчишке многовато воли, ну да я же не совсем дура. Понимаю, что петуху нельзя запретить… кукарекать. Все они в этом возрасте гуляют напропалую, а так влипнуть угораздило только моего олуха. Уж слишком он добрый… В общем, мы вот что порешили: развесёлая жизнь для Вилли закончилась. Его дитё будет жить в нашем доме, но ходить за ним будет он сам. Покажу ему разок, что как делать, и больше палец о палец не ударю. Пускай повертится, пускай ночами не поспит годик-полтора. А потом пойдёт деньги добывать для себя и для своего ребёнка – честным потом, как подобает мужчине. Пока он будет на работе, я уж, так и быть, присмотрю за малышом. Ох, только бы девочка родилась…
Существо, вскоре поселившееся в берлинской комнате, официально именовалось Йоханнесом Кернером. Бабушка называла его Хэнсхеном или Ханзи, отец – Джонни. Родитель торжественно поместил младенца в баухаусную колыбель, которую собственноручно изготовил по картинке из журнала. Этот жёлто-сине-красный вопль выпрыгивал из добротного, но старомодного дубово-орехового окружения, как будто бы намекал на то, что Вилли и его ребёнку место не здесь: не в доходном доме с тёмным двором-колодцем и полупрогнившим водопроводом, не на этой улице, среди обозлённых надорвавшихся людей. Эта пара (икона юности, юность в квадрате) украсила бы собой какой-нибудь город будущего, где много зелени, где все молоды, энергичны и свободны от предрассудков, где белые стены компактных удобных домиков отражают солнечный свет, а окна такие большие, что подходишь и голова кружится от ощущения близости неба.
Так или иначе, плотницкий дебют Вилли следовало воспринимать скорее как шалость, чем как манифест. Он не стремился выломиться из среды, не стремился перестроить свою жизнь, а те изменения, которые произошли, принял безропотно. Эрни была права, назвав симпатичного соседа-подростка лоснящимся животным. Ведь пантера не злится, что из-за котёнка ей нельзя пойти на танцы. Она видит детёныша и начинает его вылизывать, тарахтя от ощущения полноты бытия. Вот так и Вилли. Он улыбался, когда, стоя на коленях, стирал пелёнки и кожу на костяшках пальцев. Он как будто бы не тосковал о прежних увеселениях – что не мешало ему бурно радоваться и покрывать «мюттхен» шумными поцелуями, если она в виде исключения всё-таки отпускала его развеяться. «Именно таким людям и следует иметь детей», – сказала Эрни Ютте.
За первый месяц жизни ребёнка Вилли осунулся, глаза стали больше и темнее, черты тоньше. Склоняясь над колыбелью в мешковатых штанах и простой белой майке, он был красивее, чем в своих «спекулянтских» костюмах. Эрни ощущала почти благоговейное умиротворение, когда видела, как Джонни льнёт к тёплой мягкой коже отца, как трогает его улыбающееся юное лицо. Если бы Эрни была художницей, она написала бы с Вилли Кернера современную Мадонну.
Как-то поздним вечером, вернувшись из театра, Эрни застала на кернеровской кухне маленький пир. Стол, накрытый клеёнкой, напоминал частично разорённую витрину деликатесной лавки. Ветчина, чеддер, фаршированные яйца, рольмопсы, сардины в масле, оливки, томаты, чёрный виноград, виндбойтели на десерт, пьяные вишни в шоколаде (излюбленное лакомство хозяйки дома) – всё это великолепие и то, чем оно запивалось, принёс Хольгер Яхман, фронтовой друг герра Кернера, пожелавший таким образом отпраздновать своё освобождение из тюрьмы, куда он попал за какие-то махинации по доносу ревнивой сожительницы. Это был балагур и почти такой же великан, как Густав. Когда Вилли в очередной раз отлучился к малышу, Яхман, понизив голос, сказал старшим Кернерам:
– Он у вас молодец. Мой пасынок год назад потерял работу и теперь тоже сидит с карапузом, а жена его бегает по чужим домам: здесь что-то подошьёт, там подштопает. Она жалеет парня: мол, разве это жизнь для мужчины? А я ей говорю: «Очень даже неплохая жизнь. Вы зарабатываете, он ухаживает за ребёнком собственного изготовления – не вижу тут никакого непорядка. Когда шла война, женщины тоже работали. Пока мужчины были заняты убийством друг друга. Вот это действительно никуда не годилось. Хотя кое-кого как будто бы устраивало».
– Кое-кто и сейчас готов повторить, – проворчала фрау Кернер.
– Увы, дорогая Мальвина. Таков уж человек: жизнь ничему его не учит.
– Давайте чокнемся за то, чтобы люди перестали повторять одни и те же глупости, – предложил Густав. – Пусть хотя бы новые придумают.
– Прост!
– Прост!
В журнале «Современная дама» писали о том, что младенца следует брать на руки лишь в строгом соответствии с распорядком кормления и гигиенического ухода. В противном случае он будет манипулировать родителями при помощи крика и не научится успокаивать себя самостоятельно. Вилли пренебрегал этой популярной рекомендацией: доставал Джонни из колыбели, как только тот начинал плакать.
– Вот и правильно, – одобряла мать, она же бабушка. – Не давай ему хныкать, а то фройляйн Эрни от нас сбежит.
– Никуда я не денусь, фрау Кернер. Так что если это из-за меня…
– Нет уж, нет уж. Вы наша квартирантка и имеете право на покой. Как, между прочим, и мы с Юставом, и Мартин.
Вилли согласно кивал. Но однажды он признался Эрни, что не стал бы дрессировать Джонни, даже если бы жил с ним вдвоём. Обоснование этой ненаучной педагогической позиции прозвучало шокирующе прямолинейно:
– Дети иногда умирают, Эрни. Я как-то раз представил себе, что мой тоже… Он ведь очень хрупкий. И тогда он скажет Богу: «Мне было нуж-но так немного, но даже этой малости я не получал». – Подумав, Вилли прибавил: – Да и вообще. Я ещё не видел ни одного человека, который бы вырос, но так и не отучился проситься к родителям на ручки.
Эрни усмехнулась. В вопросах воспитания она смыслила столько же, сколько любой бездетный взрослый, когда-то бывший ребёнком. Ну или чуть-чуть больше, чем любой. Кто-то почти не помнил себя в первые годы, а её воспоминания начинались рано – с ощущения спелёнутости. Хотя думать словами она ещё не могла, в ней каким-то образом сформировалась мысль о том, что это возмутительно – мешать живому существу свободно пользоваться его же собственными руками и ногами. Из благих побуждений совершая традиционный акт родительского насилия, мама ласково улыбалась. Сейчас, вспоминая склонённое над ней и размытое сиянием милое лицо (ещё такое молодое!), Эрни чуть не плакала. Но тогда улыбка лучшей матери на свете казалась младенцу свидетельством то ли непроходимой тупости, то ли беззастенчивого лицемерия. Ярость, разрывавшая спелёнутую Эрни, вызывала нечто вроде наркотической зависимости. Позже, когда её уже перестали пеленать, она нарочно вводила себя в то состояние, утыкаясь лицом в подушку и воображая, будто ей не дают дышать.
– Думаю, ты прав, Вилли. Наивно было бы считать, что доверие к родителям идёт с ребёнком «в комплекте». Ведь все эти сказки про детей, отведённых в лес и там оставленных, они же возникли и продолжают существовать не на пустом месте. По-моему, для современных людей, как и для тех, кто жил много веков назад, самый первый в жизни страх – это не боязнь того, что с родителями приключится беда, а боязнь их предательства. Мне, например, в раннем детстве несколько раз снился такой сон: толстая ведьма (горластая консьержка из соседнего дома) похитила меня, а мама не спешит мне на помощь. Ещё снилось, что мохнатое чудовище – пожиратель детей, которые плохо спят, – пришло к нам домой и родители угодливо суетятся вокруг него: «Не желаете ли вилочку? Салфеточку?» Я всё это к чему говорю: ты правильно делаешь, что не даёшь Джонни поводов для недовольства тобой. Ранние недоразумения между родителями и детьми – это, может, и не так серьёзно, как некоторые считают. Ты любишь ребёнка, а он не дурак, значит, чуть раньше или чуть позже всё обязательно встанет на свои места. Но если ты хочешь, чтобы он уже сейчас всегда радовался тебе, чтобы с охотой принимал всё то, чему ты будешь его учить…
– Отцы, не раздражайте детей ваших, – засмеялся Вилли, процитировав одну из немногих книг, которые прочёл.
– Вот именно. Лютер плохого не посоветует.
Вилли не раздражал Джонни. Между этими двумя детьми царило, насколько можно было судить, полное взаимопонимание. Эрни быстро привыкла к уютным домашним звукам, сменявшим друг друга несколько раз за ночь в одной и той же последовательности. В их неуклонном чередовании ей мнилось нечто обнадёживающее. Негромкое кваканье младенца – короткий вздох диванной пружины – шлёпанье босых ног по полу – ласковый шёпот – удовлетворённое затихающее бульканье. Разбуженная Эрни мягко погружалась обратно в сон под колыбельную:
Буко фон Хальберштадт
Обожает всех ребят.
Что он нам пода-а-арит?
Сахарный суха-а-арик!
Красненькие башмачки,
Чтобы мы плясать пошли.
Башмачки с блестяшкой,
С золотою пряжкой!
Текст, проверенный временем, переходил в импровизацию Вилли:
Спи, Джонни, спи, малыш.
Ты чего, чего не спишь?
Спит Мальвина, Юстав спит,
Мартин носиком сопит,
Эрни спит за сте-э-нкой,
Спит, поджав коле-э-нки.
Эрни редко спала в позе эмбриона. Предпочитала согревать внутренности, лёжа на животе. Но Вилли не знал этого, а даже если б и знал… На какие отклонения от истины не решишься ради рифмы!
Ты теперь совсем сухой,
Папа нянчится с тобой.
Вот тебе бутылочка,
Мой шёлковый затылочек.
Буко фон Хальберштадт
Обожает всех ребят.
Хэнсхену он то-о-же
Скорей уснуть помо-о-жет.
Глазки, мальчик, закрывай.
Джонни, засыпай…



























