Текст книги "Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование"
Автор книги: Андрей Арьев
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Распад атома
«Распад атома», не публиковавшийся ни полностью, ни частями в периодике, сразу издан книгой: Георгий (так на титуле, на обложке имя написано правильно, через «i» – «Георгiй») Ивановъ. «Распадъ атома». Парижъ. 1938. Copyright by Georges Ivanoff, 1937.
В дискуссию о книге включились преимущественно противоборствующие силы круга Мережковских, с одной стороны, и Ходасевича и Набокова – с другой. Определить место «Распада атома» в общем культурном контексте попытался только Альфред Бем. В варшавском «Мече» (1938, 7 авг.) он написал небольшую статью, озаглавив ее «Литература с кокаином». Понятно, что заглавие извлечено из «Романа с кокаином» М. Агеева (весьма одобренного, кстати, Г. И.), появившегося несколько раньше «Распада атома». Оба эти произведения рассмотрены в свете тезиса, выдвинутого В. В. Вейдле в книге «Умирание искусства» (1937). Ее автор пишет о кризисе европейского искусства в целом, не выделяя как обособленное искусство русской диаспоры. Для него равно Вирджиния Вульф, Жан Жироду, Борис Пастернак и Владимир Сирин свидетельствуют об «обмелении» языка и стиля, призванного объединять культуру, о подмене, когда стиль перестает быть стилем и становится приемом, а искренность, непринужденность превращаются в довлеющую себе манеру, в «оригинальность». Бем о «Распаде атома» говорит, что книга напоминает ему прежде всего «Записки из подполья» Достоевского:
«Здесь тоже попытка сказать последнее, договорить до конца то, что таится в самой глубине подсознания».
Дальше, развивая концепцию Вейдле, Бем иллюстрирует ее, сравнивая произведения Достоевского и Г. И.:
«…за героем „Записок" все время чувствуется еще и автор, для которого „распад" личности его героя не материал для эстетизиующего наблюдения, а подлинная трагедия. Даже в этом произведении, где Достоевский подошел как бы к грани того, что допустимо в искусстве, он сохраняет расстояние между собою и своим героем, заражая читателя тоской по утраченному единству личности».
Хотя Бем и утверждает, что дистанция между автором и персонажем в «Распаде атома» все же соблюдена, именно превращение общего всем литературного стиля в оригинальный прием губит книгу Г. И.:
«Необычайно гладко и изысканно-литературно повествует его герой о предельных падениях человеческой души, – о извращениях, вызывающих при одном чтении чувство тошноты. И вот это сочетание литературной приглаженности с „подпольщиной" оставляет от книги Георгия Иванова самое тягостное впечатление».
Все же общая установка Бема носит общекультурный характер:
«Книга Г. Иванова – литературный факт, с которым нельзя не считаться, тем более, что он совсем не случаен. Он только ярче выявляет то, что намечено и подготовлено другими и что не только не осуждается, но, наоборот, всячески поощряется на страницах печати, которая теперь брезгливо отворачивается от книги Г. Иванова».
Ходасевич, с которым Георгий Иванов в это время несколько формально, но помирился, назвал «Распад атома» – «поэмой в прозе». В этой аттестации был еле обозначенный оттенок иронии. Сам автор, однако, именно так о своем творении и думал. И не переставал думать в поздние годы. Книга писалась сразу же после выхода в свет «Отплытия на остров Цитеру». Поставленная под ней дата окончания – 24 февраля 1937 г. – говорит о связи со стихотворным сборником, что отметил и Ходасевич.
«Распад атома» – это завершение поэтического пути, завершение самого поэтического отношения к жизни. Даже не завершение – крутой обрыв. Однако появившаяся в «Возрождении» оперативная рецензия Ходасевича на книгу написана не без усмешки, а порой в тех же выражениях, что фельетон Георгия Иванова «В защиту Ходасевича», с которого началась явленная литературному миру война двух поэтов. В частности, Георгий Иванов писал: «О, да, Ходасевич „умеет рисовать"! Но что за этим умением? Усмешка иронии или зевок смертной скуки». Через десять лет Ходасевич отвечает:
«Спору нет – внешнее содержание словесного натюрморта, щедро разбросанного Георгием Ивановым по страницам его книги, определяется содержимым опрокинутого ящика для отбросов. Но нельзя отрицать, что все эти сами по себе некрасивые предметы подобраны, скомпонованы и изображены с отличнейшим живописным умением. Свои неизящные образы Георгий Иванов умеет располагать так изящно, до такой степени по всем правилам самой благонамеренной и общепринятой эстетики, что (говорю без малейшего желания сказать парадокс) все эти окурки, окровавленные ватки и дохлые крысы выходят у него как-то слишком ловко, прилизанно и в конечном счете почти красовито. Поэтому видеть в „Распаде атома" какой-то эстетический катаклизм было бы до последней степени ошибочно и наивно. Напротив, недостаток книги в том-то и заключается, что Георгий Иванов, по-видимому, хотел вызвать в своем творчестве такой катаклизм, но это у него не вышло: он не сумел избавиться от той непреодолимой красивости, которая столь характерна для его творчества и которая составляет как самую сильную, так и самую слабую сторону его поэзии» («Возрождение». 1938, № 4116, 28 янв.).
Дальше Ходасевич разнообразно критикует автора, делая вид, что критикует героя, которому якобы поэзия «была и есть глубоко, органически чужда». Заканчивается же рецензия приемом, едва ли не перенятым у советских критиков с их перманентным сетованием по поводу писателей, скептически оценивающих окружающий их мир, – знаем, мол, на чью мельницу они льют воду:
«И вот тут становится жутковато: как бы не взяли в Москве да не перепечатали бы всю книжечку полностью, как она есть, – с небольшим предисловием на тему о том, как распадается и гниет эмиграция от тоски по „красивой жизни" и по нетрудовому доходу и как эту тоску прикрывает она возвышенным разочарованием в духовных ценностях».
В виде «небольшого предисловия» к гипотетическому изданию в СССР «Распада атома» следовало бы вклеить как раз рецензию Ходасевича. Впрочем, отклики эмигрантской прессы на другие сочинения Георгия Иванова для подобной цели тоже бы легко сошли.
Не успев еще опубликовать статью, Ходасевич не отказывает себе в удовольствии указать на нее давнему и неизменному врагу Георгия Иванова В. В. Набокову. Признавая, что статья «не очень удалась», рецензент все же пишет ему 25 января 1938 г.: «…кое-что в ней Вы, надеюсь, оцените».
Прямо противоположным Ходасевичу образом оценила «Распад атома» Зинаида Гиппиус в статье «Черты любви». Она увидела в книге не «разложение» эмиграции, но, наоборот, памятник ее существованию. Именно «большие темы» выражены в книге, но мнению Гиппиус, особенно глубоко:
«В ней как будто ничего не происходит; а на самом деле происходит такое важное, что оно значительнее самых сложных приключений. <…>
Замечательно: в книге не открывается новое ; в ней только по-новому открывается вечное . Так, приблизительно, как может и должен бы видеть его, вечное, сегодняшний человек. <…>
Ну да, ведь все мы издавна привыкли „вечное" звать „банальностями" (кто-то первый выдумал, другие обрадовались: не будем, мол, повторяться!). Но человек – герой Иванова – продолжает открывать „известное" и действительно открывает его по-новому , потому что, хотя и чувствует его, как другие, раньше, – уже чувствует с новым (современным, неполным) сознанием . <…>
Стоит взять книгу исключительно как произведение искусства – все делается ясно: покинутый любовник, полный горечи живых воспоминаний, бродит по Парижу, размышляя об одиночестве, о явлениях современной действительности, о жизни вообще; размышления его интересны, он природно талантлив. Но так как „душа его мрачна, мечты его унылы" – все вокруг кажется ему темным и грубым. <…>
Лучше, а главное – вернее, взглянуть на нее с другой стороны. Ничего, если при этом она потеряет кое-что в художественном отношении; потеряет стройность; а некоторые места и конец – самоубийство – превратятся в художественные ошибки. Мы зато увидим, что было это, или не было („синее платье", „размолвка") – в сущности все равно. Не все равно, что в душе героя была, есть и будет – ЛЮБОВЬ. Именно такая, какая пишется с большой буквы. <…>
Кто-то сказал: „Эта книга написана безбожником". Увы, чтобы так подумать, надо не иметь никакого, даже примитивного, понятия ни о Боге, ни о безбожии, ни о человеке. Другое мнение, что „книга вредная, после нее остается застрелиться", лишь указывает, что так судящий не видит дальше героя, не понял еще его желания, не знает о данном герою талисмане и поверил внешней, художественной и внутренней ошибке автора, всунувшего в руки героя револьвер. Боюсь, что автор испугался «банальности» конца с чем-то вроде „просветления" (как случается у Толстого) и впал в худшую банальность, книгой не оправданную. <…>
Открытость, явное, без боязни слов, описание тайного, тайных мечтаний многих и многих, встанет, конечно, преградой между книгой и этими многими: они вовсе не желают, чтобы их тайные мечты были обнажены. Или искренно не допускают, что они у них есть. Специальные любители сокровенных описаний, если и позарятся пробежать кое-что тайком, будут разочарованы: их оттолкнет подкладка, т. е. суть книги, делающая все это „не соблазнительным", недостаточно для них острым. <…>
Я не делаю определенных заключений, но не удивлюсь, если книга, о которой мы говорим, окажется сегодня голосом вопиющего в пустыне. Да это, в конце концов, не так важно. Важно, что она есть, написана; и если правда, что „жизнь начинается завтра", – завтрашний живой человек скажет: не все книги, написанные в эмиграции, обратились в прах; вот одна, замечательная, она остается и останется» («Круг». Париж, 1938, кн. 3, с. 139-149).
Набоков (тогда Вл. Сирин) решил ответить без обиняков – и Георгию Иванову, и Гиппиус. Через два года после выхода «Распада атома» в рецензии на сборник «Литературный смотр» (Париж, 1939) он написал о нем как о «книжице», которая якобы «так скоро забыта». «Забыта» по одной простой причине:
«…Так случилось потому, что эта брошюрка с ее любительским исканием Бога и банальным описанием писсуаров <…> просто очень плоха. И Зинаиде Гиппиус, и Георгию Иванову, двум незаурядным поэтам, никогда, никогда не следовало бы баловаться прозой» («Современные записки». 1940, кн. LXX, с. 285).
Не стоит труда представить: самыми неприятными в этом отзыве для автора «Распада атома» были не слова (ясно, что от Набокова он ничего иного ожидать и не мог), но то, что появились они в главном журнале эмиграции, «Современных записках», журнале, в котором Георгий Иванов больше десяти лет сотрудничал. Не исключено, что это обстоятельство послужило окончательным доводом в пользу решения оставить занятия литературой навсегда. Лишь не сравнимая с литературной мировая катастрофа вернула Георгия Иванова через несколько лет к творческой жизни.
Поводом для приведенной уничижительной реплики послужила статья о «Распаде атома» Владимира Злобина «Человек и наши дни», появившаяся в рецензируемом Набоковым сборнике. Контекст, из которого взято соображение о «так скоро забытой книге», конечно, иной. Злобин говорит, что в эмиграции вся русская культура уходит в небытие, даже та, что затрагивает кардинальные проблемы ее существования. Пример тому – судьба «Распада атома»: «Книга очень современная, и для нас, людей тридцатых годов нашего века, бесконечно важная. Но с ней произошло то же, что с большинством, в эмиграции рожденных, книг. О ней немного поговорили, посвятили ей одно из заседаний „Зеленой лампы", а затем она, даже не вызвав скандала (спасительного, на что была, вначале, некоторая надежда) провалилась в пустоту, куда неизменно проваливается все, что так или иначе связано с Россией…» («Литературный смотр», с. 158).
В части, интерпретирующей содержание книги, Злобин пишет, что дерзость автора «Распада атома» состоит не в нарушении внешних приличий, а в посягательстве на мир человеческих грез и тайных желаний:
«И все же сорвать покров с человеческой души в иных случаях надо, поступившись всеми ее священными правами. Не потому, что она без посторонней помощи не может справиться с одолевшими ее смертельными мечтами <…>. Но хотя бы для того, чтобы стала, наконец, явной та „неземная добродетель", которую не прошибешь ничем и на которой, как на благодарной почве, всходит пышным цветом „мировое уродство". Мир погибает не только от злодеев, но и от праведников . Этого сегодняшние идеалисты всех толков Георгию Иванову не забудут» (там же, с. 159).
Но и это еще, по Злобину, не главное. Главное в «Распаде атома» то, что его автор по-новому в новых условиях раскрыл извечную розановскую тему взаимоотношения Бога и пола в человеческой душевно-земной жизни. По мысли Злобина, Георгий Иванов пошел едва ли не дальше своего, несомненного в данном случае, предтечи.
«…Как раз из розанонской комбинации, – пишет рецензент, – не вышло ничего. „Мировое уродство" не дрогнуло. Пол с Богом он – правда – соединил, но за счет личности, подменив ее родовым началом. И не потому ли так легко прощаются Розанову и его кощунства, и его бунт, и все его неприличия, что воля его к безличности встречает ту же волю везде – в браке, в семье, в государстве, в церкви? Против чего бы Розанов ни бунтовал, какие бы ни подрывал основы, в конечном счете он утверждает существующий порядок. <…> Но человеку современному, человеку тридцатых годов нашего века, знающего о личности что-то, чего дореволюционный человек не знал, в розановском мире, где пахнет пеленками и дурной бесконечностью, делать нечего» (там же, с. 160).
Таким образом, «Распад атома», по Злобину, за которым стоит, конечно, и Зинаида Гиппиус, – это запечатленное явление «духовной революции», осуществляемой одинокой личностью. Но чем ближе к небу, тем очевиднее для нее самой проступают очертания «во зле лежащего мира», не обещающего никаких залогов спасения. Разве что одного: открывшаяся панорама «мирового уродства» должна засвидетельствовать перед Всевышним невыносимое этой суверенной личности положение.
Через два десятилетия, после появления набоковской «Лолиты», Злобин вновь возвращается к разговору о канувшем «Распаде атома» на фоне необыкновенного рыночного успеха романа Набокова. В парижском «Возрождении» он публикует статью «„Лолита" и „Распад атома"». В ней он повторяет свои суждения 1939 г., кое-что к ним присовокупляя:
«Мир погибнет не только от злодеев, но и от праведников . Этого сегодняшние идеалисты всех толков Георгию Иванову не забудут. Но это лишь одна из причин – не главная, – почему книга его попадает под индекс.
А главная – вот: Георгий Иванов пытается соединить человека, Бога и пол. <…>
„Мировое уродство", которое Георгия Иванова, как некий дурной запах, преследует повсюду, держится на разделении человека, Бога и пола. Безличный, человека унижающий, пол; окаменевшая в своем бесполом совершенстве личность и – анонимный абсолют, похожий скорее на дьявола, чем на Бога, – три формы этого уродства, мир человеческий искажающего, как отражение в кривом зеркале» (1959, N° 85, с. 137).
Все время отстраняясь от трактовки «Распада атома» как художественного явления, Злобин в оценке этой «поэмы в прозе» возносится в мир идей., от нее далековатый:
«Книга Георгия Иванова имеет прямое отношение к одному из самых серьезных человеческих дел на земле. Я говорю о построении „Civitas Dei" – слово бл. Августина. Нарочно пользуюсь, как в медицине, латинским термином, дабы, сказав «Град Божий», „Царство Божие на земле", не приобрести нежелательного союзника в мире христианского идеализма» (гам же, с. 138),
Разумеется, в столь грандиозной затее, как построение «Civitas Dei», автор «Распада атома» ничего не достиг, и в чем художественная ценность произведения Георгия Иванова, остается неясным. То есть ясно, что «Распад атома» – превосходный отрицательный пример, назидание современному человечеству:
«Как заложить прочное основание Града Божия на глубине ада, ибо речь именно об этом, – без предварительной над ним победы? Но такого вопроса у Георгия Иванова даже не возникает. Общее направление он угадывает верно, чувствует – тоже верно, – что проблема пола находит свое разрешение в личной любви, т. е. что это проблема религиозная. Но что Бог и пол – величины несоизмеримые – этого он не сознает и, ставя между ними знак равенства, делает из пола как бы некий абсолют, который человека съедает без остатка, вместе с его любовью. У Розанова остается хоть что-то – род, дурная бесконечность истории. У Георгия Иванова – ничего. Конец личности – конец нашего человеческого мира.
Но не этого ли, в сущности, и хочет Георгий Иванов, стремясь, всеми силами, разложить атом человеческой личности? С ее исчезновением ад превращается в „рай", и уже здесь, на земле, наступает вечное блаженство – блаженство небытия. <…> Да, нашим абсолютом стал пол. Теперь это совершенно ясно. И от этого все наши несчастья, все» (там же, с. 138—139).
Портрет без сходства
Сборник выпустило парижское издательство «Рифма». «Окончание печатанием 30 апр. 1950 в Париже в типографии S. N. I. Е.». Стихи этой книги, за исключением четырех, перепечатаны в итоговом сборнике: Георгий Иванов. «1943-1958 Стихи».
Владимир Смоленский в несколько запоздавшем отклике «Возрождение». 1954, № 32, с 141), имея в виду заключающий цикл, «Rayon de Rayonne», разделил книгу на две части: «Первая Лермонтовски печальная, вторая, пропитанная гейневским ироническим ядом».
Еще больше запоздал с отзывом Владимир Вейдле, лишь в «Континенте» 1977 г. решив отдать должное своему (и Ходасевича) былому оппоненту. Говоря о «тоне» и «тембре» «Портрета без сходства», он заметил:
«…Вместо лиры Аполлона флейта Марсия, – с которого завистливый бог уже начал сдирать кожу…» ( № 11, с. 363).
Дальше Вейдле разъясняет свою аллегорию:
«Читая эти стихи, тогда, в 50-м году, я себе говорил: тут не риторике свернули шею, как того требовал Верлен, тут ее свернули самой поэзии. Или поэтичности только, одним только поэтизмам, которыми засажены сплошь те персидские „Сады", которыми полным-полны и „Розы"? Нет, точней будет сказать, что их автор шею свернул поэзии, своей собственной, прежде всего поэзии, ради другой, – и уже с помощью этой другой, более подлинно и куда более мучительно в нем самом укорененной» (там же, с. 364).
Тут Вейдле не выдерживает и переходит к издавна ценимому Ходасевичу: логика сравнений доходчивее логики прямого анализа. Говоря о прозаизации поздней манеры Георгия Иванова, он не сомневается, что она развилась у поэта под влиянием Ходасевича: «После смерти Ходасевича поэзия Георгия Иванова с его поэзией весьма заметно породнилась и тем самым, при всех отличиях, ее продолжила» (там же).
Первой на «Портрет без сходства» неожиданно – и неожиданно пышно – откликнулась Нина Берберова: «Положение Иванова среди современных ему поэтов настолько исключительное, что к книге его невозможно, да и несправедливо было бы подойти с точки зрения личной удачи поэта. На нее необходимо взглянуть как на звено в истории русской поэзии – в частности, ее периода последних шестидесяти лет. Этот период начался в 90-х годах прошлого века, «Портрет без сходства» завершает его; случилось так, что маленькая эта книжка становится последним вздохом почившего гиганта» («Русская мысль». 1950, 7 июля).
Как и Смоленский, указав на двухчастный замысел книги, Берберова отнеслась к нему так:
«Хотя сборник и разделен на две части, из которых первая как бы «серьезная», а вторая – «ироническая», обе эти части сливаются друг с другом и дополняют друг друга, придавая цельность книге. Больше того: именно вторая, несмотря на ее кажущуюся легкость, приносит пряность и прелесть в поэзию Иванова. На этом фоне «зловещего юмора» мы яснее видим сущность стихов его и лучше понимаем их магию».
В «Возрождении», как водится, откликнулись на появление нового сборника Георгия Иванова с позиций «социально-исторических». Ив. Херасков статью «Певец эмигрантского безвременья» начал с комплимента простого как мычанье: «Георгий Иванов заслуженный ветеран современной поэзии» (1951, № 13, с. 176). И дальше автор, кажется, первый и последний из писавших о Георгии Иванове сравнил стихи сборника со стихами Маяковского:
«Даже неожиданные провалы в маяковщину не кажутся тут пустым, реальному переживанию не отвечающим манерничаньем: так осточертело все, что захотелось выругать и луну (кочан «ядреной капусты»), и радугу (противная „арбузная корка"), и ночную птицу («крылатый булыжник»). Но рядом тонкое чувство природы, уменье в певучей строфе передать ее красоту.
Не ищите, однако, в последних стихах Г. Иванова пророческих прозрений, вдохновенных взлетов, волнующей романтики. Перед нами певец безвременья» (там же).
Известно, что Блоку на одном из его последних выступлений из зала кричали, что он-де уже «мертвец». То же самое, в сущности, говорит Георгию Иванову Херасков:
«Хочется невольно сказать Г. Иванову его же собственными словами:
…Поэтом долго ли родиться?
Вот сумей поэтом умереть!..
Сумеет ли Г. Иванов?» (там же, с. 177).
Дальнейший текст – уже «надгробное слово» с приличествующим случаю оправдательным вердиктом:
«„Нигилизм" Г. Иванова не прирожденный, а благоприобретенный, навязанный ему обстановкой. Прирожденный нигилист никогда не стал бы поэтом <. >. Надсоновское «нытье» было продуктом безвременья 80-х годов. Нигилизм наших современных «надсонов» и порожден безвременьем эмигрантского быта» (там же).
У нас что ни год, то «безвременье», про «быт» же и вовсе говорить не приходится – метрополия тут ничем не краше рассеяния. Однако ж ни «безвременье», ни «быт», ни неудобоваримое «безвременье быта» не помешают «певцу сумерек» оказаться Чеховым, поэту «страшного мира» – Блоком, а «нигилистическому нытику» – Георгием Ивановым, чья лирика пережила и весь журнал «Возрождение», и его рецензента.
В нью-йоркских «Опытах» на «Портрет без сходства» откликнулся Юрий Иваск, оценивший Георгия Иванова как поэта, первенствующего в русской эмиграции.
«Как будто его область, – пишет Иваск, – т. н. „чистая поэзия". Но говоря о нем, нельзя не переступить границ искусства. Нельзя обойтись без „мифа". „Миф" этот прост. Была Россия – петербургская империя. Или даже – был один Петербург. Еще была музыка – блоковская поэзия гибели (Петербурга) и возрождения (России, даже всего человечества) через гибель. И эта музыка обманула: все погибло и ничего не возродилось. <…> Что же осталось? Остался эмигрант (что мало интересно). И остался поэт – и не с одними только воспоминаниями о Петербурге, отзвуками Блока. У Г. Иванова большая тема, для которой история несущественна. Ведь реальность конца, пустоты всегда есть – в любой, самой благополучной обстановке, в любую т. н. счастливую эпоху. И эту реальность он показывает, обнажает. <…> Мастерские свои стихи он „делает", пользуясь самыми простыми средствами. Дает два-три старых поэтических образа: например, звезды, снег, розы. От Блока – пристрастие к синему. <…> Такое использование „чужого", конечно, сознательное, даже нарочитое (с расчетом, что читатель хорошо знает Блока). <…> Когда-то думалось, что Г. Иванов уже достиг предела совершенства в сборнике „Отплытие на остров Цитеру". Но это неверно. В „Портрете без сходства" <…> он „продолжает расти". Его мастерство все четче, его поэзия все едче» (1953, кн. I, с. 195).
Интересен в отзыве Иваска ответ «врагам» поэта:
« ..Они говорят, что он „вечный декоратор", из смерти, грязи, музыки он создает слишком приятные – сладко-соловьиные стихи… Это очень традиционно-русский упрек в красивости. Но за Г. Иванова бояться нечего. Кстати, у него можно найти сколько угодно примеров иронии – и над „красивым" и над «прекрасным" (искусство – сладкий леденец). „Декорации" же его минимальны. А без минимума театральности, без игры художник бессилен что-либо выразить. По существу же в поэзии все неизбежно-субъективно. И вот признаюсь, не могу не «внимать» Г.Иванову» (там же, с. 196).
Вот едва ли не все отзывы – на единственный послевоенный сборник стихов Георгия Иванова, открывающий новую органическую черту его дарования.
Стоит все же привести еще один, самый обширный и самый заскорузлый – из «Граней», историка Н.Е.Андреева, укрывшегося под псевдонимом П.Тверской. Как водится в подобного толка суждениях, главное в них – лицемерная забота о молодежи, о ее нравственности, подвергаемой поэтом искушению:
«При его изысканности он словно намеренно откидывает все традиционные, ныне «школьные», но все же творческие признаки поэта и поэзии. Что же он предлагает нам взамен?
От его стихов, по правде, веет
„вальсом загробным
На эмигрантском балу".
– Он всерьез или нарочно? – ошеломленно спросил один из неискушенных молодых читателей, вчера еще подсоветский, перелистывая новую книжку Георгия Иванова» (1951, № 11, с. 181).
Ну и дальше известная риторика:
«Что это? „Социальное разложение?"»
И следом, в том же регистре: «Эмигрантская безвыходность?», «Полный пессимизм?», «Мизантропия?», «Разочарованность даже в природе?», «Закат всяческой веры?» (там же).
Это не то от автора, не то от имени «молодого поколения». Но есть и прямо от П. Тверского:
«Георгий Иванов – эстет. Георгий Иванов – поэт, „поседелый" в накуренных комнатах эстетствующих и лукаво мудрствующих кружков. Литературная жеманность, тяга к позе превратилась у него в тяжелый недуг – в поэтический снобизм и (дань эпохе упадочничества, дань отталкиванию от „утверждения жизни", как слишком „элементарной задачи", результат забот „не быть, как все", казаться своеобразным)» (там же, с. 181-182).
Как всегда у таких, явно советской школы диалектиков, нужно «для объективности» отметить и нечто не вовсе безобразное, тлетворной средой не до конца уничтоженное:
«У него есть и поэтически цельное нутро – в рецензируемом сборнике очарование некоторых его стихотворений по ту сторону снобистического нигилизма бесспорно, например…» (там же, с. 182).
Далее аккуратно называются три стихотворения (больше – был бы «перебор»), но тут же рецензент себя одергивает:
«…Однако не эти строфы задают тон музе Георгия Иванова. <…> его охватывает нирвана снобистического нигилизма (этот «снобистический нигилизм» – персональная находка критика. – А. А.) <…>. Так что, неискушенный молодой читатель, просмотрев грациозный и выхолощенный сборник Георгия Иванова. вздохнем о таланте поэта, нарочито расходуемом вопреки всем «школьным» формулам о роли и значении поэзии, и вспомним мудрые слова Льва Толстого (о Леониде Андрееве): – Он пугает, а мне не страшно!» (там же).
Советским критикам, не написавшим ни строчки ни о «Портрете без сходства», ни о других эмигрантских книгах Георгия Иванова, и стараться особенно не стоило: взяли бы да перепечатали П. Тверского, подошло бы для любого журнала, для любой газеты…