355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Арьев » Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование » Текст книги (страница 10)
Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 12:59

Текст книги "Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование"


Автор книги: Андрей Арьев


Жанр:

   

Критика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 23 страниц)

Новые стихи «Отплытия на остров Цитеру» намекают на путешествия много отдаленнее тех, что когда-то открылись воображению автора «Оплытья на о. Цитеру». Прикровенная тема книги – тема «спасения», в том понимании этого слова, которую дает христианская традиция. То есть тема смерти и дальнейшего преображения, о котором, увы, ничего не известно: «Падает песня в предвечную тьму…»

Повторим снова: в эмиграции лирика Георгия Иванова приняла отчетливый апофатический характер, насколько вообще может быть отчетливым дискурс «негативной теологии», особенно чтимой в православном богословии.

Оборотная сторона православного апофатизма чревата – и это подтверждено многовековым русским опытом – нигилистическим бунтом против самой земной жизни, которой «грош цена». Апофатико-нигилистический мотив выявился у поэта как интимный лирический сюжет, в своей спонтанной антиномичности особенно достоверный и человечный. В «предвечной тьме» у Георгия Иванова находится прежде всего Россия, куда она падает, падает и не может упасть:

 
Россия счастие. Россия свет.
А, может быть, России вовсе нет.
 

Если Константин Леонтьев мечтал Россию «подморозить», то у Георгия Иванова она уже настолько оледенела, что готова рассыпаться в прах:

 
Снега, снега, снега… А ночь темна,
И никогда не кончится она.
Россия тишина. Россия прах.
А, может быть, Россия – только страх.
 

Возможно, именно эти стихи, напечатанные впервые в 1931 году, вызвали у Марины Цветаевой реплику в «Стихах к сыну» следующего, 1932 года. Цветаева говорит о подобном утверждении как об общем месте эмигрантских заветов «Нести в трясущихся горстях: / „Русь – этот прах, чти – этот прах"».

Иначе, чем Георгий Иванов, но и Цветаева настаивала на правомочности и неизбежности для поэта не только творить, но и жить «наоборот» тому, что в поэзии и окружающем мире господствует. У нее Россия – это прежде всего «край – всем краям наоборот!», как она наставляет сына в том же стихотворении.

Георгий Иванов сомневается в окончательности как чужих, так и своих собственных приговоров. Но образ оставленной России у него с очевидностью противоположен цветаевскому. У нее: «Россия моя, Россия, / Зачем так ярко горишь?» («Лучина», 1931) и известный всем куст рябины из «Тоска по родине!.. Давно…» (1934), у Георгий Иванова – это почти всегда «снега»: «Веревка, пуля, ледяная тьма…».

Даже в словах православной панихиды – «во блаженном успении вечный покой» – «спасение» понимается поэтом едва ли не как «оледенение». «И холодна ты, как вечный покой…» – говорит он о пребывании в «вечности» («Слово за словом, строка за строкой…»).

По стихам «Отплытия на остров Цитеру» более или менее становится понятной тщета наших усилий выделить позитивный субстрат лирики их автора. Равно как и негативный. Главное в них – «смысл раскаленный добела», «ад» и «рай» в их пограничной «нераздельности и неслиянности». Вот уж у кого нет – в полном соответствии с православной эсхатологией – «чистилища», так это у позднего Георгия Иванова.

Поэтому стихи автора «Отплытия на остров Цитеру» совершенно не наделены энергией синтезирующей мысли, никакое из его суждений нельзя расценить как окончательное. Его призвание – свидетельствовать о неистинности «конечных выводов», пускай они даже мерещатся самому поэту. И в то же время стихи эти всякий раз настолько выражают «конечное» и «истинное» состояние человека в самую минуту их явления миру, что все «конечные вопросы» отпадают сами собой. Всепоглощающая борьба апофатических чаяний с нигилистическими импульсами составляет суть того «таланта двойного зренья», что неотразимо увеличивает художественную достоверность ивановских текстов – независимо от степеней понижения их просветленности. В этих стихах художественное свечение тем ярче, чем глубже погружение во тьму. Так или иначе, в «Отплытии на остров Цитеру» все они – реакция на свет. Даже кошмарнейшие по прямому содержащемуся в них смыслу, такие, например, как «Только темная роза качнется…».

Распаду личности, как она трактовалась «со времен Христа и Марка Аврелия», посвящена последняя из написанных перед войной книг писателя. Ее изданием Георгий Иванов, видимо, собирался покончить с литературой – то ли на манер Рембо, то ли на самом деле думая о ее «невозможности» в условиях всеобщей «дегуманизации искусства».

Его «поэма в прозе», «Распад атома», вышла отдельной книгой в Париже в 1938 году. Зинаида Гиппиус сделала о книге Георгия Иванова специальный доклад в «Зеленой лампе» и опубликовала его затем в альманахе «Круг». Утверждала она вещи существенные: «Я не знаю, кто из писателей мог бы с такой силой показать современное отмирание литературы, всякого искусства; его тщету, его уже невозможность. <…> Книга не хочет быть „литературой". По своей внутренней значительности она и выливается за пределы литературы. Но она написана как настоящее художественное произведение, – и это важно: будь она написана слабо и бледно, мы бы просто не услышали, что говорит, думает, чувствует наш современник».

Владислав Ходасевич, напротив, нашел и подчеркнул другой аспект книги, усомнившись в ее герое, которого более или менее прозрачно отождествил с самим автором. Дескать, Георгий Иванов «своего очень мелкого героя попытался выдвинуть в выразители очень больших тем, будто бы терзающих современное человечество. Его ошибку следовало бы исправить, решительно отмежевавшись от идеологии и психологии „распадающегося атома"».

Все же именно Ходасевич первый указал на лирическую природу книги Георгия Иванова: «Построена она на характернейших стихотворно-декламационных приемах, с обычными повторами, рефренами, единоначалиями и т. д. <…> ее стихотворная и лирическая природа вполне очевидны. С первого взгляда можно ее принять за один из модных ныне „человеческих документов", но это было бы неверно и несправедливо. К чести Георгия Иванова, необходимо подчеркнуть, что его книга слишком искусственна и искусна для того, чтобы ее отнести к этому убогому роду литературы».

Последнее замечание очень существенно: может ли литературный текст уничтожить литературу? Все дело в том, что чем больше таланта на это усилие тратится, тем более новаторское произведение литературы же и создается.

По существу, в этой ивановской теме невозможности искусства в эпоху, когда художник видит вокруг себя одно лишь «мировое уродство», скрыт зародыш появления на свет лирики, рождающейся в «новом трепете», во «frisson nouveau», спасшем Георгия Иванова и в 1920-е – начале 1930-х годов, и вновь преобразившем его стихи через десятилетие после создания «Распада атома». Собственно, «Распад атома» – уже и есть «frisson nouveau»

Проблема «Распада атома» – это проблема критики современной цивилизации, как она звучала в русской классической традиции, у Петра Чаадаева – в отношении цивилизации отечественной и у Константина Леонтьева (единственного философа, о котором Георгий Иванов написал эссе) – в отношении цивилизации европейской. Необходимо приплюсовать сюда и Василия Розанова, реминисценциями из которого ивановская «поэма в прозе» буквально полнится и без оглядки на провоцирующий – не меньше чем самопровоцирующий – метод которого едва ли была бы написана.

Слагатель этой «поэмы» – модифицированный «антигерой» «Записок из подполья» Достоевского, того же приблизительно возраста и с такими же претензиями к общечеловеческим идеалам, как они сформулированы подпольным парадоксалистом: «Это „прекрасное и высокое" сильно-таки надавило мне затылок в мои сорок лет».

«Потерянный человек» из «Распада атома» хоронит «пушкинскую Россию», но «похороны» эти опять же даны как парафраз провозглашенного персонажем Достоевского кредо доводить в своей жизни «до крайности» то, что прочие, гнушаясь «омерзительной правды», не осмеливаются доводить «и до половины».

Но это все-таки декларация, тезис. Антитезис в «Распаде атома» вряд ли слабее. «Поэма» эта – о любви, об оставленном в памяти героя ее невосстановимом образе, всплывающем лишь духовидчески, в снах. И это встречное течение, повествующее «о единственном достоверном чуде – том неистребимом желании чуда, которое живет в людях, несмотря ни на что», уже прямо переводит текст в регистр «стихотворений в прозе» тургеневского – на диво! – образца. И «омерзительная правда» может быть поверена «гармонией», и в ней различима «игра теней и света»… Что, если не Достоевский, а Тургенев не устарел? Ведь именно его перефразирует автор в приведенном монологе, его «Молитву»: «О чем бы ни молился человек – он молится о чуде».

Глава III
ЕСЛИ ПЛЕЩЕТСЯ ГДЕ-ТО НЕВА..
(1939-1958)

1

Всю Вторую мировую войну Георгий Иванов с Ириной Одоевцевой провели в Биаррице, ставшем с 1940 года оккупированной зоной. Явным репрессиям со стороны немцев не подверглись. Следовательно… Следовательно, им служили.

Ни в одном фашистском или коллаборантском печатном органе Георгий Иванов не сотрудничал, ни в какое издание военных лет не передал ни строчки. Тем не менее даже толерантнейший Борис Зайцев, председатель Союза русских писателей и журналистов в Париже, приостановил после войны его членство в этой организации – до тех пор, пока Георгий Иванов «оправдается от возводимых на него обвинений в дни оккупации». Задача не только малоприятная, но и бессмысленная – оправдываться в поступках тебе самому неведомых. Право, легче ответить за деяния совершенные.

Самое же досадное, что слухи – не в пример клевете – на чем-то да зиждутся. В данном случае они подогревались двумя обстоятельствами.

Во-первых, Ивановы жили в Биаррице более или менее безбедно (примеряясь, конечно, к нормам военного времени). Объяснялось это просто – была собственная вилла, снималась квартира, оставалось и золотишко (Одоевцева перед войной, после смерти отца, известного рижского адвоката, получила значительное наследство). Ну, а где золото, там и «шикарная жизнь». Каковая и на самом деле велась до самой оккупации Биаррица. Отдел «Светской хроники» («Carnets mondains») «La Gazette de Biarritz» пестрит в 1939—1940 годы упоминаниями четы Ивановых – рядом с именами собравшейся на юго-западном побережье Франции русской аристократии: великий князь Борис, Гагарины, Голицыны, Нарышкины, Оболенские, Юсуповы и др. 28 октября 1939 года «La Gazette de Biarritz» оповещает, что в Биаррице обосновались «господин Иванов, известный поэт, с женой, также известной в литературном мире под именем Одоевцевой». 10 января 1940 года газета считает нужным сообщить о «чае и бридже в интимной обстановке» у Ивановых. 5 февраля «супруги Ивановы устроили в отеле „Мажестик" вечеринку для друзей, получивших увольнительную» (то есть для тех, кто служит во французской или английской армии) А вот 2 марта: «Вчера вечером г-н и г-жа Ивановы устроили в своей квартире в отеле „Мажестик" просмотр двух цветных фильмов, снятых и представленных графиней Режис де Оливейра…» И т. д.

Во-вторых, Ивановы все-таки люди литературной, а не аристократической среды. Для писателей же – тем более в эмиграции – обеспеченная жизнь никогда не была нормой. Из русских авторов в это время в Биаррице находятся Мережковский с Гиппиус, Тэффи… Но даже несравнимо более известные, чем Георгий Иванов и Ирина Одоевцева, и несравнимо больше зарабатывающие литературным трудом Мережковские вынуждены жить в Биаррице много скромнее своих младших коллег. Поселившиеся было в том же Рокае (Rocailles), аристократическом квартале Биаррица, где обитали Ивановы, они вскоре вынуждены были покинуть его из-за дороговизны. Чувства, накатывавшие на них при общении с Ивановыми, вполне отражены в записях дневника Гиппиус. Вот, к примеру, 10 ноября 1939 года:

«Г. Ив. и Пигалица (Одоевцева. – А. А.) в ожидании перебивки своей мебели желтым шелком и приемов герцогинь Цетлиных и пр. – он ходит в синема, она – в институт красоты. Грустно. Или что?»

А то, что не все объясняется «политикой» или даже «метафизикой», которую Зинаида Гиппиус предпочитала презренному быту, всему «неинтересному», как она выражалась. Например, ее явная нелюбовь к Одоевцевой (перешедшая заодно и на ее мужа) имела в ту пору подкладку куда как «неинтересную». 1 декабря 1939 года она пишет из Биаррица близкой знакомой, шведской художнице-теософке Грете Герелл (Greta Gerell): «Признаюсь тебе, что я иногда завидую Иванову и Пигалице, богатой и никчемной, завидую, презирая себя, равно как и ее саму».

И вот взгляд со стороны. В августе 1940 года Н. А. Тэффи в письме к Зайцевым описывает весьма колоритную сцену, кое-что проясняющую в типе отношений между литераторами в эмиграции:

«Иванов и Одоевцева рассказали Мережковскому о том, что с переходом Риги к новым владельцам (Латвия вошла в состав СССР. – Л. А.) они теряют свои доходы. Мережковский закатился восторженным хохотом и долго каркал, – Ага! Значит, и вы сидите без денег. Так вот и надо. Я г’ад! Я очень г’ад!

Они обиделись».

Еще бы не обидеться: после десяти дружеских лет общения под одной «Зеленой лампой», неизменным секретарем и председателем собраний которой был Георгий Иванов.

В описываемое Тэффи время немцы уже вошли в Биарриц – 27 июня 1940 года.

Очевидно, еще раньше, в начале июня (к сожалению, нет точной даты), Ивановых посетил в Биаррице их добрый парижский знакомый писатель Юрий Фельзен. Пораженный увиденным, он послал Георгию Адамовичу вырезку из «La Gazette de Biarritz» с описанием беззаботной жизни его друзей. Предположительно в ответ на письмо к нему Адамовича из армии от 25 мая 1940 года, в котором Адамович спрашивал об Ивановых: «…где они? я все хочу ему написать, с начала войны ничего о нем не знаю, а несмотря на все, я его люблю, и ее тоже, не за дела, а за желания».

Адамович в сентябре 1939 года записался добровольцем во французскую армию и получил письмо Фельзена, когда Биарриц был уже оккупирован. Скорее всего оно попало к нему после его демобилизации (в сентябре 1940-го), через несколько месяцев после того, как было отправлено. То есть тогда, когда он укрылся в Ницце, где постоянно жил. Адамович решил, что его старинные друзья совсем пали – распивают чаи и дуются в бридж с оккупантами, обласканы немецким генералитетом…

Был ли Адамович так наивен, что не смог разобраться, к какому времени относится присланный ему текст, или намеренно его интерпретировал в худшую сторону, как знать? Последнее – не исключено. В политических взглядах со своим ближайшим другом Георгием Ивановым он к 1939 году заметно разошелся. Да и не только в политических взглядах. Кому же не станет досадно: мыкаешься, защищая обретенное отечество, а твои приятели напропалую прожигают жизнь во вражеском стане!

От Георгия Адамовича и пошла эта басня – о приеме Ивановыми в Биаррице немецкого генералитета.

Сейчас можно совершенно определенно удостоверить: басня лживая. «Светская хроника» исчезла со страниц «La Gazette Biarritz» на следующий день после занятия города немцами. Ни о каких приемах речь в газете больше идти не могла – и не шла. Биарриц стал стратегически важным для немцев укрепленным районом на побережье – со всеми вытекающими из этого обстоятельства последствиями: введением комендантского часа, карточек, отключением света в ночное время и т. п.

Не скажем, что жизнь русской колонии в Биаррице затихла вовсе. 10 августа 1940 года «La Gazette de Biarritz» призывает «мировую общественность» отметить семидесятипятилетие Meрежковского, каковое он и не усомнился отпраздновать («в семьдесят пятый раз», острила Тэффи). На торжествах выступал Клод Фаррер, читала произведения Мережковского известная актриса Габриэль Дорза (Gabrielle Dorzat), были среди приглашенных и Георгий Иванов с Одоевцевой… Подобного рода присутствием и ограничивается вся «активность» Ивановых в военные годы. В то время как выступления Мережковского в той же газете куда как часты, в том числе весьма – с точки зрения «текущего момента» – колоритные. Например, 14 января 1941 года появляется его речь о Паскале, в которой толкуется о необходимости единения Франции и Германии, о сотрудничестве двух «наиболее благотворных для Европы» латинской и германской рас…

Не об одном, конечно, Мережковском пишет биаррицкая газета. Регулярно даются отчеты о выступлениях певицы Зои Ефимовской (с русским репертуаром), о вернисажах художников Николая Милиоти, Владимира Кривуца.. И совершенно ничего – об Ивановых.

Разумеется, в Сопротивление ни тот ни другая не записывались. Жили, примеряясь к обстоятельствам. Та же язвительная Тэффи замечает в цитированном письме к Зайцевым (эти ее письма из Биаррица скорее всего добавили красок в палитру послевоенного отношения Бориса Зайцева к Ивановым):

«Одоевцева, ставшая в начале войны Владимировной, снова переключилась на Густавовну» (Ирина Владимировна Одоевцева – литературное имя; по отцу, обрусевшему немцу, она Ираида Густавовна Гейнике. – А. А.),

Так что силою вещей после войны Георгию Иванову все же пришлось кое-что «общественности» разъяснять. И знакомым тоже. Делалось это саркастически, но всегда резонно. В 1947 году он пишет в Нью-Йорк своему давнему знакомому, журналисту Александру Абрамовичу Полякову:

«…шлю Вам привет от фашиста, продавшего Россию Гитлеру и купавшегося в золоте и крови во время оккупации. Таковы, насколько мне известно, слухи обо мне в Вашей Америке, о чем позаботились местные добрые друзья. Если к этому прибавить, что я прожил всю войну в Биаррице, был изгнан друзьями немцами из собственной дачи и ограблен ими до нитки, обвинялся ими в еврейск<ом> происх<ождении> за свой нос и дружбу с Керенским, и, конечно, после liberation, когда все местные гитлеровцы удрали или были посажены, спокойно жил в Биаррице же, пока отсутствие средств не заставило переехать в Париж, – то Вы поймете, я думаю, что, кроме хамления Бердяеву в „Круге" покойного Фондаминского, других грехов этого рода я не имел».

«Хамление Бердяеву» объясняется известной левизной политических взглядов прославленного философа. Георгий Иванов не признавал ни большевиков, ни коммунистическую идеологию категорически, а потому, как писал тогда же Марку Алданову, «смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований, тех же, что не только в эмиграции, но еще больше в России разделяли многие, очень многие. Но поскольку ни одной моей печатной строчки или одного публичного выступления – никто мне предъявить не может – это уже больше чтение мыслей или казнь за непочтительные разговоры в „Круге" бедного Фондаминского».

«Некоторые надежды» – это вполне определенные чаяния на освобождение России от большевистского режима при помощи Гитлера. Их на самом деле «разделяли многие». И все же, повторяет Георгий Иванов Марку Алданову: «Если – по Толстому – нельзя писать о барышне, шедшей по Невскому, если эта барышня не существовала, то еще затруднительней доказывать, что я не украл или не собирался украсть ее несуществующей шубы. Я не служил у немцев, не напечатал с начала войны нигде ни на каком языке ни одной строчки, не имел не только немецких протекций, но и просто знакомств, чему одно из доказательств, что в 1943 году я был выброшен из собственного дома военными властями, а имущество мое сперва реквизировано, а затем уворовано ими же».

Но истинный джентльмен Марк Алданов не отставал: «… Вы сами пишете: „Конечно, смешно было бы отрицать, что я в свое время не разделял некоторых надежд, затем разочарований, тех, что не только в эмиграции, но еще больше и в России, разделяли многие, очень многие". Как же между Вами и мной могли бы остаться или возобновиться прежние дружеские отношения? У Вас немцы замучили „только" некоторых друзей. У меня они замучили ближайших родных. Отлично знаю, что Ваши надежды, а потом разочарования разделяли очень многие. Могу только сказать, что у меня не осталось добрых отношений с теми из этих многих, с кем такие отношения у меня были».

И Нина Берберова не замедлила своим «курсивом» живописать его посмертно «на всех углах кричавшим о том, что он предпочитает быть полицмейстером взятого немцами Смоленска, чем в Смоленске редактировать литературный журнал».

И все же, кроме неврастении и отчаяния, оправдываться Георгию Иванову было не в чем. Ни о каком Смоленске он и думать не думал, не стал служить бы и идеальным властям. Мемуаристка руководствуется собственной предвзятостью, собственными переживаниями. В отзыве на ее книгу Юрий Терапиано пишет: «…А о Георгии Иванове – все ерунда, вплоть до его внешности <…>.

Самое же замечательное то, что в своей книге Берберова оказалась чуть ли не „резистанкой", тогда как во все время оккупации она была ярой „пронемкой", за что болезненно пострадала потом от жителей своего городка после „либерасьон". <…>

Но это уже ее личное дело, а вот давать „для вечности" лжепортреты не следует.

С Георгием Ивановым я никогда не дружил и не враждовал, поэтому могу заступиться за него вполне объективно».

Ивановы вернулись из Биаррица в Париж в 1946 году, когда уже совсем не на что стало жить. В Париже, впрочем, жить тоже было не на что, года три в начале пятидесятых оба тянули дни в городке Монморанси к северу от столицы – в очередном Русском доме…

И под конец жизни, смертельно больной, Георгий Иванов не в состоянии успокоиться, пишет 15 декабря 1957 года все о том же, на этот раз в Нью-Йорк, главному редактору «Нового русского слова» М. Е. Вейнбауму: «…знаю о небылицах и клевете, которыми было (без всякой моей вины) испачкано после войны мое имя в Америке. <…> Доказывать же, „что я не украл никогда не существовавшей шубы", занятие отвратительно-унизительное и бесполезное. <…> Вы бы сообщили мне, какие преступления вменяются мне в вину – устно (или печатно) в свое время я бы Вам по возможности ясно ответил бы. После моей смерти (которая возможна всегда при моем давлении крови в 28[25]25
  Речь идет о так называемом «нижнем» (диастолическом) давлении. Цифра 28 свидетельствует о серьезном заболевании сердца с поражением клапанов аорты. Именно эта болезнь, очевидно, и свела вскоре поэта в могилу.


[Закрыть]
и других хворях) – я был бы рад, если такой обмен вопросами-ответами был бы опубликован».

В стихах – в них много произвола, но не вранья – сказано об ощущениях военных лет иносказательно, тем самым и откровенно:

 
Она летит, весна чужая,
Она поет, весна.
Она несется, обнажая
Глухие корни сна.
 
 
И ты ее, покойник храбрый,
Простишь иль не простишь —
Подхвачен солнечною шваброй,
В канаву полетишь.
 
 
И как простить? Она чужая,
Она, дитя зимы,
Летит, поет, уничтожая
Все, что любили мы.
 

Это сочинялось в Биаррице, в конце войны, и с этого начинается новый Георгий Иванов, не писавший, как уже говорилось, стихов лет семь.

Бубня любимого Тютчева – «Весна идет, весна идет!» – поэт с горестной иронией выворачивает его на мрачную изнанку. «Весна чужая» здесь не только в том смысле, что это весна на чужбине. Смысл тут более жесток и конкретен – это весна победителей, к каковым поэт себя причислить не может, кто бы ни победил. Реальный сюжет этого стихотворения – гибель во время налета союзной авиации весной (в конце марта) 1944 года виллы «Парнас» в Англете[26]26
  Англет (Anglet) – не «Огрет», как напечатано в книге Одоевцевой «На берегах Сены», – небольшой городок под Биаррицем, с авиационными предприятиями, которые, видимо, и бомбили.


[Закрыть]
под Биаррицем.Макаберный парадокс их судьбы заключался в том, что немцы, реквизировав виллу у владельцев, спасли им жизнь: не случись этого, была бы возможность погибнуть среди разрывов дружественных бомб.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю