Текст книги "Жизнь Георгия Иванова. Документальное повествование"
Автор книги: Андрей Арьев
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)
Розы
Сборник «Розы» напечатан в Париже в начале 1931 г. тиражом 500 экз. и получил прессу, в лестности тона несравнимую с откликами на все предыдущие издания Георгия Иванова, вместе взятые.
Зинаида Гиппиус рассудила так:
«…На „есть" и на „нет" все стихи делятся, без большого при том труда <…>. Чрезвычайно есть стихи, о которых я сейчас думаю, чрезвычайно е с т ь за ними поэт – Георгий Иванов. Поэтическое бытие это так важно, что почти не хочется тянуть его стихи в чисто литературную плоскость <…>. Не трудно выяснить, специально этим занявшись, и „недостатки" в стихах Георгия Иванова. Но, кажется, и они, – большинство из них, – такого рода, что в гармонии целого нужны, а потому и перестают быть „недостатками". <…> В течение всех последних десятилетий <… > наши стихотворные „новаторы", даже не совсем плохие, панически боялись „соловьев", „роз" (особенно роз), „голубого" (просто голубого) моря и всего такого. А между тем море оставалось голубым, соловьи из поэзии (настоящей) не думали, оказывается, улетать, и розы в стихах Георгия Иванова цветут так же естественно, как на розовых кустах, и так же прекрасны, как… вот эти, громадные ноябрьские розовые розы, что стоят сейчас передо мной… <…> Кто магии этих стихов не почувствует, тому, значит, дверь поэзии закрыта навсегда» («Числа». 1931, кн. 4, с. 150—154).
Борис Поплавский в Париже, отвечая на анкету «Самое значительное произведение русской литературы последнего пятилетия», заявил:
«Среди поэтических произведений, книга, которая вызвала мое искреннее восхищение, это „Розы" Георгия Иванова, означающие редкостное разрешение в высшем духовном плане того, что просто было начато в „Садах"» («Новая газета». 1931, № 3, 1 апр.).
Того же мнению придерживался Юрий Мандельштам, поэт, участник ходасевичевского «Перекрестка», он написал о «Розах» как «без сомнения, лучшей русской книге стихов за многие годы» («Журнал Содружества». Выборг, 1937, №8/9, с.31).
Примечательны, однако, помимо восхищения, те переживания, которые вызвала ивановская книга. Петр Пильский, как будто бы продолжая отзыв на «Петербургские зимы», писал в рижской газете «Сегодня» (1931,№138, 19 мая):
«Печальные розы взрастил печальный поэт, – картина увядания. Над ней склонилась безутешность. Ценность мира разоблачена: все реальное потеряло свою приманчивость, стало постылым, опустошенным и безобманным. Утешение и счастье – в мечте. Успокоение – в иллюзиях нежности <…>. От жизни это поэт не принимает воздушных поцелуев».
Другой рижский автор из журнала «Норд-Ост» (1931, №5, с.29-30) Семен Певзнер (под псевдонимом Какуак) также выражался в рецензии на «Розы» метафорически:
«Розы?! Вернее, выпавшие из старого гербария лепестки, лишенные запаха и цвета. Лепестки блеклые, как далекие воспоминания… Они бестелесны, их очертания прихотливо хрупки.
Впрочем, стихи Георгия Иванова можно сравнить с маленькими, искусно сделанными мумиями. Им присущ еле уловимый едкий аромат тления, смешанный с выдыхающимся запахом С.-Петербургских литературных салонов.
Реальный мир современности всегда был чужд Георгию Иванову <…>.
И вот в „Розах" Георгий Иванов не знает больше вещей, для него мир конкретных, вещных реальностей больше вовсе не существует. Отсюда – совершенная безобразность, отсутствие сюжета и тематическая нечеткость отдельных пьес, ритм – как единственное оформление поэтического материала.
Все это знаменует разрыв с акмеизмом и окончательную ликвидацию этого движения, потерявшего в Георгии Иванове своего последнего вождя».
Все у Какуака сводится в итоге не к стихам, а к осуждению социальной базы акмеизма», того его «сектора» (в него включены «Адамович, Георгий Иванов и одно время В. Ходасевич»), как выражается рецензент, который «отражает» «жизнь мизантропических аристократов» (там же, с. 30).
А ведь что-то чувствовал существенное в стихах Георгия Иванова и Какуак, написавший в конце рецензии о «Розах»: «От стиха осталось только его дыхание – ритм» (там же с.31).
Журнал «Норд-Ост», поместивший рецензию на «Розы» в разделе «На литературном фронте», ориентирован был прямо «ост», и двадцативосьмилетний автор рецензии не замедлил отбыть в Москву к другому «Вождю», чтобы сгинуть там вскоре в его лагерях. Не осталось ни мумии, ни саркофага. Никто из западной просоветски настроенной молодежи, бодро критикующей «едкий аромат тления» уходящей – прежде всего от них самих – культуры, не представлял тогда, к чему их может привести употребление всуе таких слов, как «ликвидация» и чуждая «социальная база».
Никакого «разрыва» с акмеизмом у Георгия Иванова, конечно, не было. Альфред Бем в статье «Соблазн простоты» приводит в пример стихи Георгия Иванова, утверждая, что именно с его «легкой руки» наметился поворот эмигрантской поэзии от «экспериментализма к интимности», к «лаконизму формы», понимаемой как «простота», как «отказ от поэтической усложненности». Критик задает вопрос: «Но „простота" ли это?». И отвечает:
«У Георг. Иванова, во всяком случае, не простота. О стихах Георг. Иванова в его „Розах" можно с таким же правом сказать, что они до конца сделаны, как и стихи хотя бы Map. Цветаевой, которую склонны в этой „деланности" упрекать. В них имеется именно то, что покойный Андр. Белый в своей книге о Гоголе, назвал „формосодержанием". Простота здесь предопределена не „интимностью" содержания, а она сама до известной меры эту интимность предопределяет. Или вернее – простота здесь не дана, а задана» («Меч». Варшава, 1934, № 11—12, с. 15).
Юрий Терапиано в альманахе «Круг», изданном в Берлине (кн. 2,1937, с. 161—162), собираясь рецензировать новую книгу Георгия Иванова «Отплытие на остров Цитеру», все равно тут же обращается к «Розам»:
«…Лирика „Роз" – это как раз явление той послереволюционной жизни, о которой столько говорили и которую так ждали. Именно поэтому „Розы" так выделяются на фоне всего, что было написано за последние 15—20 лет в России и в эмиграции. Г. Иванов сумел почувствовать то, чего ни Пастернак, О. Мандельштам (в послереволюционном творчестве последнего) не услышали. Тема России, тема крушения, человеческого одиночества, гибели и прощения, высшего оправдания случившегося – и во вне, и в душе отдельного человека – открылась Иванову с новой остротой.
«Розы» и многие стихи после «Роз» – не только прекрасные стихи, редкие по своей музыке; это – глубокая и страшная книга, быть может, одна из действительно страшных книг последних лет. Под «невинными сладкими звуками» скрыта большая горечь, и отчаяние, и надежда:
…Это музыка миру прощает
То, что жизнь никогда не простит.
И это „принимаю" поэта, и его заклинания, и его горькое «хорошо – что никого, хорошо – что ничего", и вся магия слова, которой так владеет Иванов, как бы хотят скрыть, утаить под нежностью и прелестью прорыв – прорыв не только в сторону логически ясного, но и в область невидимого, противоположного нашей логике и нашему понятию о счастье и жизни, которое выше судьбы не только отдельного человека, но и целой эпохи. Этот прорыв делает стихи Иванова такими памятными»
Интересно – спустя годы, страхи, вызванные прочтением «Роз», улетучились, осталось только воспоминание о их «редкой музыке», о «прорыве в невидимое»:
«Меня эта книга настолько очаровала, что я совсем потерял способность считаться с реальностью» (Юрий Терапиано. «Литературная жизнь русского Парижа за полвека (1924—1974)». Париж; Нью-Йорк, 1987, с. 122).
Также ретроспективно автор капитального труда «Русская литература в изгнании» (Париж; М., 1996, с. 215—216) Глеб Струве, совсем не расположенный к Георгию Иванову, утверждал:
«Стихи „Роз" полны были какой-то пронзительной прелести, какой-то волнующей музыки. Акмеистические боги, которым раньше поклонялся Иванов, были ниспровергнуты. Поэт, гонявшийся за внешними эффектами, за изысканно точными словами, вернулся в лоно музыкальной стихии слова. „Розы" стояли под знаком Блока и Лермонтова, отчасти Анненского и Верлена <…>. Вместо неоклассицизма – неоромантизм, романтизм обреченности, безнадежности, смерти <…>. „Розы" были, думается, наивысшим достижением Иванова».
Панегирик этот произнесен не совсем уж бескорыстно, по сравнению с «наивысшим достижением» нетрудно предположить, что ожидает бедного поэта в дальнейшем:
«Все это этапы на пути к тотальному нигилизму, к поэзии отрицающей самое себя. <…> Но рядом с пронзительной, какой-то все более безнадежной и „ядовитой" музыкой стихов о бессмыслице жизни и искусства – бессмыслице, следовательно и этих самых стихов – появляется новая нота: циничная, грубая издевательская – какой-то „юмор висельника"» (там же, с. 216)
Подобных аттестаций Георгий Иванов наслушался за жизнь предостаточно. И все-таки «юмор висельника» (например, любимейшего им Вийона) в поздние годы окончательно предпочел благочестию и благолепию, за которыми в искусстве нередко проглядывают ханжество и душевная скудость.
В парижской периодике 1931 г. тот же Глеб Струве, еще не поднаторевший в диагностике чужих грехов, отзывался о «Розах» без скорбных предчувствий. Во всяком случае, обобщения в его рецензии на книгу носили внеличностный характер:
«Художник утерял ключ к единству мира, он стоит перед рассыпанной храминой, размышляя о смысле (или бессмыслии) жизни и смерти. И эти простые размышления о предельном полны для нас острой поэтической прелести» («Россия и Славянство». 1931, № 151,17 окт.).
Самое же интересное то, что этот друг Набокова не только всецело проникся «прелестью подлинной поэзии» Георгия Иванова, но еще и противопоставил ее Ходасевичу:
«В обреченности Георгия Иванова, в его „упадочности", которая может вызывать естественную читательскую реакцию, нет нигилистического отрицания мира, нет иссушающей иронии, нет того саморазложения поэзии, уклон к которому чуется мне в последних стихах такого мастера, как Владислав Ходасевич…» (там же).
Шаблонным – и преднамеренно шаблонным – образом оценил «Розы» Владимир Вейдле. Поклонник Ходасевича (и в угоду ему) в парижской газете «Возрождение» (1931, № 2109,12 марта) занялся самой обычной спекуляцией: Георгий Иванов был причислен к поэтам, «умеющим» писать стихи, и в этом своем качестве, разумеется, он проигрывал тем, кто пишет стихи «своеобразно». Обзор трех стихотворных сборников (Борис Поплавский. «Флаги»; Ант. Ладинский. «Черное и голубое»: Георгий Иванов. «Розы») он начинает так:
«Если расположить эти три книги стихов в порядке умения, проявленного их авторами, следовало бы начать со сборника Георгия Иванова. Но если, как это более справедливо, разместить их в порядке большего или меньшего своеобразия, сказавшейся в них поэтической манеры, то придется начать с Поплавского и его „Флагов"».
Обмолвившись о «технической безукоризненности» стихов Георгия Иванова, связать ее с их органическим своеобразием критик никак не хочет. Никакой формальный анализ ему и не нужен, ему нужно другое: убедить читателя, что стихи эти пусты, что все в них – сплошная «внешность». К тому же заимствованная – у Ходасевича, у Блока, у Ахматовой… Все приятное в этих стихах неистинно:
«…читаешь и они сразу же нравятся, а многим читателям, вероятно, так и будут нравиться до конца. Лишь постепенно различаешь в них налет какой-то очень тонкой подделки. Снаружи все как будто и очень немногословно, и неукрашенно, и лирично, и серьезно, но внутри ощущается все та же прежняя, так ничем и не заполненная пустота» (там же). «Изящный» вывод из всех этих инвектив предсказуем:
«Все же в поэтической лаборатории его пахнет не розами, а скорее эфирными маслами» (там же).
Лишь через полвека Вейдле вынужден был признаться, что не совсем был в оценке «Роз» прав. Признание оказалось тоже немного странным: дескать, принял «Розы» все за те же «Сады». А «Сады» уж известно что:
«Прежде, чем войти в условно-персидские эти сады, вкушаем мы блюдечко шербета; прежде, чем их покинуть, – другое блюдечко» («Континент». 1977, № 11, с. 362). Впрочем, «звучит чудесно, и на грусти взошло пение этих стихов. Без нее они бы и не пели. Так, через десять лет, и весь сборник „Розы" будет петь. Потому я его, однако, в 31-м году и недооценил: слишком в нем нашел то самое, чего и ждал. Приторной чуть-чуть покаюсь показалась мне его сладость, подстроенной певучесть <…>. Если б вслушался поглубже…» (там же).
Николай Рейзини в парижской «Новой газете» (1931,15 марта) заключил свою рецензию на философский лад:
«Поэту кажется, что Жизнь и Смерть нераздельны, что созданы они одним „дыханием", и таково чарующее действие его стихов, в которых нет ничего напряженно-искусственного, так чист голос, идущий как бы прямо от сердца, что как-то по-новому понимаешь старые и удивительные слова: „Кто знает, быть может, жить значит умереть, а умереть значит жить"».
Кто бы ни отзывался о «Розах», все, быстро оставив в стороне их поэтику, говорят об их философии и своих эмоциях. В главном журнале русской эмиграции, «Современных записках» (1931, кн. XLVI), рецензия Константина Мочульского сводится именно к этому:
«Вот передо мной три сборника Георгия Иванова: „Вереск", „Сады" и „Розы". Я ощущаю их словесный материал, я замечаю сходные черты <…>. И вся эта работа была бы бесплодной, так как в поэзии само понятие „развитие" – бессмысленно. Связь прошлого с настоящим разорвана, никакого накопления опыта не происходит, и несмотря на „художественную традицию" <…>, каждое новое стихотворение рождается чудом из ничего. <…> Никому еще не удавалось „доказать" поэзию. Поэтому критику остается только выражать „немотивированные мнения". И вот одно из них: до „Роз" Г. Иванов был тонким мастером, изысканным стихотворцем, писавшим „прелестные", „очаровательные" стихи. В „Розах" он стал поэтом. И это „стал" – совсем не завершение прошлого, не предел какого-то развития, а просто – новый факт» (с. 502—503).
Достоинство «Роз», по Мочульскому, состоит в том, что их автор, не говоря мудрено о «последних вещах», обо всем говорит – «в последний раз». «Лирика всегда – прощание, разлука; лирика – всегда о смерти. Как у Блока: Муза – Прекрасная Дама – Смерть. Поэт, посвященный в эту тайну, знает, что „Тот блажен, кто умирает…"» (там же, с. 504).
Отплытие на остров Цитеру
13 января 1937 г., через четверть века после почти одноименного первого сборника и тем же самым тиражом в 300 экз., книгу отпечатало берлинское издательство «Петрополис» – «в ознаменование девятнадцатилетия издательства». Книга имеет подзаголовок: «Избранные стихи 1916—1936». Как во всех поэтических сборниках Георгия Иванова, книга открывается разделом с двадцатью новыми стихами, затем почти полностью (37 из 41) перепечатаны «Розы». Заключительный третий раздел содержит стихи, написанные в России, преимущественно из «Садов». Панорама лирических свершений за двадцать лет.
Ведущие критики эмиграции откликнулись на нее в ведущих изданиях. Первым – Адамович в «Последних новостях» (1937, № 5906, 27 мая), и первое его впечатление от новых стихов, вошедших в книгу, состояло в следующем:
«От былой „акмеистической" ясности и вещественности образов не осталось сейчас и следа. Сейчас Георгий Иванов весь о власти музыки, которой как будто не доверял, которой опасался прежде». Дальше Адамович проводит такую дефиницию: «Есть два рода поэзии, – отличных не столько формально, сколько по внутреннему складу и строю. Первый – героичен, второй – уступчив <…>. Первый – внушен верой в осмысленность дела на земле, второй – есть результат безнадежности, скептицизма, страха, жалости, тревоги».
К первому роду Адамович причисляет стихи Гумилева. Нетрудно догадаться, к какому роду он относит стихи его недавнего ученика… Георгий Иванов, поясняет критик, «проделал путь от фальсифицированной, навязанной ему рассудочности ранних своих стихов к неподдельной, свободной, „безнадежной" сладости и певучести последних».
Признак, по которому Адамович выделяет стихи Георгия Иванова в современной поэзии, существенен:
«Не знаю <…> других стихов, которые так были бы похожи на сон <…>. Убедительность их ритма настолько гипнотична, что пока читаешь – все кажется понятным: а между тем построены они именно как попытка преодоления логики, задуманы как мелодия, а не как рассказ. Поэт ничего реального не обещает тому, кто слушает его, – так как ничего реального не существует для него самого. <…> Есть глубокая грусть и что-то женственно-неверное в стихах Георгия Иванова. К чему, куда, о чем, все эти лебеди, веера, озера, соловьи и звезды? Лучше об этом не думать».
На следующий день после Адамовича в «Возрождении» (1937, № 4080,28 мая) на избранное Георгия Иванова откликнулся Ходасевич. Его взволновали не «сны», а вполне конкретная проблема источника текста одного конкретного стихотворения Георгия Иванова, печатавшегося уже и раньше – и в «Последних новостях», и в «Розах». Вопрос ставится сначала чисто теоретический: почему «сами писатели, всегда очень ревниво оберегающие свою самостоятельность, самоличность, порой не боятся упрека в тех заимствованиях, которые регистрирует сравнительное литературоведение»? Для такого «цитатного» автора, как Георгий Иванов, вопрос не праздный. Обращаясь к опыту Пушкина, Ходасевич делает вывод кардинальный: «художникам самостоятельным» «безразлично, у кого красть – лишь бы краденое шло на пользу». Остается выяснить, насколько самостоятелен Георгий Иванов. Сравнив стихотворение «В глубине, на самом дне сознанья…» с «оригиналом» стихотворением «В заботах каждого дня…», Ходасевич странным образом не видит в «копии» «ничего, кроме случайной реминисценции». Причислен ли тем самым Георгий Иванов к «художникам самостоятельным»? Нет. Потому что «художники самостоятельные», по Ходасевичу, не чета авторам «переимчивым», перенимающим у кумиров все, что им импонирует: «походку, прическу, жесты и прочее – вплоть до маленьких недостатков, вроде картавости или заикания». Грань между теми и другими, прямо скажем, неуловимая. Но – решающая: «переимчивые авторы подпадают влиянию только излюбленных авторов».
Не приходится объяснять, что самого Ходасевича к числу «излюбленных авторов» Георгия Иванова не причислишь. Потому Ходасевич и настаивает на «случайности» реминисценции и потому же вводит деление художников на «самостоятельных» и «переимчивых»: будь Георгий Иванов автором «самостоятельным», «обокрасть» его он имел бы полное право. А так – шалишь! К «переимчивости» Георгия Иванова Ходасевич переходит чуть позже, прямо к поэту этот термин тактично не применяя.
Автор «Отплытия на остров Цитеру», по Ходасевичу, заимствует «не материал (как в приведенном стихотворении), а стиль, манеру, почерк, как бы само лицо автора – именно то, что повторения не хочет и в повторении не нуждается. Иными словами – заимствует то, что поэтам, которым он следует, было дано самою природой и что у них самих отнюдь не было ниоткуда заимствовано. Так, для более ранних стихотворений Иванова характерен стиль и звук Кузмина, Ахматовой, Гумилева, реже – Осипа Мандельштама, Сологуба, может быть – Потемкина»
Сказано достаточно, чтобы не исключить и противоположное «…в его стихах все же чувствуется нечто незаимствованное, неповторимое, действительно данное ему свыше. Этот дар, быть может, сам но себе не великой, не решающей ценности, но он присущ Георгию Иванову в высшей степени»:
Словом, отношения после примирения в 1934 г. были выяснены «окончательно», о самом же сборнике «Отплытие на остров Цитеру» по существу, не было сказано и слова. (Точно также поступил и Адамович, расхваливший Георгия Иванова за стихи из… «Садов».)
Рецензия П. М. Бицилли в «Современных записках» (1937, с. 451) была короче, но и ближе к самому предмету рецензирования, ближе к духу поэзии Георгия Иванова: «Вообразим, что человек умер и очнулся в царстве теней, снова живет, но живет уже как тень – и вся прежняя прожитая жизнь теперь представляется ему тоже нереальной, небывалой и все-таки бывшей и незабываемой. <…> Мне кажется, что это жизнеощущение – сейчас общее не только для нас, эмигрантов, но для всех сознательных людей, переживших смерть Европы, увидевших, что мир вступил в какой-то совершенно новый – и, надо сказать, довольно-таки отвратительный „эон", в котором человеку, как он понимался со времен Христа и Марка Аврелия, нет места. Это жизнеощущение – источник всей поэзии Г. Иванова. Подлинность ее – вне сомнений, так как в ней выражено переживание, которое в отличие от стольких других переживаний, составлявших в течение веков темы для поэтического творчества, обыкновенной речью выражено быть никак не может. Читая „Отплытие", мы понимаем – в полном значении этого слова – то, что лишь смутно ощущалось нами».
В выборгском «Журнале Содружества» на «Отплытие на остров Цитеру» откликнулись дважды и тоже говорили о том, что запечатлевается смутно – об эволюции поэта. Сначала С. Риттенберг написал в рецензии:
«Общий облик поэта очень изменился за годы эмиграции. В „Вереске" и отчасти в „Садах" Г. Иванов был прежде всего поэтом видимого мира. Он обещал стать русским Готье <…>. Уже тогда Г. Иванову была присуща, наряду с исключительной рельефностью образов, большая отчетливость ритма и какая-то непередаваемая пленительность. С годами характер поэзии его стал меняться. Образы, сохраняя прежнюю прелесть, утратили былую отчетливость, и чисто лирический элемент стал преобладать в его стихах» (1937, № 7, с. 27).
В следующем номере «Журнала Содружества» появилась рецензия, присланная из Парижа:
«Не только ритмика, образы и стихотворные приемы, но и даже тема этих стихов непосредственно продолжают „Розы". Мало того, пожалуй, именно в новых стихах Иванов нашел для своей старой темы наиболее точное и наиболее пронзительное выражение <…>. У Иванова не только музыкальный стих, но музыкальная логика. Отсюда – впечатление подлинной магичности, никогда не достигаемое легкими романсами <…>. Иванов же, собственно говоря, только и делает, что заклинает – читателя, себя, судьбу, поэзию» (1937, №8/9, с. 31-32).
Автор этих «Заметок о стихах» Юрий Мандельштам заявлял: Георгий Иванов «скорее всего – первый русский современный поэт <…> одну лишь Ахматову надо поставить выше Иванова, но ведь она, как поэт, давно замолчала и <…> до некоторой степени принадлежит истории» (там же, с. 31)
Впрочем, Георгий Иванов, по Мандельштаму, тоже слишком привязан – к той же самой истории:
«Слишком силен в нем след декадентства, наследником которого он сам себя, к несчастью, считает. Даже истинно трагические моменты он умеет как-то подсластить, приукрасить» (там же, с. 33).
Все же у Георгия Иванова – «своя тема, свой звук, свое мастерство, даже тогда, когда он сознательно заимствует блоковские сюжеты и словарь. Но чем-то он связан с уходящей эпохой кровью и этих уз порвать не хочет» (там же).
На другом конце эмигрантской земли «Отплытие на остров Цитеру» встретили проще и воодушевленнее. Харбинский еженедельник «Рубеж» откликнулся рецензией Н. Р<езниковой>: стихи Георгия Иванова «точно сотканы не из грубого материала, не из будничных слов, а из тончайшего лунного эфира, окружены нездешним сиянием, аурой иных миров.
Достигает этого Г. Иванов огромным мастерством, благодаря которому забываешь, что стихи его „сделаны", – проработаны, отточены, – а думаешь, что они вылились свободной песней, из свободной груди настоящего поэта, который, несомненно, больше, чем человек. <…>
У Георгия Иванова есть любимые темы и любимые слова, и, хотя эти слова уже были использованы другими, – благодаря таланту поэта, в его стихах они звучат пленительно и свежо. Почему-то все стихи, которые волнуют, – напоминают стихи А. Блока… Есть что-то блоковское и в творчестве Г. Иванова.
Что же это?
Прежде всего, бесконечная певучесть стиха, а потом – сознание обреченности людей и человечества. Это не подражание, конечно, это родственность некоторых <…> восприятий, потому что в остальном творчество Г. Иванова ничем не напоминает творчества А. Блока» (1937, N9 24, 12 июня, с. 23—24).
Новые стихи «Отплытия на остров Цитеру» отчетливо предваряют появление в следующем, 1938 г. «Распада атома», а затем надвигающуюся на несколько лет «глухоту паучью». Глухоту, но не конец. Потому что еще через шесть-семь лет они помогут рождению иной музыкальной просодии ивановской лирики, в которой и музыку-то не различат. Чему и высказывания самого автора немало способствовали.
Эмоциональный характер этих высказываний легко проследить по «Отплытию на остров Цитеру», где музыке вынесено несколько ярких «окончательных» приговоров. «Это музыка миру прощает/ То, что жизнь никогда не простит», – торжественно начинает поэт, чтобы через три стихотворения заявить: «Музыка мне больше не нужна. / Музыка мне больше не слышна». И еще через три констатировать: «И музыка. Только она / Одна не обманет».