Текст книги "Копенгага"
Автор книги: Андрей Иванов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Я кивнул, сглотнул, подумал: Иверсен… еще бы! От него еще и не так подкинет!
Хануман пошел на какие-то курсы для беженцев. Просто так. Чтобы чем-то заняться. По окончании курса их повезли в Силькеборг. На экскурсию. Поселили в отеле. Хотели показать музеи.
Для Ханумана оказалось абсолютным сюрпризом, что они ехали на трое суток. Он об этом узнал только в автобусе. А то, что они куда-то ехать собирались, он узнал только тогда, когда пришел в школу. Он перестал следить за событиями.
Хотел сойти на первой же остановке, чтобы прыгнуть в автобус и ехать в обратном направлении.
Трое суток он не выдержал бы. У него даже щепотки гашиша не было с собой! Его уже лихорадило! Трое суток!
Однако Израэль оторвался от газеты и сказал, чтобы тот держался с ними. Они с Хуссумом собирались устроить особенный вечер. Так он сказал и подмигнул.
Израэль был из Палестины. Хуссум – из Ливана. Оба жили в одной комнате в лагере в Фредериксхавне.
Про Израэля говорили, что он прожил в лагерях десять лет. Ему уже было под пятьдесят. Если не больше… Высокий, с вьющимися редкими волосами, был он чем-то симпатичен Хануману… иногда Израэль, при определенных ракурсах и при падающем сверху слегка подкошенном солнечном свете, был похож на Билла Мюррея… Одного этого было достаточно, чтобы расположить к себе Ханумана.
Израэль был парнем бывалым. Он повидал в жизни всякого. Ханни поглядывал на него, думая, что тот имел в виду под пониманием особый вечер; тот мирно читал «Эль-Хайят», покачиваясь в автобусе и чему-то улыбаясь.
Хануман слышал, что Израэля выставила жена из дома. Ей, наверное, больше был не нужен мужик. Такой, во всяком случае. Пропойца. Который не работает и шляется невесть где. По каким подворотням. Израэль вдобавок еще и натворил чего-то. Как это бывает, его снова кинули в лагерь. Теперь он опять был в шкуре беженца, с голубой картой в кармане, в очереди за пособием каждую вторую неделю.
Хануман слышал несколько версий жизни Израэля, но ни одна из них не давала ответа на то, почему он снова был в лагере, почему он провел в лагерях в целом почти десять лет. Но Израэль ни разу ничего никому не сказал. Ему было как-то наплевать. Он читал газету. Он смеялся своим беззубым ртом. Говорил, что ему даже нравится такая жизнь.
Жить в Дании скучно, – говорил Израэль. – Жизнь в Дании скучна и однообразна. А в лагере – это почти как вне Дании, это внутренний мир, там все время находишь своих, всегда новые лица, свежие газеты, постоянно прибывают новые и новые беженцы, пьешь с ними, слушаешь истории, истории из первых рук, рассказы из-под бомбежки. Такого в датском пабе не услышишь. О чем они там треплются? О всякой ерунде! О кредитах, о работе, о фирмах и компаниях, о своих министрах и партиях, о Глиструпе,[6]6
Могенс Глиструп – датский эксцентричный политик; создал партию правых, призывал распустить армию, поставить на границе телефон с записью на автоответчике «Мы сдаемся!», очистить Данию от налогов и беженцев.
[Закрыть] о Якобе Хауго,[7]7
Якоб Хаугорд (Jacob Haugaard) – датский комик и политик, член датского парламента (1994–98), одним из его предвыборных обещаний было обещание улучшить погоду в Дании.
[Закрыть] о сиськах соседской бабы, о «Евровидении», о том, где сколько платят, кто кого видел… Это же скука!
Мы вышли в тамбур покурить. Он продолжал.
Израэль много пил. И не что-нибудь, а виски. Он в огромном количестве покупал виски у воров и каждый день пил.
Пол-литра, – говорил Израэль, – это моя норма!
Хуссум это подтверждал. Израэль нисколько не был религиозен. А Хуссум был, даже очень. Он молился каждые три часа, он даже на уроках отходил в уголок, стелил коврик себе там и принимался…
Израэль был христианином, но завязал с Богом. Сказал, что лучше будет пить виски. В этом был хоть какой-то толк.
Хуссум молчал. Никогда не высказывался. Он был темной личностью, как скала. Играл в шахматы безбожно здорово. Ставил мат в пять минут. Если партия длилась чуть дольше, это уже само по себе было комплиментом для его соперника.
Но с Израэлем они играли часами…
Хуссум говорил, что Израэль мог бы стать гениальным шахматистом. У него был дар, которого тот в себе не находил. Хуссум выигрывал только потому, что очень много учился тому, как надо выигрывать. Израэль никогда ничему не учился. У него даже образования не было. Никакого. Однако он говорил по-арабски, на идиш, по-английски, по-французски немного и здорово чесал по-датски.
Хануману нравился Израэль, но он его почему-то побаивался.
Может, потому что сквозь улыбку этого прожженного пьяницы проглядывало неминуемое и устрашающее будущее Ханумана.
Он не хотел об этом думать.
Может, по этой же причине Израэлю нравился Хануман. Потому что видел в нем себя в молодости…
Может, по этой же причине он тихо ухмылялся и не договаривал…
Пока они ехали до Силькеборга, Хануман передумал все, что мог. А когда они въехали, его уже заломало.
Он занял комнатку вместе с Израэлем, Хуссумом и еще одним афганцем.
Хануман пластом лег на койку и уже не мог дышать тихо.
Израэль молча стал крошить гашиш, подшучивал и успокаивал Ханумана.
Хуссум расставлял шахматы и ни на что не обращал внимания.
Афганец суетился возле Ханни и высказывал робкие предположения по поводу того, что Ханни, возможно, заболел и у него жар.
Скрутили.
Сейчас будет легче, – пообещал Израэль.
Покурили. Медленно, вдумчиво, подолгу задерживая в себе дым, курил Израэль, Хуссум курил осторожно, почти не отрываясь от доски, афганец курил боязливо, все называл каннабис ядом (за что и поплатился в конце), рассказал какую-то историю о том, что однажды какая-то тетка в Афгане накурила его. Его так прибило, что он боялся со стула встать, потому что ему казалось, что он не на стуле сидел, а на огромной скале, и что если бы он встал со стула, то полетел бы вниз, в пропасть; так далеко, ему казалось, было до пола.
Теперь он боялся, что это могло повториться.
Израэль сказал ему, что бояться не надо. Сказал, что если он почувствует себя опять сидящим на скале, то ему стоит смотреть не в пол, а в потолок. Тогда пропасть будет наверху, над ним, и никуда падать не надо будет.
Все посмеялись.
Хануман прилег. Медленно отпускало.
Израэль достал бутыль виски, сделал коктейль Хануману.
Ханни сказал, что испытал такую благодарность, что даже прослезился.
Затем их повели в пиццерию. Они долго шли по городу.
Хануману казалось, что это была бесконечная прогулка. Отель, в котором они остановились, находился у озера, над которым нависал узорчатый мостик. Они прошли по мостику, и он глянул вниз, увидел себя на мосту, отражающимся в озере, и чуть не потерял сознание. Он бы упал, если бы его не подхватил с одной стороны Израэль, а с другой – Хуссум. Израэль засмеялся в голос. Хуссум молча поправил очки, глядя по-прежнему вперед. Рядом плелся афганец, его уже распирало, он начал жаловаться на потовыделение и волны какого-то озноба. При этом он утверждал, что ему жарко.
Пока дошли до пиццерии, Хануман три раза умер и четыре раза воскрес. Последний раз, когда они вышли на площадь. Он неожиданно вспомнил, что уже был в Силькеборге, и даже на этой самой площади. Его обдало ветром, который рванул голубей с площади. В душе заколебались сомнения. Какая-то часть полетела со стаей. Какая-то часть продолжала идти в толпе беженцев в направлении пиццерии. Но все уже было ненастоящим.
Израэль молчаливо подмигивал ему, бросал шуточки в стороны от себя. Хуссум смотрел в тарелку. Афганец жаловался учительницам на повышенное давление. Он говорил, что у него учащенное сердцебиение. Ему было плохо. Он все с себя порывался снять свитер. Но ему не позволяли остаться в майке. В сторону Израэля он кидал слова «яд», «отравитель», грозил пальцем, но в шутку. Израэль смеялся. Хуссум молча ковырялся в тарелке.
Вечером снова курнули. Говорили. Афганец не курил. Он сказал, что больше никогда не станет пробовать этот яд. Он чудом остался жив и был счастлив; больше испытывать судьбу он зарекся.
Перед сном Хуссум и афганец очень долго молились.
Израэль и Ханни вышли на воздух. Остались вдвоем, решили скрутить последний косяк на сон грядущий. Израэль крутил. Глянул с прищуром на Ханни и сказал, что не верил, не верил, что про него и Александра говорили.
Про Александра верил, про тебя нет, – сказал он. – Обманчивый ты. Производишь впечатление человека, который знает, куда идет, а сам – мятущийся и слепой.
Хануман ничего не сказал.
А что я мог сказать, если это чистая правда! – И метнул в меня взгляд уличного попрошайки.
Больше он не ширялся. Затаился, ушел в себя. И тут началось…
Власть в лагере опять поменялась. Наехали конголезы. Да такие кабаны, что даже грузины и армяне, какие еще оставались, притихли. Негры сколотили себе баскетбольную площадку, играли в футбол и всех заставляли заниматься спортом. Они перетрахали всех девок в Фарсетрупе. Они сильно отличались от тех негров, какие обычно приезжали в Данию из Африки.
Подъезжаем к Оденсе…
Хануман засобирался…
– Потихоньку отпускает, – сказал он.
Вышли в тамбур, на всякий случай, чтобы не пропустить… Мало ли…
– Да, ты прав…
Он несколько минут постоял молча, просто глядя в темноту сквозь стекло дверей…
– Кофе хочешь? – спросил я.
– Нет, – сказал он.
– А я выпью…
Подошел со стаканчиком…
– Дай попробовать, – попробовал, – дрянь…
– Знаю…
И тут он заговорил о своей жизни, которая пошла коту под хвост, как машина с обочины. С того самого злосчастного дня, когда он увидел, как в лесу, где он имел несчастье делать свои снимки, подглядел, как трое парней – городских, как и он (и он их даже узнал), – изнасиловали деревенскую дурочку. Он не рискнул вступиться. Но сделал снимки. Когда те с грохотом улетели на своей машине, он отвел девушку в участок. Все засвидетельствовал. Девушка написала заявление. Сделали медицинскую экспертизу. Все, как полагалось. Парней разыскали. Его статья со снимками немедленно вышла в газете. И его тут же уволили, выгнали из института, упекли за решетку, предъявив ему обвинение в лжесвидетельстве. У одного из насильников (заводилы) отец был генералом. Быстро обернули дело против Ханумана, обвинили в шантаже, девушка отказалась от показаний, подписала все, что подсунули, и таким образом Хануман стал злодеем, который якобы застращал девушку написать то лживое заявление.
Поезд притормаживал. Проглядывал сюрреалистический перрон. Неоновые боги включили свет. Нас ждали сумерки.
Отец Ханни был не без связей, герой двух войн, орденоносец, дважды раненый – в подмышечную впадину и копчик, ветеран в чине. Вытащил сынка из-за решетки и отправил, пока не поздно, на Крит, где тот учился, получал какую-то стипендию, а потом пустился в свое бесконечное странствие…
– Вот так я оказался здесь, – сказал он.
– В этом поезде, – добавил я.
– Да, в этом поезде, – согласился он.
Двери раскрылись.
Мы вышли.
ЧЕТВЕРТЫЙ ОБОРОТ
Новелла
1
Иоаким взял гитару и заиграл. Это и была та самая народная мексиканская песня, с которой у него было так много связано. В глазах его стояли слезы, но губы смеялись. А может, это дым, который всех нас укрыл на несколько часов, заставлял его губы так загибаться, точно он смеялся. Дым пускал водоросли, крался по лицу Иоакима, его тело вздувалось, члены гнулись и ломались, будто лучи в воде, китайская ширма, возле которой он сидел, тянулась во все стороны, Иоаким стал изображением дракона на ней. Меня несло. В ушах свистел ветер. Развилась бешеная внутренняя скорость, она не вязалась с внешней тягучестью и мелодией, которую играл Иоаким. Его пальцы двигались по грифу медленно, но порывисто, и я их отчего-то ощущал на своей шее.
Наконец, дым окутал и поглотил всех, все мы плыли на облаке. Вагончик, замок, деревушка, остров Фюн – все растворилось. Я закрыл глаза, стараясь удерживать мелодию. Слова тоже были, но не было сил разбирать. Смесь испанского и чего-то еще, как мне казалось в дыму. Хотя, может, Фредерик был все-таки прав насчет того, что Иоаким пересочинил ее на свой лад.
Сперва он играл с холодком, постепенно набирая обороты, а после того как он выплел из струн цветок невиданного соло, где перебор перебивался постукиванием костяшек по гитаре, прищелкиванием языком да притопыванием, Иоаким вошел в раж и только прибавлял жару.
Мне казалось, что ничего лучше в жизни мне слышать не доводилось, хотя я ничего не понимаю в музыке, и вообще, плевать, когда так некисло обдолбан.
Что меня прикалывало, так это его шляпа и то, как ее соломенные поля загибались; когда он наклонял голову, края шляпы едва зримо шевелились, создавая удивительное впечатление, будто не шляпа, а громадная бабочка разместилась на голове Иоакима, и для нее он старается, играет и поет, а та, знай, обмахивает его крыльями.
Пот струился по лбу, вискам, шее Иоакима…
Он привез несколько песен из Мексики. Теперь эти песни расширят репертуар Хускего. Все будут учить их и петь; каждый по-своему; многие будут искажать слова; смысла не будет понимать никто; но все будут петь вот так же, как Иоаким: поначалу с холодком, с каждым оборотом заводясь, но не так сильно, как Иоаким, а подражая ему; они будут говорить, что это народная мексиканская песня, и покачивать головой с прищуром, как он…
Это их позабавит некоторое время. Все, что им нужно, лекарство от скуки, когда трава и грибы уже не вставляют.
Думаю, когда приедут индейцы, которых все так ждут (а ждут их они сильнее, чем старик своих монахов), те посмеются, когда кто-нибудь споет им хотя бы одну, хотя бы куплет…
Иоаким меня все время поражал. Он очень красиво говорил, торопливо, нервно, вставляя скользкие усмешки. Он не только играл мастерски, он еще здорово готовил и крутил джоинты. Но тогда он превзошел себя самого. Когда-то он был настоящим профессионалом, которого приглашали на радио и телевидение, о нем писали в газетах, звезда, надежда, все такое… и другие ребята, да, многие другие тоже…
Они туровали по Европе. Он, Фредди, Хенрик, Джош, и еще был вокалист, который покончил с собой. Они были пионерами фанка, делали такое, что многим до и после них даже не снилось; много играли в Испании; больше года; снимали дом, в котором всегда был праздник; это была сумасшедшая жизнь.
Он вкусил этого безумия и не удержался – уехал в Мексику. Фредерик писал ему письма: все спокойно, никто его не ищет и так далее…
Никто не знает, что Иоаким сделал. Мне думается, он что-то ограбил; может быть, ювелирный или почту, какая-нибудь мелочь. Никто не знает, что именно, но все знают, что он что-то сделал, потому что он никогда не накопил бы на билет. Ему ничего не говорят в глаза, но все немного осуждают. Он это знает, но ему наплевать – и точка.
У них был кот, которому тогда еще не придумали клички, но он уже совсем по-свойски вел себя в доме братьев.
Фредерик сказал, что кот появился в ночь полной Луны, и это следовало бы как-то связать с кличкой.
Кот долго жил под коробкой, которой братья накрывают место костра в их садике; он не решался покидать место; был худ, слаб, грязен, его шерсть была клочковата. Братья приносили ему еду; он боязливо принимал подношения, глаза поблескивали в глубине коробки. Со временем он поправился, осмелел и однажды вошел в дом, забрался на стул у окна, с тех пор это его место, никто его никогда не сгоняет оттуда.
Теперь трудно поверить, что это тот самый кот. Он лоснится, он начесан, он смел и не дает себя гладить; он никогда не мурлычет, никогда не мяукает. Он по-прежнему дикий, несмотря на то, что живет с людьми.
Почему-то думается, что именно такой кот и должен жить в доме братьев.
В принципе, это не был дом в привычном смысле – это был большой железнодорожный вагон, его тут поставил их отец, когда был таким молодым, как они. К нему братья пристроили парочку вагончиков строительных… Это был самый холодный дом в Хускего: здесь было холодно даже летом, в самый жаркий летний день. Даже в Исхусе (Дом Льда) у Патриции и Жаннин было гораздо теплее, а в летние дни у них бывало даже жарко.
* * *
Я часто заходил к братьям по вечерам. Иоакима почти никогда не было. Он бегал или возился в огороде. Мы с Фредериком выходили в садик, чтобы разжечь костер. Иоаким мог возиться на грядках часами – полный рабочий день! Мы усаживались у огня.
Фредди крутил джоинт и говорил:
– Опускаются сумерки, скоро будет очень красиво.
Мы курили и поглядывали на спину Иоакима. Она была бронзовая. Иной раз он замирал и стоял неподвижно, глядя куда-то вдаль, прислушиваясь к чему-то…
– Иоаким просто свихнулся, – как-то сказал Фредди у костра, набивая джоинт. – Все время бредит Мексикой. Ему больше не интересно играть фанк. Мне придется его долго уговаривать, чтоб мы собрались и сыграли на фестивале, как это бывало раньше. Я боюсь, он не захочет играть то, что мы когда-то играли. Он говорит, что устал десять лет играть одно и то же. Ни одной новой песни! А чья в том вина, скажи? Он же ничего не пишет! Убежал в Мексику, оставил там сердце, как он говорит. Теперь вот бегает, носит шляпу, и мы больше ничего не слышим, как о его Юкатане, и эти мексиканские народные песни…
Да, это была сущая правда. Иоаким ни о чем не говорил, он только рассказывал про Мексику. Ни о чем другом он и думать не хотел. Как только кто-то открывал рот и начинал что-то рассказывать, Иоаким смотрел на человека взглядом «если это не о Мексике, можешь даже не продолжать».
В нем было столько презрения ко всем, кто не бывал в Мексике, что все стали избегать братьев.
Меня и Дангуоле он терпел только по одной причине: мы постоянно говорили, что мечтаем уехать в Мексику…
Мы с этого и начинали: завидев Иоакима в его шляпе, мы махали ему рукой…
– В Мексике, наверное, сейчас жарко! – кричали мы ему.
– Не то слово! Убийственно! – отвечал он, приближаясь с улыбкой.
– Вот было бы круто сейчас перенестись в Мексику… – говорили мы.
– Не то слово! – говорил Иоаким. – Фантастически круто!
Ему нравилось обмениваться такими фразами. Хотя бы призрачно, мечтательно, но Мексика жила где-то в нас, он это чувствовал. Поэтому иной раз приносил нам грибки… Мы жевали их, он принимался рассказывать…
О Мексике он мог говорить бесконечно. Он говорил, что был единственным, кто по-настоящему впитал Мексику, путешествия всех прочих просто чепуха, жалкий туризм по сравнению с тем, что пережил он, потому что его путешествие было самым настоящим экстримом.
Он поправлял свою шляпу и рассказывал совершенно невероятную историю о кокаине, про какой-то ресторанчик на побережье, где он жил. Насколько нам стало понятно, жил он в какой-то лачуге, с какой-то оборванкой, которая любила его щекотать, дергала за волосы вокруг сосков, шептала в его ухо странные заклинания, нюхала с ним кокаин и делала такое, чего ни одной бабе в Европе в жизни не придумать.
В своих рассказах он постоянно возвращался к одному и тому же: к трассе контрабандистов, которые возят наркотики мимо Юкатана. И когда к ним приближается таможенный катер, контрабандисты выбрасывают товар в море, и волны прибивают его к пляжу, где его может подобрать кто угодно.
В его сознании этот воображаемый товар постоянно плыл и плыл по волнам к побережью, где его мог подобрать кто угодно. И этим «кто угодно» должен был стать он – и никто другой. Мысль о том, что где-то там, на волнах или уже на берегу, есть дармовой кокаин, не давала ему покоя, и он выходил из дома в сумерки и бежал, бежал по лесу.
– Свихнулся! Ему не следовало нюхать это дерьмо, – говорил Фредерик. – У него и так голова не на месте, а тут еще кокаин!
– И эта шляпа, – зачем-то сдуру добавил я, будто мог что-то знать об Иоакиме, чтобы так вот ляпнуть.
– Да-да, точно, – вдруг торопливо согласился Фредди. – Вот именно, и эта чертова шляпа!
Иоаким совершал пробежки не просто так. Он готовился к кроссам вдоль побережья на Юкатане. Он говорил, что будет стараться каждый раз пробегать как можно большую дистанцию на пляже, каждое утро он будет бежать вдоль побережья, дольше и дальше, насколько сил хватит, чтобы таким образом расширять зону поиска товара, увеличивая тем самым вероятность его обнаружения.
Так он готовил себя… и еще к чему-то… к какой-то новой вылазке…
Но об этом можно было только догадываться. По тому, как подолгу он сидел в одной позе, надвинув свою соломенную мексиканскую шляпу на глаза, потягивал мате, курил самокрутки, облизывал губы…
Люди не сидят подолгу так просто… Когда такой человек (как Иоаким!) задумчиво сидит сутки напролет, это не просто так…
Разумеется, он сидел не просто так…
Он думал!
Думал, глядя на восток, прикрыв мечтательно глаза, иногда накручивая на палец волосы…
Потом садился лицом на запад, наливал себе мате, скручивал другую самокрутку, закуривал и снова думал… думал, думал… О, сколько напряжения было в этом сидении!
Когда я видел его в этой позе, день тут же приобретал какое-то поэтическое значение. Внутри меня поселялась тишина, исходившая от фигуры замершего, как статуя Будды, Иоакима!
– Он опять что-то планирует, – шептал Фредди, когда Иоаким, надувшись мате, уходил отлить в кусты, которые он теперь называл «чапаралем». – Он планирует какую-то фигню. Я знаю моего брата. Все это плохо пахнет, все это просто смердит!
Фредди все время очень переживал за него, всю жизнь он боялся за своего старшего брата, потому что тот был донельзя эксцентричный, ходил по перилам самого высокого моста на Фюне, лазил на какие-то горы в Испании, опускался в какие-то пещеры, прыгал с парашютом, творил невероятные вещи…
– Он даже играл сам с собой в русскую рулетку, когда у него был пистолет, – как-то шепнул мне Фредерик, сделав страшные глаза. В глазах было беспокойство. – Когда я спросил его: Иоаким, зачем ты это делаешь? Знаешь, что он ответил?.. От скуки, Фредди! Я это делаю от скуки, понял?!
Фредерик даже думать боялся о том, что мог планировать его сумасбродный брат. У него все еще мог быть где-то спрятан пистолет. Фредди всегда переживал, когда делал уборку, даже начинал заикаться – так он боялся найти этот пистолет.
Вот уже год, как Иоаким приехал из Мексики, и вот уже скоро два, как он что-то планирует. Потому что планировать что-то он начал еще в Мексике.
Сам он признался как-то: сделать что-то в Мексике у него в жизни духу не хватило бы. Ему даже не хватило бы всего кокаина Колумбии, если б он мог загнать его одним залпом в ноздрю, это не помогло бы, чтобы набраться духу что-то провернуть в Мексике… Поэтому планировать что-то он начал в Мексике, дабы провернуть это что-то в Европе. Он и меня не раз подбивал… Показывал пистолет, предлагал «верное дельце»… Я, разумеется, отказывался (мне и своих забот хватает!); Фредерику я об этом ничего не сказал…
Я только пытался успокоить его, говорил, что Фредди напрасно волнуется: уже ничего не случится. Нет-нет, ничего не будет…
– Когда что-то так долго планируют, – рассуждал я, – обычно ничего не происходит. Случается только тогда, когда ничего не планируешь. Берешь со счета фирмы деньги, которые не принадлежат тебе, и бухаешь их в казино. В одну ночь сто сорок тысяч! Двести пятьдесят! Полмиллиона! Потом бегаешь от копов и бандитов. Так вот это и случается. Не подумав ни минуты… А когда сидишь сиднем, взвешиваешь, планы рисуешь в воображении, то никогда ничего не сделаешь. Если и сделаешь, то уж точно совсем не по плану. Или, если по плану, то не по твоему…
Фредди кивал, кивал, а потом вставил:
– Из своего опыта знаешь, сразу видно… нет-нет, я шучу, шучу…
Он пытался отшутиться, всегда… И постоянно легко потряхивал головой, покачивал ею из стороны в сторону, как бы выражая согласие и в то же время отливая прищуренным глазом сомнение: мол, ну да, да… и все же… как знать, как сказать…
– К тому же, – добавил я, – Иоаким живет такой жизнью, ему все меньше и меньше нужны деньги. Он – аскет!
– О да, это точно! – воскликнул Фредди. – Он – настоящий аскет! Я таких и не видал!
– Да он больше аскет, нежели старик Винтерскоу! – сказал я.
Фредди кивнул, кашлянул, усмехнулся, опять кивнул, очень нервно оскалившись, – с этим он не мог не согласиться. Иоаким был настолько аскет, что старик Винтерскоу, который попивал вино и ел фрукты и не отказывался, если его угощали рисом с курочкой и специями, никак не мог против Иоакима считаться настоящим аскетом. Иоаким в этом отношении обошел старика. Он был редкостный аскет. Он бегал, ел два раза в сутки, носил одну и ту же одежду, был неприхотлив. Слабостями Иоакима были курение и туалет. В туалетах он предпочитал опорожняться с открытой дверью, потому что терпеть не мог замкнутого пространства. Но и это он преодолевал, когда часами просиживал со мной в бойлерной. И даже если я его оставлял в ней одного, чтобы выйти за углем или чем-то еще, Иоаким не выбегал из бойлерной в панике, а терпеливо сидел внутри, ждал, не сдвигаясь с места, сидел и даже не скручивал папироску! Кажется, он преодолел в себе уже все, что мог в себе преодолеть житель Хускего!
Еще немного, думал я, и Иоаким совсем потеряет ощущение того, что ему нужны деньги, и зачем куда-то ехать, проворачивать там что-то.
– Ведь он не был с женщиной целый год! И он говорит, что ему больше не нужен секс! – сказал Фредди, закатывая глаза.
– Он говорит: зачем теперь секс, если его уже год не было? Если сейчас будет секс, то какой смысл было не иметь его целый год до того? Это он мне так говорит… Я не понимаю, зачем мне он это говорит, если я в первую очередь не понимаю, как можно жить без секса, и почему он целый год не спал с женщиной или дружком?! Я не понимаю… Целый год – ничего! Мне кажется, он уже достиг того состояния, когда не нуждаются вообще ни в чем. Еще чуть-чуть – и он станет таким, как отец. Но даже отец, он ведь живет с женщиной… А Иоаким – уже нет!
С другой стороны, Иоаким мог провернуть что-то только ради забавы, просто, чтобы себе самому устроить небольшую встряску. И это больше всего нервировало Фредди…
Дангуоле тоже так считала.
– Вероятней всего, что он задумал себе приключение просто от скуки, – сказала она.
Я доверял ее интуиции…
* * *
Сначала я познакомился с Фредериком (Иоаким приехал позже), и Фредди для меня навсегда стал как бы оригиналом. Его манера быстро говорить и говорить много; его скользкие усмешки над собственными шуточками, пущенными словно в скобках; его мимика – все это для меня стало его и только его собственностью. Потом, когда из Мексики приехал Иоаким, который старше Фредди на три года, все, что я нашел в Иоакиме, включая их внешнее сходство, мне казалось пародией на Фредерика. Я не мог отказаться от мысли, что Иоаким, старший брат, подражает младшему брату, Фредерику, и это заблуждение сохраняется до сих пор. Фредерик мне кажется старше, умнее, рассудительнее и намного талантливее старшего брата. Иоаким живет с чертенком в голове, он его слушает и поступает не как человек. Он много курит, а теперь еще и кокаинит, больше не пишет…
– Так, побренчит на гитаре свою мексиканскую народную – но разве это практика? – качал головой Фредерик с джоинтом в зубах, чистя площадку возле костра. – Откуда берутся эти камни? Откуда берется этот хлам? – возмущался он, швыряя камни в гущу «чапараля».
Он метал их туда и говорил:
– Там поднимутся горы! – Кинул туда огрызок яблока и многозначительно изрек: – Скоро там будет сад, яблоневый сад!
Он запустил туда металлический предмет и сказал, что там будут построены заводы. Кусок стекла – туда же:
– Там взойдут небоскребы из стекла и пластика!
Фредерик любил перформансы. Из всего он старался сделать спектакль.
– Жизнь – это карнавал, – говорил он. – Скучать нельзя. Если человек скучает, это значит, что он не умеет ощутить карнавала, не умеет свою жизнь наполнить весельем… Таких людей было бы жалко, если бы они не отравляли атмосферу и не мешали другим наслаждаться карнавалом! Поэтому этих людей надо отстреливать! Просто стрелять!
И тут же, лукаво улыбаясь уголком рта, добавлял:
– Это была шутка.
Он не любил, когда его воспринимали всерьез или думали, что он серьезен.
– Серьезным быть вредно, – говорил он.
Поэтому всегда не договаривал, а если и договаривал, то старался затем все повернуть таким образом, будто сказал это полушутя, не на самом деле. Он боялся показаться пафосным. Боялся, что все подумают, что он моралист или кого-то может осуждать за что-то…
У него было полно всяких странных опасений, они в нем были, как носовые платки; чуть что, из кармана выныривало опасение, которое, как платок, стирало с лица улыбку, и он начинал путаться в экивоках…
На стене их домика была табличка: «Falkoner alle»[8]8
Falkoner alle – улица Копенгагена.
[Закрыть] – тень Копенгагена легла и на маленький домик в Хускего.
– Откуда взялась табличка? – как-то спросил я.
Фредерик ответил, что его отец когда-то прилепил ее.
– Мы живем на Falkoner alle! – сказал и засмеялся, несколько раз сгибаясь от смеха, повторил: – Мы живем на Фальконер алле! – Успокоился и сказал: – Это своего рода фуск![9]9
Фуск (с дат.) – подделка, обман, халтура.
[Закрыть] Обманка!
Я тоже посмеялся над этой иллюзией. Да, у них все было «фуск», ирония над собой, халтура, шутка, подделка, наёбка… Фуск. Они из самих себя делали фуск! Притворялись и выворачивали себя наизнанку, лишь бы не показаться излишне черствыми. Они играли в самих себя, и над своими словами и поступками первыми и посмеивались, приговаривая:
– Я сфусковал! Это был фуск! Не поймите меня неправильно! Фуск, всего лишь фуск!
– Верить в то, что ты живешь на Falkoner alle… – начал говорить Фредерик, но сбился. – Или нет. Верить в то, что ты живешь в Хускего… Или, что ты живешь вообще… Что это ты, а не кто-то другой… Все это такой же фуск, как верить в то, что мы живем на Falkoner alle!
* * *
Однажды Фредди, Иоаким, Джошуа и Хенрик решили в первый раз отправиться за грибками.
Это были те самые желтенькие на тонкой ножке грибки, похожие на сосок.
Чтобы грибки показались, как это было принято у хускегорцев, надо было первый найденный гриб непременно съесть – и Фредерик съел.
Ошибки быть не могло. Грибки показались. Они начали собирать, но Фредерик почему-то продолжал их поедать. Он не замечал никаких изменений. Он хотел собрать больше всех, поэтому каждый второй найденный гриб отправлял в рот, чтобы показалось еще и еще больше грибков. При этом ничего не менялось. Он себя хорошо чувствовал. Ему было одиннадцать лет. Он привык курить травку. Грибки не действовали. Он продолжал кушать. И вдруг – началось…
Что было потом, он не помнил. Он вел себя странно. Джошуа, Иоаким и Хенрик испугались и убежали. Несчастного нашел лесник. Он долго пытался добиться толкового ответа от мальчика. Это длилось несколько часов. Потом все прошло.
С тех пор Фредди не ест грибки. С тех пор он не такой, как все. Он всегда торопится что-то сделать, чем-то занять себя. Торопится бросить одну подружку, чтобы найти другую. Чтобы поскорее бросить и ее. Он спешит домой, чтобы набить косяк и написать песню. Дома ему не сидится, он прыгает на мотороллер и мчится куда-то, чтобы поскорее забыть обо всем. Он мчится куда-то, чтобы где-то там написать другую песню или сыграть вновь написанную, придумать историю, рассказать или услышать анекдот, который он торопится рассказать всем дома, в Хускего, и никто не смеет его задерживать. Он вечно кому-то нужен. Его всегда кто-нибудь где-то ждет. Его мотороллер с треском проносится и перечеркивает вечернюю синь, как телеграммный пунктир. Его можно слышать несколько раз в сутки: то туда, то обратно. Он вечно кого-то ищет, ждет от кого-то звонка, по десять раз на дню проверяет электронную почту, мобильный телефон, сумку в Коммюнхусе,[10]10
Коммюнхус (дат.) – Дом коммуны, где проходят собрания и вечеринки.
[Закрыть] сумку, в которую почтальон кладет письма. Он всегда говорит, что должен встретиться с кем-то. Он всегда нервно подсасывает воздух губами, закатывая глаза. Он прикладывает руку к горлу, не успев пожать вашу, и уже прощается с вами, уже тает во мгле, потряхивает на ходу рукой в воздухе, будто ошпарил ее, показывая тем самым, что у него все горит. Он спешит на встречу с Полом, чтобы быстро проститься с ним, потому что ему надо встретиться с кем-то еще, кто давно его ждет, еще раньше, чем он договорился с Полом, и он уже actually late.[11]11
Actually late (англ.) – на самом деле запоздал.
[Закрыть] У него много ингейджментов, договоров, групп, с которыми он играет, певцов, которым он подыгрывает, учеников, баров, где его ждут в дыму сумрачные личности, напитанные алкоголем и травкой, намечено вечеринок всякого толка, где он должен играть… Он всюду и везде… там и тут, как Фигаро. Он торопится жить, старается не замечать, что живет. Он совершенно безумная личность.