355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Ранчин » Вертоград Златословный » Текст книги (страница 8)
Вертоград Златословный
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:22

Текст книги "Вертоград Златословный"


Автор книги: Андрей Ранчин


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц)

Действительно, А. Н. Ужанков показал, что в Воскресенской летописи сохранены в ряде мест чтения лучшие, более правильные, нежели в Сказании о чудесах.Однако он ограничился сопоставлением текста Воскресенской летописи только с одним, пусть и древнейшим, списком Сказания о чудесах(списком Успенского сборника XII–XIII вв.), который отстоит от времени создания Сказания о чудесахна несколько десятилетий, если не на столетие, притом не доказано, что это протограф всех остальных списков. Естественно, такое сопоставление совершенно не показательно: позднейшие списки Сказаниямогли сохранить более правильное чтение, и летописец мог воспользоваться таким более исправным текстом Сказания о чудесах,а вовсе не текстом гипотетического Протосказания.

На самом деле все так и обстоит. Если Успенский список содержит дефектное чтение «И по литургии вься братия и обедаша вси на коупь» (пропуск между словом «братия» и союзом «и»), то целый ряд других списков лишен этой лакуны и дают вполне исправное чтение: «братия идоша и обедаша вси на коупь» [207]207
  См. тексты в наиболее авторитетном на сегодняшний день издании: [Revelli 1993. Р. 512] (чтение 12 списков).


[Закрыть]
. Правда, Воскресенская летопись содержит иное чтение: «По литургии вся братиа идоша съ бояры своими койждо и обедаша вкупе» [ПСРЛ Воскресенский список 2001. С. 341], но доказать, что это чтение первично по отношению к тексту списков Сказания, лишенному лакуны, на мой взгляд, представляется невозможным.

Кроме того, дублировка в составе статьи Воскресенской летописи свидетельствует о ее вторичном характере по отношению к Сказанию о чудесах:не в Сказаниисокращен источник летописной статьи, а в начале статьи Воскресенской летописи текст Сказаниядополнен по какому-то другому источнику. Если бы А. Н. Ужанков потрудился внимательно прочитать текст, он обнаружил бы, что источником описания открытия мощей Бориса и Глеба в начальной части статьи 1072 г. Воскресенской летописи является не некий гипотетический источник ( Протосказание), в а все то же Сказание о чудесах —только не рассказ о перенесении мощей 1072 г., а эпизод, повествующий об открытии и перенесении тел братьев при Ярославе Мудром и митрополите Иоанне. Вот текст этого фрагмента по Успенскому списку, почти дословносовпадающий с текстом летописи: «Наставъшю же дьни, иде архиепископъ Иоанъ съ крьсты, иде же лежаста святою телеси перьстьнеи. И, сътворивъ молитвоу, повеле откопати пьрьсть соущюю надъ гръбъмь святою. Копающемъ е и исхожаше благая воня отъ гробоу ею святою. И откопавъше, изнесоша я отъ земле. И пристоупивъ, митрополитъ Иоанъ съ презвутери съ страхомъ и любъвию откры гроб и святою» [Revelli 1993. Р. 488, л. 19б-19в].

Трудно объяснить, почему в тексте статьи 1072 г. Воскресенской летописи произошла контаминация двух известий Сказания о чудесах(о перенесении мощей при Ярославе Мудром и при его сыновьях). Возможно, в распоряжении летописца был дефектный список Сказания,в котором два описания не были отделены друг от друга; возможно также, что летописец, сличая два описания, пришел к выводу о недостоверности данных о перенесении тел святых и установлении памяти братьям при Ярославе Мудром, так как второе известие содержало свидетельство о неверии в святых митрополита Георгия (таковое неверие могло показаться книжнику невозможным, если Борис и Глеб были ранее канонизированы). Летописец, усомнившись в обнаружении тел братьев нетленными и в их канононизации еще при Ярославе, отнес известие об этом событии ко времени перенесения мощей при Ярославовых сыновьях, в 1072 г. Впрочем, эти соображения – не более чем догадки.

Таким образом, А. Н. Ужанков на основании сопоставления Сказания о чудесахи Воскресенской летописи приходит к идее о существовании некоего Протосказания(«Сказания о гибели Бориса и Глеба»), написанного с прочерниговской точки зрения в период княжения Святослава в Киеве (1073–1076 гг.) и отражающего глебоборисовскую стадию культа (2000. № 2. С. 44). Таков вывод третий. Как гипотеза он безусловно интересен, но очень слабо аргументирован [208]208
  Идея об особенном почитании именно Глеба Святославом Ярославичем ранее высказывалась М. Х. Алешковским, в частности на основании наречении имени «Глеб» старшему сыну этого князя. См.: [Алешковский 1972. С. 104–114].


[Закрыть]
.

Однако на самом деле, даже если признать справедливость всех аргументов А. Н. Ужанкова, они имеют отношение исключительно к истории текста и датировке Сказания о чудесах, а не всего Сказания о Борисе и Глебе(включая Сказание об убиении). В рукописной традиции эти произведения представляют собой, как представляется, два самостоятельных текста. В древнейшем списке (в Успенском сборнике) Сказание о чудесахимеет самостоятельное заглавие и открывается собственным вступлением. Сказание об убиениизавершается похвалой братьям (приписка об облике Бориса попала в конец текста явно случайно [209]209
  В ответе на журнальный вариант моей статьи А. Н. Ужанков охарактеризовал эту приписку как обязательный элемент текста, утверждая, что она предназначалась для иконописца [Ужанков 2002. С. 118, примеч. 10].
  Однако эта приписка уникальна для агиографии, а описание внешности Бориса едва ли предназначалось для иконописца. Оно совсем не напоминает описания внешности святых, которые даются в иконописных подлинниках, действительно адресованных изографам (нет указаний, как писать детали лика, нет ссылок на образцы, упоминаний о цвете одеяний). Кроме того, на Руси в XI – начале XII в., когда было составлено Сказание об убиении,так называемые толковые иконописные подлинники (содержащие словесные тексты с правилами изображения икононописного сюжета или святого) еще не существовали. Толковый подлинник как тип текста, как руководство для иконописца сложился только в середине – второй половине XVI в. Ср.: «Так как в истории искусства теория является тогда, когда после долгого времени сама художественная практика уже выработается в надлежащей полноте и созреет, то и наши иконописные подлинники не могли составиться раньше XVI в., сосредоточение русской жизни в Москве дало возможность установиться брожению древних элементов дотоле разрозненной Руси и отнестись к прожитой старине сознательно, как к предмету умственного наблюдения. <…>… [И] в половине XVI в. Иконописный подлинник еще не был составлен, что явствует <…> из статьи из Стоглава, в которой по поводу церковной цензуры источников для иконописцев непременно было бы упомянуто и об этом столь важном руководстве. Напротив того, Стоглав послужил причиною и поводом к составлению подлинника, почему и помещается в виде предисловия к этому последнему <…> глава из Стоглава»; «[т]олковый подлинник и составлен вследствие настоятельной потребности, впервые заявленной, как следует, в Стоглаве» [Буслаев 2001. С. 63–64]; ср.: [Макарий Веретенников 2005. С. 255–258]. Но даже на Стоглавом соборе 1551 г. образцами были названы древние иконы, а не указания подлинников [Емченко 2000. С. 304, л. 97].
  Портретные характеристики в сочетании с перечнем добродетелей встречаются в древнерусской словесности именно в повествованиях о правителях (не обязательно в житиях), чаще всего о почитаемых как святые. Об убитом Глебе Святославиче в некрологической записи под 6586 (1078 г.) говорится: «Бе же Глебъ милостивъ убогымъ и страннолюбивъ, тщанье имея к церквамъ, теплъ на веру и кротокъ, взоромъ красенъ» [ПВЛ. С. 85]. Похожим образом в этой же летописной статье изображен князь Изяслав Ярославич, много претерпевший от подданных и братьев и положивший в битве «главу свою за брата своего»: «Бе же Изяславъ мужь взоромъ красенъ и теломъ великъ, незлобивъ нравомъ, криваго ненавиде, любя правду» [ПВЛ. С. 86].
  Идеальный портрет князя Василька Константиновича Ростовского содержится в Лаврентьевской летописи под 6745 (1237) г.: «Бе же Василколицем красенъ, очима светель и грозенъ <…>» [ПЛДР XIII 1981. С. 144]. Василько сравнивается как невинноубиенный со святым Глебом и Андреем Боголюбским, который древнерусскими книжниками уподоблялся Борису и Глебу. (О семантике образа Василька в Лаврентьевской летописи см.: [Fennell 1977]; [Klenin 1991]).
  Похожая портретная характеристика дана князю Владимиру Васильковичу в Волынской (Ипатьевский список) летописи под 6797 (1289) г.: «Сий же благоверный князь Володимеръ возрастомь бе высокь, плечима великь, лицемь красенъ, волосы имея желты кудрявы, бороду стригый, рукы же имея красны и ногы, речь же бяшеть в немь толъста, и устна исподняя добела» [ПЛДР XIII 1981. С. 408]. Летописец оценивает Владимира Васильковича как святого, о чем свидетельствует и перечень его добродетелей, и параллель с Владимиром Святым (цитаты из Слова о Законе и БлагодатиИлариона), и благоухание от тела умершего.
  Князь Мстислав Владимирович «[б]е <…> дебелъ теломь, черменъ лицем, великыма очима» ( Повесть временных летпод 6544 (1036) г. [ПВЛ. С. 66]). Князь Ростислав Владимирович «взрастомь <…> лепъ и красенъ лицемь» ( Повесть временных летпод 6574 (1066) г. [ПВЛ. С. 72]).
  Благочестивые рязанские князья «[б]яше родом христолюбивыи, лицем красны, очима светлы, взором грозны <…>» (Похвала роду рязанских князей [ПЛДР XIII 1981. С. 200]).
  В тексте редакции Жития князя Феодора (Федора) Ярославскогоиз Степенной книгикрасота лица святого истолковывается как знак богоизбранности и соотносится с красотой библейского праотца Иосифа: ордынская царица, «яко виде святолепное благородие лица его, яко же Египтяныня Иосифа, и уязвися сердце ея, еже любити его; и на Русь не хотя отпустити его, мужества ради и красоты лица его: благодать бо Божиа сиаше в души его» [Клосс 1998. С. 318]; текст дан по списку ГИМ, Чуд., № 358, л. 312.
  Подобные (хотя и с большей характерологической детализацией) описания известны в византийской историографии.
  Так в ХроникеПродолжателя Феофана изображен наделенный чертами идеального правителя император Константин VII Багрянородный: «А был багрянородный царь Константин ростом высок, кожей молочнобел, с красивыми глазами, приятным взором, орлиным носом, широколиц, розовощек, с длинной шеей, прям как кипарис, широкоплеч, доброго нрава, приветлив со всеми, <…> сладкоречив, щедр в дарах и вспомоществованиях» [Продолжатель Феофана. С. 193] (кн. VII, гл. 54). Так же изображен и его сын Роман II, несмотря на то, что перед этим отмечены его недостатки: «Он был молод годами, крепок телом, <…> с красивыми глазами, длиннонос, розовощек, в речах приятен и сладостен, строен как кипарис, широк в плечах, спокоен и приветлив, так что все поражались и восхищались этим мужем» [Продолжатель Феофана. С. 195] (кн. VI, гл. 5).
  Ср. портрет Василия II Болгаробойцы в ХронографииМихаила Пселла (XXXV–XXXVI): «Внешность же Василия свидетельствовала о благородстве его природы. Очи его были светло-голубые и блестящие, брови не нависшие и не грозные, но и не вытянутые в прямую линию, как у женщин, а изогнутые, выдающие гордый нрав мужа. Его глаза, не утопленные, как у людей коварных и злых, но и не выпуклые, как у распущенных, сияли мужественным блеском. Все его лицо было выточено, как идеальный, проведенный из центра круг, и соединялось с плечами шеей крепкой и не чересчур длинной. Грудь вперед слишком не выдавалась, но впалой и узкой также не была, а отличалась соразмерностью. Остальные члены ей соответствовали.
  XXXVI. Роста он был ниже среднего, соразмерного величине членов и вовсе не горбился. Пешего Василия еще можно было с кем-то сопоставить, но, сидя на коне, он представлял собой ни с чем не сравнимое зрелище: его чеканная фигура возвышалась в седле, будто статуя, вылепленная искусным ваятелем» [Михаил Пселл 1978. С. 17]; ср.: [Михаил Пселл 2003. С. 19].
  Сходен у Михаила Пселла и портрет маленького Константина, сына царя Михаила VII Дуки: красоте лица соответствует прекрасная душа. Ср.: «Я не описываю ни речей его, ни поступков <…>, но только его внешность и нрав, а по ним, насколько возможно, и врожденную душу. Я не знаю подобной земной красоты! Его лицо выточено в форме совершенного круга, глаза огромные, лазоревые и полные спокойствия, брови вытянуты в прямую линию, прерывающуюся у переносицы и слегка загнутую у висков, нос с большими ноздрями, наверху слегка выдается вперед, а внизу напоминает орлиный; золотистые, как солнце, волосы, пышно растут на голове. Губы у него тонкие [и одна к другой как бы прилаженные, сам ребенок живой] со взором сладким, слаще ангельского, и душа в нем светится не приниженная и не вознесенная, но кроткая, пробужденная божьим прикосновением» [Михаил Пселл 1978. С. 192]. Константин, кажется, и вправду был удивительно красив (ср. свидетельство Анны Комниной: [Анна Комнина 1965. С. 78, 117], но в данном случае существенно, что физическая красота воспринимается как свидетельство красоты душевной и что такое описание является топосом. В византийской традиции физическая красота трактовалась как зримый знак благородства (ср. такую трактовку в Поучительных главах,приписываемых императору Василию I). Византийский идеал властителя был ориентирован во многом на античную традицию, а ее отличал культ гармонии и красоты. (Ср., например: [Рансимен 1998. С. 152–153]).
  Аналогичные портретные характеристики свойственны и западной традиции. Таково, например, описание внешности благочестивого и исполненного всяческих добродетелей Оттона I Великого у Видукинда Корвейского (II; 36): «С этим он соединял громадный рост, свидетельствующий о королевском величии, голову его покрывали седые волосы, глаза были карие, они излучали блеск наподобие молнии, [у него было] красное лицо <…> соразмерный живот <…>» [Видукинд 1975. С. 168]. Это описание внешности Оттона I, согласно комментарию Г. Э. Санчука [Видукинд 1975. С. 242], восходит к портрету Карла Великого в гл. 3 Vita CaroliЭйнарда. В Церковной истории народа англовБеды Достопочтенного характерен портрет короля Дейры Освина: «Король Освин был высок и красив, приятен в обхождении и щедр ко всем, знатным и простым. Все любили его за королевское достоинство, которое проявлялось и в обличье его, и в речах, и в делах Среди всех добродетелей, которыми, если можно так сказать, он был одарен в особой степени, особенно выделялось смирение <…>» [Беда 2003. С. 87] (III; 14).
  Ср. идеальный портрет Людовика IX Святого в одном из его житий: «Статью он превосходил всех, как ростом, так и плечистостью, красота его тела гармонировала с его пропорциями, голова была кругла, как и положено вместилищу мудрости, в его спокойном и светлом лице было что-то ангельское, его голубиный взор излучал милость, лицо светилось белизной» (цит. по кн.: [Ле Гофф 2001а. С. 396]).
  Аналогичные описания встречаются в сагах: Хальвдан «рос и вскоре стал статным и сильным» ( Сага о Хальвдане Черном,I, пер. М. И. Стеблин-Каменского [Снорри Стурлусон 1995. С. 38]); «Он был всех статней и сильней, очень красив с виду, мудр и мужествен» ( Сага о Харальде Прекрасноволосом,I, пер. М. И. Стеблин-Каменского [Снорри Стурлусон 1995. С. 42]); «Эйрик был человек статный и красивый, могучий и очень отважный, воинственный и привыкший одерживать победу» ( Сага о Харальде Прекрасноволосом,XLIII [Снорри Стурлусон 1995. С. 67]); «Они все (конунги – сыновья Гуннхильд. – А.Р.) были мужами красивыми, сильными и статными и владели разными искусствами» ( Сага о Харальде Серая Шкура,II, пер. М. И. Стеблин-Каменского [Снорри Стурлусон 1995. С. 69]); «Олав сын Харальда был невысок, коренаст и силен. Волосы у него были русые, лицо широкое и румяное, кожа белая, глаза очень красивые, взгляд острый, и страшно было смотреть ему в глаза, когда он гневался (Сага об Олаве Святом,III, пер. Ю. К. Кузьменко [Снорри Стурлусон 1995. С. 168]); „Харальд конунг был хорош собой и статен. У него были светлые волосы, светлая борода, длинные усы, и одна его бровь была немного выше другой. У него были длинные руки и ноги, но он был хорошо сложен“ ( Сага о Харальде Суровом,XCIX, пер. А. Я. Гуревича [Снорри Стурлусон 1995. С. 462]); „Магнус конунг был человек среднего роста с правильными чертами лица, со светлой кожей и светлыми волосами: он был красноречив и быстро принимал решения, был великодушен, очень щедр, очень воинствен и смел в бою. Он был любим больше всех других конунгов, его хвалили как друзья, так и противники“ (Сага о Харальде Суровом,XXX [Снорри Стурлусон 1995. С. 419]); „Халльдор был высок и силен, как никто, и очень красив“ (Сага о Харальде Суровом,XXXVI [Снорри Стурлусон 1995. С. 424]); „Асмунд был очень искусен и красив“ ( Сага о Харальде Суровом[Снорри Стурлусон 1995. С. 430]); „Олав был мужем рослым и статным. Все говорят, что не было мужа более красивого или видного, чем он. У него были золотистые и красивые глаза и соразмерное сложение“ ( Сага об Олаве Тихом,I [Снорри Стурлусон 1995. С. 464]); Инги – „могущественный конунг, статный и могучий, как никто“ ( Сага о Магнусе Голоногом,XII, пер. М. И. Стеблин-Каменского [Снорри Стурлусон 1995. С. 474]); „Магнуса конунга было легко узнать: он был большого роста, на нем был красивый плащ поверх брони, и светлорусые волосы падали ему на плечи. Эгмунд сын Скофти скакал рядом с конунгом. Он был тоже высок ростом и красив“ ( Сага о Магнусе Голоногом,XIV [Снорри Стурлусон 1995. С. 475]); „Люди говорили, что никогда не бывало более царственных мужей, чем эти. Инги конунг был самый статный и могучий и казался самым величавым. Магнус конунг казался самым доблестным и мужественным, а Эйрик конунг был самым красивым. Но все они были пригожи, статны и прекрасны“ ( Сага о Магнусе Голоногом,XV [Снорри Стурлусон 1995. С. 475]); „Опоясан он (конунг Магнус Голоногий. – А.Р.) был мечом, который звался Ногорез. Перекрестие и навершие на мече были из моржовой кости, а рукоять обвита золотом. Это было отличное оружие. В руке у конунга было копье. <…> Эйвинд был тоже в красном шелковом плаще, таком же, как был на конунге. Он тоже был муж статный, красивый и самого воинственного вида“ ( Сага о Магнусе Голоногом[Снорри Стурлусон 1995. С. 479]); „Эйстейн конунг был очень красив видом. У него были голубые и довольно большие глаза, светлорусые и курчавые волосы. Он был среднего роста, умен, сведущ в законах и сагах <…>, находчив и красноречив“ ( Сага о сыновьях Магнуса Голоногого,XVI, пер. М. И. Стеблин-Каменского [Снорри Стурлусон 1995. С. 488]); „Олав конунг был высок ростом, строен и красив видом“ ( Сага о сыновьях Магнуса Голоногого,XVII [Снорри Стурлусон 1995. С. 489]); „Инги конунг был очень красив лицом“ ( Сага о сыновьях Харальда Гилли,XXII, пер. М. И. Стеблин-Каменского [Снорри Стурлусон 1995. С. 529]); „Хакон конунг был красив видом и статен, высок и суров ( Сага о Магнусе сыне Эрлинга,VIII, пер. М. И. Стеблин-Каменского [Снорри Стурлусон 1995. С. 559]).
  Даже если какие-то черты внешности конунга не были красивы, в целом его облик исполнен красоты: „Сигурд конунг был мужем рослым, сильным и статным. <…> У него был некрасивый рот, хотя другие черты лица были у него хороши“ (Сага о сыновьях Харальда Гилли,XXI [Снорри Стурлусон 1995. С. 529]); „Эйстейн, их конунг (Эйстейн Девчушка, предводитель повстанцев-берестеников, утверждавший, что принадлежит к правившему в Норвегии роду. – А.Р.), был человек статный, с узким, но красивым лицом“ ( Сага о Магнусе сыне Эрлинга,XXXVII, пер. М. И. Стеблин-Каменского [Снорри Стурлусон 1995. С. 574]).
  Некрасив конунг Сигурд сын Магнуса Голоногого: „Сигурд конунг был человек доблестный, некрасивый, но рослый и живой“ ( Сага о сыновьях Магнуса Голоногого,XVII [Снорри Стурлусон 1995. С. 488]). Однако это именно исключение: некрасивость Сигурда – изъян, не соответствующий достоинству конунга. И эта особенность обыгрывается в сюжете саги. Между Сигурдом и его братом Эйстейном завязывается спор о превосходстве, причем Эйстейн отмечает некрасивость брата как недостаток: „Эйстейн конунг говорит: Красота тоже преимущество в муже. Его тогда легко узнать в толпе. Красота лучшее украшение правителя“ ( Сага о сыновьях Магнуса Голоногого, XXI [Снорри Стурлусон 1995. С. 491]).
  Красота воинов из окружения конунгов, не принадлежащих к правившей династии, отмечается лишь в исключительных случаях, – когда они сравниваются с конунгами.
  Телесная красота как свойство праведного царя встречается еще в одном из первых жизнеописаний правителей-христиан – в Жизни блаженного василевса КонстантинаЕвсевия Памфила (I; 19; II; 10).
  В основе всех этих описаний, по-видимому, лежит представление о правителе как о „совершенном человеке“ (см. об этом представлении: [Одесский 2000. С. 4–7]). Ср.: Летописные примеры убедительно демонстрируют, что умерший государь – „зерцало“ добродетелей: он абсолютно, метафизически красив, силен, отважен, милостив. Аналогичен в житийном памятнике – „Сказании о Борисе и Глебе“ – „взор“ князя Бориса Владимировича“ [Одесский 2000. С. 5].
  Представление о физической красоте как об одном из достоинств государя и как о знаке его добродетелей и превосходных качеств было характерно еще для античной литературы, из нее этот топос был унаследован латинской литературой средневекового Запада: Топосы (fixed shemata) для евлогиев правителей в торжественном красноречии (epideixis) были выработаны в эллинистический период. Физические и моральные достоиства (excellences) были выстроены в устойчивый ряд – например, красота, благородное происхождение, мужество ( forma, genus, virtus). Более разработанный топос объединял четыре „естественные достоинства“ (благородное происхождение, силу, красоту, богатство) с четырьмя добродетелями. Физическая красота всегда востребована, и Средние века тоже уделяли ей внимание <…>. Соответственно, очень часто встречаются средневековые исторические источники, повествующие о красоте правителя. В поздней античности это и другие достоинства часто трактовались как дары Природы. Одна из ее функций – создание прекрасных мест и прекрасных человеческих существ. В случае с выдающимся человеком она работает с особенной тщательностью. Пособие по риторике третьего века Империи советует включать Природа-топос (the Nature-topos) в панегирики» [Curtius 1990. P. 180].


[Закрыть]
). Также отделено Сказание о чудесахот Сказания об убиениии в других списках, близких к Успенскому [210]210
  См.: [Жития 1916. С. 52].


[Закрыть]
. Как показал С. А. Бугославский, текст Сказания об убиениив древнейшем списке близок к первоначальному, причем два произведения различаются особенностями стиля [211]211
  Добавлю, что в Сказании о чудесахв противоположность Сказанию об убиениимирским именам братьев последовательно предпочитаются христианские – Роман и Давид.


[Закрыть]
. Исследователь (в отличие от А. А. Шахматова [212]212
  Впрочем, А. А. Шахматов предполагал существование литературно необработанных кратких записей о погребении и посмертных чудесах Бориса и Глеба [Шахматов 1908. С. 476]; ср.: [Шахматов 2001. С. 340].


[Закрыть]
и – более поздняя работа – Н. Н. Воронина) считал эти тексты двумя изначально самостоятельными произведениями [213]213
  [Бугославський 1928. С. IX–XV]; см. и реконструированный текст Сказанияоб убиении на с. 138–154. Замечу, что на эту работу С. А. Бугославского А. Н. Ужанков не ссылается.
  Этого же мнения придерживались П. Левитский [Левитский 1890. С. 399–404] и Д. И. Абрамович [Абрамович 1916. С. VIII, XII].
  В ответе на журнальный вариант статьи А. Н. Ужанков указал, что принимает доводы А. А. Шахматова и Н. Н. Воронина, считавших оба сказания изначально единым текстом [Ужанков 2002. С. 117–118]. Такая позиция видится мне уязвимой: точка зрения С. А. Бугославского аргументирована достаточно сильно. Кроме того, интересно, что А. Н. Ужанков, настаивая на изначальном единстве Сказания об убиениии рассказа о перенесении мощей 1072 г. в Сказании о чудесах, признает позднейший характер завершающей части последнего Сказания(в этом отношении он солидарен с С. А. Бугославским, занимая эклектичную позицию).
  Что же касается утверждения об обязательности посмертных чудес в житиях как условии прославлении святого [Ужанков 2002. С. 118], то для Бориса и Глеба, причисленных к лику святых как мученики, это не было обязательным. По крайней мере, в мученической агиографии число житий, лишенных посмертных чудес и, в частности, рассказов об открытии нетленных мощей, весьма велико.


[Закрыть]
. Аргументы С. А. Бугославского А. Н. Ужанков не учитывает и не опровергает [214]214
  Напомню, что с мнением С. А. Бугославского солидаризировался А. Поппэ [Рорре 1969. Р. 267–292, 359–392]. Позднее он настаивал на единстве Сказания об убиениии Сказания о чудесах,однако признавал двухслойный характер повествования о посмертных чудесах Бориса и Глеба [Поппэ 2003. С. 330–331].
  Г. Ленхофф полагает, что изначально оба Сказаниябыли самостоятельными произведениями [Lenhoff 1989. Р. 80].
  Автор недавнего исследования Борисоглебских памятников также придерживается мнения об изначально независимом существовании Сказания об убиениии Сказания о чудесах.(См.: [Святые князья-мученики 2006. С. 178, 188–189]).


[Закрыть]
. Также он никак не рассматривает свидетельства рукописной традиции. Между тем из 226 списков, учтенных в наиболее авторитетном в настоящее время издании Борисоглебских житий, подготовленном Дж. Ревелли, в 175 текст Сказания о чудесахне следует за текстом Сказания об убиении: оно либо предшествует Сказанию об убиении(иногда они разделены другими текстами), либо идет за ним, но не сразу (между ними находятся какие-либо иные тексты); наконец, во многих рукописях его просто нет. В тех же списках, где Сказание о чудесахявляется непосредственным продолжением Сказания об убиении,очень часто содержится еще и ЧтениеНестора (как правило, предваряющее Сказание об убиении [215]215
  См. описание рукописей в кн.: [Revelli 1993. Р. 1–82]. При подсчете рукописей, содержащих единый текст Сказания об убиениии Сказания о чудесах,мною не учитывались дефектные списки с неполным текстом первого из них (поскольку в их протографах текст Сказания о чудесахмог следовать за текстом Сказания об убиении), но принимались во внимание случаи, когда за Сказанием об убиенииидет неполный текст Сказания о чудесах.


[Закрыть]
). В этих списках Сказание о чудесахимеет собственное заглавие, как и Чтение,и Сказание об убиении.Очевидно, все три памятника воспринимались как самостоятельные части цикла. Рукописная традиция бытования двух памятников свидетельствует, что они также чаще воспринимались как два совершенно самостоятельных текста, чем как элементы единого целого [216]216
  А. И. Соболевский попытался доказать, что оба Сказанияизначально составляли единый текст; однако указанные им черты сходства (цитация Священного Писания, нарративные «скрепы» между фрагментами текстов) совершенно недостаточны для такого вывода [Соболевский 1892. С. 803–804].


[Закрыть]
.

А. Н. Ужанков относит рассказ о перенесении мощей 1072 г. к первоначальному ядру Сказания( Протосказанию), описание же посмертных чудес святых приурочивает к более позднему времени. Но рассказ о перенесении мощей страстотерпцев входит в состав Сказания о чудесах,а не Сказания об убиении,и произвольное вырывание его из исконного контекста требует дополнительного обоснования [217]217
  А. Поппэ также рассматривает этот фрагмент как принадлежащий тексту Сказания об убиении(«Сказания страсти…»); но он полагает, что описание перенесения мощей 1072 г. было присоединено к тексту Сказания об убиении,возможно написанного немного ранее [Поппэ 1995. С. 22–23]; [Поппэ 2003. С. 304–307, 330–331].


[Закрыть]
.

Наблюдения А. Н. Ужанкова могут быть применены только к Сказанию о чудесах. Но компилятивный («трехслойный») его характер был указан еще тем же С. А. Бугославским в работе, учтенной А. Н. Ужанковым, причем С. А. Бугославский также относил формирование первого «слоя» к времени правления в Киеве Святослава (т. е. к периоду до 1076 г.) [Богуславский 1914] [218]218
  [Бугославский 1914].
  Кстати, А. Н. Ужанков не учитывает соображений о «многослойном» характере основной части Сказанияи Чтения– повествований об убиении Бориса и Глеба. О существовании несохранившегося жития Бориса и Глеба – источника Сказания об убиениии Чтения– писал А. А. Шахматов [Шахматов 1916. С. LXVII–LXXVII], существование такого произведения предполагал Д. В. Айналов [Айналов 1910]. Влияние не дошедшего до нас произведения на Сказание о чудесахБориса и Глеба доказывает и Л. Мюллер [Мюллер 2000. С. 83]. Я пришел к выводу о существовании двух не дошедших до нас житий Бориса и Глеба, отразившихся в Чтениии Сказании об убиении[Ранчин 1999а. С. 5–15]; первоначально: Вестник МГУ. Сер. 9. Филология. 1987. № 1; переиздано с дополнениями в настоящей книге. В. Биленкин полагает, что при Ярославе Мудром было создано позднее утраченное житие святого Глеба [Биленкин 1993. С. 63–64]. Если принять во внимание эти соображения, история текста Чтенияи Сказанияокажется несоизмеримо более сложной, а любые выводы об их атрибуции и датировке – обреченными на проблематичность.


[Закрыть]
.

Временем создания ЧтенияНестора А. Н. Ужанков считает период между 1086–1088 гг. (2001. № 1 (3). С. 48). Это вывод четвертый. Оспорить его довольно трудно. В этой части работы, по-моему, наиболее интересны и неопровержимы аргументы, относящиеся к времени написания Жития Феодосия Печерского– другого произведения Нестора, созданного вслед за Чтением. А. Н. Ужанков придерживается версии о создании этого текста в 1080-х гг. (2000. № 2. С. 46–50).

Однако утверждение А. Н. Ужанкова о том, что Сказание( Протосказание) предшествовало Чтению,диаметрально противоположно мнению А. А. Шахматова о первичности Чтения,повлиявшего на формирование текста Сказания.А. А. Шахматов обосновал свою гипотезу сильными аргументами, и противоположная гипотеза должна основываться на аргументах, опровергающих шахматовские построения. Но А. Н. Ужанков этого не делает.

Сказаниев полном виде (с описанием чудес), по мнению А. Н. Ужанкова, сложилось после перенесения мощей, имевшего место 2 мая 1115 г., и до 1118 г., когда Сильвестр – предполагаемый автор Сказания– стал епископом Переяславским. В нем выражена промономаховская точка зрения. А. Н. Ужанков отводит возможность авторства епископа Переяславского Лазаря (мнение Н. Н. Воронина), утверждая, что Сказание возникло в Киеве, и связывает его создание с Выдубицким монастырем и, соответственно с его игуменом Сильвестром (2001. № 1 (3). С. 37–40, 48–49). Таков вывод пятый.

Эти соображения носят характер допущений, которые автор статьи не стремится строго аргументировать [219]219
  В последнее время в качестве кандидата в авторы Сказания об убиенииБориса и Глеба (точнее, его первоначальной редакции) был предложен Иаков мних. (См.: [Святые князья-мученики 2006. С. 172–177]). Эта атрибуция предлагалась еще в XIX в. на основании упоминания в Памяти и похвале князю ВладимируИакова мниха о некоем сочинении о святых братьях, им написанном. (См.: [БЛДР-I. С. 316]). Но справедливо устоялось мнение об абсолютной непохожести стиля Памяти и похвалыи стиля Сказания.Конечно, всякие суждения об индивидуальных чертах стиля древнерусских книжников очень уязвимы, но в этом случае различия разительны.


[Закрыть]
. В частности, можно задать такие вопросы: а почему Сильвестр или Лазарь не могли написать такое произведение вне Киева, в период епископства в Переяславле? Неужели не могло быть в Киевской Руси других центров книжности, кроме Выдубицкого монастыря, где благоволили к Владимиру Мономаху? А. Н. Ужанков понимает, что уязвимое место его гипотезы – это обращение Мономаховых выдубицких книжников к проглебовскому и прочерниговскому (а сын Святослава Олег – враг Мономаха и его отца! [220]220
  В ответе на журнальный вариант моей статьи А. Н. Ужанков напомнил о том, что отношения между Владимиром Мономахом и Олегом Святославичем к началу XII в. перестали быть враждебными [Ужанков 2002. С. 120]. Однако это не отменяет вопроса, почему промономаховские книжники обратились именно к Сказанию( Протосказанию), а не к Чтению.По отношению к исследованиям А. Н. Ужанкова, склонного рассматривать древнерусские книжные памятники прежде всего в аспекте политической прагматики, этот вопрос возникает неизбежно.
  Кстати, не все приводимые ученым факты свидетельствуют о толерантности отношений между двумя князьями в 1110-е годы: действительно, в 1113 году Олег «уступил» Владимиру права на Киев; но это было в особенной ситуации. В Киеве произошло восстание, и, если верить летописным данным, киевляне желали видеть своим правителем только Мономаха.
  Добавлю еще одно: утверждения А. Н. Ужанкова, что именно Сильвестр внес текст Поучения Владимира Мономахав Повесть временных лети что Поучениебыло написано в дни Великого поста 1117 года, на самом деле не более чем гипотезы, разделяемые не всеми исследователями. В частности, А. А. Шахматов и Л. В. Черепнин полагали, что Поучениебыло внесено только в третью (а не во вторую, составителем которой обычно считают Сильвестра), редакцию Повести временных лет.(См.: [Шахматов 1938. С. 23–24); ср.: [Шахматов 2001. С. 524–526]; [Шахматов 2002–2003. Кн. 2. С. 508–509, 552–554], [Черепнин 1948. С. 319–321]). Этого мнения придерживался и В. Л. Комарович, до А. Н. Ужанкова высказавший мысль о написании Поученияв дни Великого поста 1117 г. [История русской литературы 1941. С. 295]. Настаивая на своей версии, А. Н. Ужанков утверждает, что выдубицкий игумен редактировал летопись и после 1116 г. (которым датирована приписываемая ему редакция Повести временных лет): «Сильвестр работал над „Повестью временных лет“ до своего поставления в 1118 г. епископом в Переяславль» (2001. № 1 (3). С. 49). Н. Н. Воронин относил включение сочинений Мономаха в летопись к 1177 г. [Воронин 1962].
  В реальности Поучениемогло попасть в текст Повести временных летвпервые только при создании рукописи Лаврентьевской летописи 1377 г., а до этого бытовать вне летописных сводов. По крайней мере оно вряд ли находилось в протографе Лаврентьевской летописи. Косвенное доказательство – отсутствие Поученияв Троицкой летописи, имевшей с ней общий протограф [Шахматов 2001. С. 541–542]; [Приселков 1996. С. 203].
  Отличия Сказания об убиенииот Чтенияимеют, по-видимому, не политико-идеологический характер. Как показала Г. Ленхофф, они связаны с разной адресацией и интенциями книжников: Нестор в отличие от составителя Сказанияадресует свой текст монашеской аудитории, и в его сочинении подчеркнуты близкие монахам добродетели и благочестие святых братьев [Lenhoff 1989. Р. 93–99]. Ср., впрочем, иное мнение Н. И. Милютенко, утверждающей, что Нестор понимал «святость Бориса и Глеба в политическом аспекте» [Святые князья-мученики 2006. С. 270–272].


[Закрыть]
) Сказанию об убиении( Протосказанию) 1070-х гг., а не к «политически нейтральному» Несторову Чтению.Исследователь высказывает ряд соображений на этот счет, но мне они представляются недостаточными: он объясняет обращение промономаховских книжников к Протосказаниютак: «На мой взгляд, это можно объяснить несколькими причинами. Вышедшее из стен Печерского монастыря „Чтение о Борисе и Глебе“ являлось строго каноническим житием святых, написанным для церковной службы на 24 июля – общерусского праздника, известного и в других странах – имело уже почти тридцатилетнюю практику употребления, т. е. не требовало переделок. К тому же в нем были и своя концепция событий, отличная от более поздних интерпретаций, летописной статьи 1015 г. и „Сказания о Борисе и Глебе“, и своя идеология, противная выдубичанам. Последнее, видимо, и сказалось на окончательном решении. Выдубицкий автор остановил свой выбор на бесхозном „Сказании о гибели Бориса и Глеба“, может быть, и по подсказке Владимира Мономаха, одно время княжившего в Чернигове и, несомненно, хорошо знавшего его. „Сказание“ нетрудно было приспособить для новых нужд – дополнить рассказами о чудесах, творимых святыми, и сделать редактуру и некоторые переделки, направленные на соединение двух произведений в одно целое.

За сорок с лишним лет после его написания стерлась важная в свое время для Святослава Ярославича проглебовская направленность произведения. Установился прочно Борисоглебский культ, и для автора „Сказания о Борисе и Глебе“ уже не столь было актуально, рукой какого святого благословлялись князья, главное, что благословлялись» (2001. № 1(3). С. 40).

«Политико-идеологическое» объяснение, почему текст Несторова Чтенияне был продолжен составителем или составителями Сказания о чудесах, до А. Н. Ужанкова выдвигал М. Д. Приселков [221]221
  «Появление Житийного сказания ( Сказания о Борисе и Глебе,включая Сказание о чудесах. – А.Р.), явно пристрастного в своей заключительной части к Мономаху, можно объяснить только нежеланием пользоваться работою Нестора, какое, очевидно, было у Мономаха при его отношениях с Печерской обителью» [Приселков 2003. С. 181].


[Закрыть]
.

На мой взгляд, «канонический» характер Чтениянимало не препятствовал его доработке [222]222
  Кстати, мнение о большей каноничности Чтенияв сравнении со Сказанием об убиении Бориса и Глебане в полной мере соответствует тексту Несторова произведения. По мнению Н. И. Милютенко, «Нестор старался как можно более точно следовать канону, но то и дело нарушал его», а «[г]ерой Несторова „Чтения“ (Борис. – А.Р.) объясняет свой отказ не так, как традиционный святой. Не забота о своей душе, не заповеди Священного писания выдвигаются им на первое место, а забота о своих людях»; «[примечательная особенность стиля Нестора – ни в первом ответе вестнику, ни в ответе своей дружине Борис не цитирует Священное Писание в обоснование своей позиции» [Святые князья-мученики 2006. С. 270–271]. В. М. Живов считает Чтениестоль же отстоящим от жанра жития, как и Сказание[Живов 2005. С. 724, 727]. Интересно, что существует и мнение (высказанное известным византинистом), согласно которому даже признаваемое обычно «неканоничным» Сказание«сохраняет верность традиции раннехристианских Acta Martyrum»[Мейендорф 2005. С. 171]. Такой «разброс» мнений, по-видимому, в конечном счете свидетельствует и о неоднородности греческой агиографической традиции, об отсутствии и в ней строгих канонов (по крайней мере в ранний, условно говоря, «дометафрастовский», период).


[Закрыть]
. Во-первых, значимость для древнерусских книжников следования так называемому житийному «канону» проблематична. Древнерусская словесность, по-видимому, не была организована по жанровому принципу [223]223
  См. об этом: [Picchio 1984b]; [Lenhoff 1984]; [Lenhoff 1987a]; [Lenhoff 1989]; [Живов 2000].


[Закрыть]
. Во-вторых, если бы житийный «канон» принимался во внимание промономаховскими книжниками, было бы логичным ожидать именно продолжения ими текста Чтения,якобы соответствующего «канону», а не Протосказания,далеко от «канона» отходящего (однако списки Сказанияабсолютно преобладают над списками Чтения). Распространение текста Чтенияновыми посмертными чудесами Бориса и Глеба не изменило бы повествовательной структуры составленного Нестором жития.

Мысль об авторитетности Чтения,освященного тридцатилетним бытованием в церковном обиходе, как аргумент «неприкосновенности» текста не очень понятна, поскольку Протосказаниеоказывается примерно на десять лет старше.

А. Н. Ужанков также доказывает свою гипотезу, сопоставляя Борисоглебские жития с службами святым: он приходит к выводу о близости Чтенияк более ранней службе 24 июля и о текстуальной связи Сказанияс более поздней службой 2 мая. Эти наблюдения очень интересны и представляются достаточно убедительными. Однако сами по себе они не могут служить датирующими признаками для этих житий. По-видимому, и у Сказания, и у Чтенияимелись тексты-«предшественники» (см. примеч. 216 к моей работе). Соответственно, текстуальные совпадения со службами Борису и Глебу могут восходить к этим не дошедшим до нас произведениям и не свидетельствовать о времени составления двух нам известных житий.

Несогласие у автора этих строк вызывает и «политизированный» подход к древнерусской книжности. Жития святых рассматриваются А. Н. Ужанковым как памятники идеологии, а их создатели предстают какими-то малопривлекательными, малопочтенными и суетливыми (если не продажными) пропагандистами интересов того или иного князя. Картина выглядит удручающей, древнерусская словесность превращается в арену борьбы между различными средневековыми политтехнологами и «пиарщиками» – печерскими, выдубицкими и прочими. Несомненно, древнерусские книжники не были чужды мирским интересам и симпатиям, но уже сам религиозный характер древнерусской словесности препятствовал превращению ее произведений в идеологические тексты [224]224
  Справедливости ради надо заметить, что подход к древнерусским произведениям как к средствам политической борьбы и пропаганды не является, конечно, открытием А. Н. Ужанкова. Подобным образом, например, древнерусскую словесность рассматривал еще такой замечательный ученый, как М. Д. Приселков. Ср., например, его характеристику так называемой первой (приписываемой Нестору) редакции Повести временных лет,в которой уважительно говорится о Святополке Изяславиче, в предыдущем Киево-Печерском своде оцененном весьма неблагожелательно: «Святополк приложил все усилия к тому, чтобы обеспечить себе расположение и голос Печерского монастыря, на что монастырь пошел, как увидим, весьма охотно, хотя политика Святополка в своей основе не изменилась. Но монастырь недешево продал свое перо» [Приселков 1996. С. 73].


[Закрыть]
.

И все же, хотя высказанные в статье А. Н. Ужанкова идеи не видятся мне бесспорными (а что может бесспорным в медиевистике?), ценность его работы несомненна, и не только потому, что ее автор вновь заострил внимание на важных проблемах. Многие соображения А. Н. Ужанкова глубоки, наблюдения нетривиальны. А вопросы атрибуции и датировки в принципе едва ли могут быть решены с той почти предельной точностью, на которую претендует автор статьи. Но это уже другая тема [225]225
  А. Н. Ужанков, ратующий за «точность литературоведения», убежден, что атрибуция и датировка древнерусских текстов должны претендовать на бесспорность, в своих работах он предложил несколько примеров таких претендующих на неоспоримость датировок. Однако, вопреки неколебимой убежденности исследователя, его выводы остаются гипотетичными, а порой и более чем спорными. Пример – книга [Ужанков 1999], в которой произнесение Слова о Законе и Благодатис категоричностью отнесено к празднику Благовещения 1038 г., а местом проповеди Илариона назван храм Благовещения на Золотых воротах Киева. Однако одновременно с А. Н. Ужанковым А. А. Алексеев высказал очень сильные аргументы, доказывающие, что Словоприурочено к празднику Рождества Богородицы [Алексеев 1999а. С. 289–291]. А. Ю. Карпов, оспоривший датировку А. Н. Ужанкова, напомнил, что в тексте Илариона упомянуты «внуки и правнуки» Владимира и что по этой причине самая ранняя дата составления Слова– конец 1040-х гг., но никак не 1038 г. [Карпов 2001. С. 539–541, примеч. 20 к гл. II].


[Закрыть]
.

Князь – страстотерпец – святой:
семантический архетип житий князей Вячеслава и Бориса и Глеба и некоторые славянские и западноевропейские параллели

Сопоставление житийных произведений о чешском князе Вячеславе (Вацлаве) с агиографическими текстами, посвященными русским князьям Борису и Глебу, проводилось неоднократно [226]226
  См. об этом: [Сказания о начале 1970. С. 22–30] (предисловие А. И. Рогова). Особое место занимает книга Н. Н. Ильина «Летописная статья 6523 года и ее источник (опыт анализа)» [Ильин 1957], предположившего, что Сказание о Борисе и Глебесоздано в результате простого «переписывания» Вацлавской агиобиографии. Среди ученых эта гипотеза принята не была как недостаточно аргументированная. См., впрочем, положительную рецензию О. Кралика (Králík 1961. S. 173–179], присоединившегося к некоторым положениям книги Н. Н. Ильина.
  Новейшая работа, посвященная исследованию почитания Вячеслава и Бориса и Глеба: [Парамонова 2003].


[Закрыть]
. Основанием для такого сравнения было упоминание в Сказании о Борисе и Глебео том, что Борис «помышляшеть же мучение и страсть <…> святаго Вячеслава, подобно же сему бывъшу убиению» [227]227
  [ПЛДР XI–XII 1978. С. 284]. Ср.: [Жития 1916. С. 33].


[Закрыть]
. Кроме того, как установил Н. Ингем, в описании чудес Бориса и Глеба с узниками в темнице ( Сказание о чудесах Романа и Давыда, Чтение о Борисе и ГлебеНестора) отразилось влияние вацлавских текстов; причем это описание ближе не к славянскому житию Вячеслава с чудесами (так называемой Легенде Никольского), а к латинским памятникам: Crescente fideи так называемой Легенде Кристиана,что заставляет предположить существование на Руси (или еще в Чехии) не дошедших до нас славянских житий Вячеслава, близких к латинским [Ingham 1965. Р. 166–182].

Близость древнечешских и древнерусских произведений не случайна. По характеристике С. Матхаузеровой, «они (жития Вячеслава, его бабки Людмилы, Бориса и Глеба. – А.Р.)моделировали ситуацию зарождения раннефеодальных славянских государств, и это, кроме собственно культовых функций, обусловило особенно значение прославления мучеников. Легенда о злодее Болеславе и мученике Вячеславе была распространена на Руси, потому что выполняла важную нравственную функцию» [Mathauserová 1988. S. 46].

Б. Н. Флоря в результате развернутого сопоставления житий Вячеслава и Сказанияи Чтения о Борисе и Глебепришел к выводу, что серьезных следов воздействия чешских произведений в русских текстах нет: в Борисоглебских памятниках отсутствует аскетическая трактовка князя ( Сказание о Борисе и Глебе) или аскетизм князя обрисован без стилевых совпадений с чешскими памятниками; отсутствует и мотив борьбы с язычеством; наконец, в легендах о Вячеславе нет следов той политической проблематики, которая характерна для Борисоглебского цикла [228]228
  [Florja 1978. S. 84, 87]. Речь идет об идее подчинения младших князей старшим. См. об этом в статье: [Лихачев 1954. С. 76–91].


[Закрыть]
.

Выводы Б. Н. Флори были довольно убедительно опровергнуты Н. Ингемом. Американский исследователь указал, что Б. Н. Флоря при сопоставлении с русскими житиями неоправданно ограничился почти исключительно Легендой Никольского(вторым славянским житием Вячеслава), в то время как Востоковская легенда(первое славянское житие Вячеслава) не содержит сильного аскетического элемента. По мнению Н. Ингема, в славянских житиях Вячеслава и Бориса и Глеба сходны прежде всего нарративные схемы, «сюжет» (plot) [Ingham 1984. Р. 36–39]. Так, в чешских и русских памятниках совпадают такие эпизоды, как тайное совещание брата-убийцы с приближенными; лицемерие и обман, с помощью которых убийца завлекает святого в место предполагаемого нападения; предупреждение святого о заговоре, которым тот пренебрегает; место убиения, далекое от территории, подвластной святому; убийство, совершаемое утром, после ночных молитв страстотерпца. Они не являются, в отличие от многих других общих элементов Вацпавских и Борисоглебских житий, отражением архетипа – евангельского рассказа о тайной вечере и крестной смерти Христа. «Показательно, что, выстроенные в единую модель (pattern), нарративную схему, они уникальны <…>. Если даже поразительная похожесть судеб Вячеслава и русских князей – не более чем совпадение, – что очень маловероятно, – эта похожесть была очевидной для киевских книжников, которые обратились к истории Вячеслава как к прецеденту» [Ingham 1984. Р. 38]. Отсутствие прямых, дословных текстуальных совпадений, с точки зрения Н. Ингема, еще не свидетельствует о невозможности влияния древнечешских произведений на русские жития.

Строго говоря, утверждения Н. Ингема требуют некоторой корректировки: совпадающие эпизоды в чешских и русских житиях, теоретически, могли возникнуть независимо. Идентична прежде всего стоящая за всеми этими текстами «ментальная схема» (об этом далее). И, тем не менее, внутреннее родство этих памятников бесспорно.

Слово «воздействие», однако, не вполне подходит к этому контексту, как указал Н. Ингем: «Привычные выражения „заимствование“, „влияние“ и „подражание“ неточны, когда употребляются при описании распространения культурных феноменов того времени в пространстве, ныне разделенном национальными границами» [Ingham 1984. P. 32] [229]229
  По мнению М. Вейнгарта, на Руси ранее стала известна не Востоковская легенда,сопоставляемая Н. Ингемом со Сказанием о Борисе и Глебе, а Легенда Никольского[Weingart 1934. S. 965].


[Закрыть]
. Н. Ингем опирался на соображения Р. Пиккио, согласно которому термин «влияние» не в состоянии отделить «общие, экстратекстуальные парадигматические инварианты от конкретных, контекстуально обусловленных компонентов литературного высказывания (performance)» [Picchio 1978. P. 631]. Вместо терминов «заимствование» (borrowing) и «подражание» (imitation) Н. Ингем предложил – «преемственность» (continuity).

По моему мнению, один из продуктивных подходов к изучению агиографических произведений заключается в восстановлении их семантического архетипа, то есть заложенной в них «ментальной парадигмы», «характера», «образа» святости, мотивов прославления и канонизации. Такой подход особенно существен, поскольку изучение средневековой (в частности, древнерусской) словесности с точки зрения жанра как собственно категории поэтики связано с большими трудностями [230]230
  См. о непродуктивности жанрового подхода к изучению древнерусской словесности [Ingham 1987. S. 173–184], а также [Lenhoff 1989. Р. 24–25); [Picchio 1984b. P. 265] (русский пер. О. Беловой в книге [Пиккио 2003. С. 140]); [Lenhoff 1987а. Р. 259–271]; [Lenhoff 1984. Р. 31–54]; [Seemann 1987. Р. 246–258]; (К.-Д. Зееманн не отрицает существования жанров, но предлагает для них внелитературные критерии); [Живов 2000. С. 586–617]; (Живов 2005).


[Закрыть]
.

Семантический архетип житий Вячеслава и Бориса и Глеба может быть кратко определен как повествование о правителе – праведном и невинном страдальце, воплощающем идеал христианского непротивления, добровольно принимающем смерть не за исповедание веры, но в подражание страданиям Христа [231]231
  [Ingham 1984. Р. 39].
  К архетипическим парадигмам Борисоглебских житий о правителе-страстотерпце, по-видимому, относятся мучение Димитрия Солунского и мучение Георгия Великого [Чекова 2002 в. С. 10–13]; [Чекова 2003. С. 411–419] и убиение первомученика Стефана [Лаушкин 2003. С. 21–26].
  Впрочем, со Сказанием о Борисе и Глебеболее сходно не апокрифическое Мучение Георгия,упоминаемое И. Чековой, а каноническое проложное житие великомученика. В этом тексте Георгию, как и Борису в Сказании,мучители наносят рану копьями. Ср. в кратком проложном житии: «копием’ вь чрево оударень бы с[ть]» [Пролог 1917. Стлб. 126); ср.: [Павлова, Железякова 1999. С. 217, л. 199b]. Ср. текст пространной редакции: «первее оубо копиемъ во утробу прободаетъ ся, копию же плоти прикоснувшися, якоже и мнози крови истеши. Изяту же острию, пребысть с[вя]тыи неврежденъ» [Пролог. 1643. Л. 276 об. – 277].
  При этом между повествованиями о невинноубиенных правителях могут обнаруживаться существенные семантические различия. Так, в житиях Вячеслава нет – в противоположность житиям Бориса и Глеба – негативного отношения к власти «мира сего»; см.: [Ревелли 1998. С. 81–82]; [Ревели 2003. С. 74–76). Впрочем, справедливо замечание Г. П. Мельникова, что в Вацлавской и Борисоглебской агиографии представлен идеал благочестивого правителя, но по сути это образ истинного христианина вообще, а не только государя; однако в итоге в культе Вацлава произошла сакрализация государственного начала, в почитании же Бориса и Глеба оказалось важным другое – жертвенность святых [Мельников 2003 С. 30, 32–33]. О Вацлавской агиографии см. также: [Парамонова 2001а]; [Парамонова 2001б. С. 96–148); [Парамонова 2003. С. 76–216]; [Флоря 2002. С. 193–201, 203–207, 222–226].


[Закрыть]
. Утверждение Г. П. Федотова о Борисе и Глебе как выразителях особого типа чисто русской святости [232]232
  [Федотов 1990. С. 49–50] (первое изд.: Париж, 1931). Случай Вячеслава упомянут исследователем, но Г. П. Федотов не нашел в его мученичестве мотива добровольного страдания. На самом деле в большинстве житий ( Легенда Никольского, Crescente fide, легенды Кристиана, Гумпольта, Лаврентия из Монте-Кассино) этот мотив присутствует.
  А. Поппэ склонен рассматривать почитание Бориса и Глеба как мученический культ, отрицая специфические черты страстотерпческого подвига. Трактовку Г. П. Федотова он неоправданно рассматривает как объяснение гибели братьев преимущественно мирскими, политическими мотивами [Поппэ 2003. С. 305–306]. Однако действительно проблематично, что страстотерпчество и мученичество рассматривались в Slavia Orthodoxa как разные виды христианского подвига. Употребление лексем «страстотерпец» и «мученик» свидетельствует об их взаимозаменяемости и синонимичности. Архетип страстотерпца и мученика – Христос и крестная смерть Христа – один и тот же. Ср. об архетипе мартириологии: [Руди 2003. С. 41–42]; [Руди 2005. С. 64–73].


[Закрыть]
, повторенное иеромонахом Иоанном Кологривовым [Кологривов 1961. С. 21–27] (на эту характеристику опирается и В. Н. Топоров в своей работе, посвященной Борису и Глебу и русской святости [233]233
  [Топоров 1988а]; работа переиздана в кн.: [Топоров 1995].


[Закрыть]
), в свете последних западных славистических работ представляется неточным. Как показал Н. Ингем, правитель-мученик – явление не исключительно русское и даже не исключительно славянское; этот тип святого встречается и на германском Западе [Ingham 1973. Р. 1–17]; ср. [Живов 2005. С. 724–727].

Возможно, и сами Борис и Глеб были известны на Западе: по интересному наблюдению Г. Кругового, Борисоглебские сказания отразились во французском романе Le Queste del Saint Graalиз цикла о короле Артуре и перешли из него в роман Томаса Мэлори Смерть Артура(история рыцаря Bohoris’a/Bors’a) [234]234
  [Krugovoj 1973 Р. 351–374]. Ср. соответствующие эпизоды (кн. 16, гл. XIV–XVII) в рыцарском романе Т. Мэлори: [Мэлори 2005. С. 606–610].


[Закрыть]
. Г. Круговой предполагает возможное чешское посредничество в проникновении житий Бориса и Глеба на Запад [235]235
  Хронология гипотетического проникновения Борисоглебских житий на Запад, предложенная Г. Круговым, сомнительна. Он исходит из предположения, что жития могли стать известны в Чехии и Западной Европе еще до разделения церквей в 1054 г. Однако канонизация Бориса и Глеба на Руси (ее история относится к числу «темных мест»), согласно последним исследованиям [Алешковский 1971]; [Рорре 1969. Р. 366–377]; [Поппэ 1973. С. 19], состоялась в 1072 г. или даже еще позднее, на рубеже 1080–1090-х гг. [Ужанков 1992. С. 370–412]. До этого можно говорить определенно только о местном почитании.
  Впрочем, не лишено аргументированности и традиционное мнение, известным сторонником которого в конце XIX – начале XX в. был Е. Е. Голубинский [Голубинский 1998. С. 43–49], в настоящее время настойчиво поддержанное Л. Мюллером [Мюллер 2000. С. 71–87]. Возможно, что при Ярославе Мудром распространилось лишь местное почитание Бориса и Глеба [Lenhoff 1989. Р. 34–54].


[Закрыть]
; в Западной Европе сказания о Борисе и Глебе могли вызвать особый интерес у еретиков замка Монтефорте, «в извращенной форме» исповедовавших добровольное принятие смерти [Krugovoj 1973. P. 368] [236]236
  Едва ли стоит распространяться на тему отличий страстотерпческого подвига от самоубийства. Вероятно, уместно процитировать по этому поводу Г. К. Честертона: «Конечно, мученик прямо противоположен самоубийце. Ему безмерно важно что-то, и он готов забыть себя, отдать за это жизнь. Тем он и прекрасен – как бы ни отвергал он мир, как бы ни обличал людей, он подтверждает неразрывную верность бытию. Самоубийца же ужасен тем, что бытию неверен, он только разрушает, больше ничего – духовно разрушает мироздание. Тут я вспомнил осиновый кол и удивился. Ведь христианство тоже осудило самоубийцу, хотя возвеличило мученика. Христиан обвиняли – и не всегда без оснований – в том, что они довели до предела самоистязание и мученичество. Мученики говорили о смерти с поистине пугающей радостью. Они кощунственно отвергали дивные обязанности тела; они наслаждались запахом тления, как запахом цветущего луга. Многие видели в них истинных певцов пессимизма. Но осиновый кол говорит нам, что думает о пессимизме христианство» (пер. с англ. H. Л. Трауберг) [Честертон 2003. С. 101–102], ср. с. 126: «Настоящая смелость – почти противоречие: очень сильная любовь к жизни выражается в готовности к смерти. Любящий жизнь свою погубит ее, а ненавидящий сохранит».
  Такая же трактовка мученичества принадлежит другому английскому писателю и светскому богослову – К. С. Льюису; она выражена устами царевны Истры – Психеи, героини книги «Пока мы лиц не обрели», являющейся, в конечном итоге, в частности, аллегорией христианского мученичества и жертвы: «Я искала в смерти не утешения. Напротив, именно когда я была счастлива, мне особенно хотелось умереть. Такое часто случалось со мной, когда мы гуляли <…> по далеким холмам, где так много воздуха и солнечного света <…>. Ты помнишь, как мы смотрели вместе на далекую вершину Седой горы, любуясь красками заката и наслаждаясь ароматом цветов? Так было там красиво, и именно поэтому мне хотелось умереть.
  Возможно, в мире есть места и покрасивее, но это значит только то, что, окажись я там, я бы еще больше хотела умереть. Словно голос какой-то зовет меня и говорит: „Приди, Психея!“ Но до сих пор я не знала, чей это голос и куда он зовет меня. И от этого мне было горестно. Так, наверное, чувствует себя перелетная птица, запертая в клетке, когда все ее подруги уже улетели в жаркие страны» (пер. с англ. И. Кормильцева) – [Льюис 2004. С. 796].


[Закрыть]
.

Соответственно, реконструкция семантического архетипа Вацлавских и Борисоглебских житий, предложенная автором этой статьи, отчасти может быть применена и к другим текстам. Ограничение ряда сопоставляемых текстов преимущественно чешскими и русскими памятниками носит достаточно условный характер.

В исследованиях, посвященных Борисоглебскому циклу, неоднократно поднимался вопрос о характере соотношения княжеского сана и святости братьев [237]237
  Обзор работ на эту тему см. в кн.: [Lenhoff 1989].


[Закрыть]
. Г. П. Федотову принадлежит тонкое наблюдение о том, что княжеская святость исчезает на Руси пропорционально возрастанию автократического начала власти. В первые века русской истории несколько князей (в частности, за их служение Русской земле, как защитники и «собиратели»), были причислены к лику святых. С усилением самодержавия из князей московского периода не был канонизирован никто [Федотов 1990. С. 90–91]. Наблюдения Г. П. Федотова могут быть дополнены. Если в домонгольский период только несколько князей были канонизированы не как мученики за веру, а как невинноубиенные («страстотерпцы»), то в московское время мы встречаем святых – не князей – безвинно убиенных (монах Адриан Пошехонский) и до срока умерших (умерших неестественной смертью и в этом отношении близких к страстотерпцам), – утонувших в бурю (крестьяне Иоанн и Логгин Яренские) или погибших во время грозы (крестьянин отрок Артемий Веркольский) [238]238
  См. о них, например, в кн.: [Дмитриев 1973].


[Закрыть]
и в то же время не находим святых страстотерпцев-князей.

Г. П. Федотов объяснял исчезновение княжеского типа святости тем, что князь канонизировался за общественное служение земле, а нарождающееся самодержавие утверждало самоценность сана государя [239]239
  [Федотов 1990. С. 90–91]. Ср., однако, мнение М. Чернявского о почитании князей и царей московского периода как святых [Cherniavsky 1961. Р. 29–34 ff].
  О почитании князя на Руси раннего времени как «совершенного человека» см.: [Одесский 2000. С. 5–7].


[Закрыть]
. Это суждение может быть развито. В Московской Руси начинал сакрализоваться сан правителя, становящегося как бы «наместником Бога» [240]240
  Исключение – царевич Димитрий. Однако Димитрий почитался – независимо от конкретных политических мотивов канонизации – прежде всего как невинноубиенный отрок. Не принадлежит к числу князей святой Меркурий Смоленский (см. публикации редакций Повести о Меркурии Смоленскомв изд.: [Белецкий 1922. С. 55–93]; о семантике Повестии вероятном времени ее возникновения: [Плюханова 1995. С. 63–104]; интересно, что в так называемой Китежской легенде он назван князем [ПЛДР XIII 1981. С. 220]). Подвиг Меркурия – подвиг не страстотерпца, а защитника христианского народа и города.
  Впрочем, святой Меркурий, хотя и не является князем, «[б]еаше <…> от рода славна, или се реши – княжеска», но не из русских князей, а из Римской земли (свидетельство Минейной редакции Повести о Меркурии Смоленском); «римлянинъ колена кнжьска» (свидетельство Летописной редакции, текст 2-й подгруппы по классификации О. Н. Бахтиной). В тексте Хронографической редакции сообщается лишь, что Меркурий был «от рода славна». О том, что Меркурий, «Римское княжение и славу суетную, нивочтоже вмениво, оставль княжение, и приято Царство Небесеное», говорится в Службе Меркурию Смоленскому.Слова о «царском венце», которым святой был «от юности оукрашенъ», также говорят о царском/ княжеском достоинстве Меркурия (в данном контексте это не мученический венец). Во Второй службе сказано, что Меркурий происходит «от царска колена». См.: [Святые русские римляне 2005. С. 55, 64, 75, 139, 154, 180). В «Смоленской» и «Народной» (Жулевской) редакциях Повестио княжеском происхождении Меркурия не сказано. Очевидно, не случайно и включение в текст Минейной редакции упоминания о мученической смерти, принятой в это же время от татар другим святым – княземМихаилом Черниговским.
  В одном из списков ПовестиМеркурий Смоленский причислен к роду русскогокнязя – Всеволода Владимирского (Большое Гнездо). О. Н. Бахтина, проанализировавшая это свидетельство, объяснила его неправильным пониманием текста святцев, в котором имя Меркурия соседствует с именем князя Георгия (Юрия) Владимирского, сына Всеволода Большое Гнездо, который погиб в битве с татарами в 1238 г. и местно почитался как святой. (См.: [Бахтина 1985. С. 71]). Интересен, однако, сам механизм такой ошибки понимания: подвиг мученика, принявшего смерть не собственно за веру, а за землю, за город, воспринимается в пределах «парадигмы» княжеской святости. По мнению О. Н. Бахтиной, сказание о Меркурии Смоленском – родиче владимирских князей предполагалось включить в Степенную книгу.
  Н. В. Рамазанова объясняет именование Меркурия «римским князем» как перенесение на смоленского святого социального статуса его «прообраза» и «двойника» – мученика Меркурия Кесарийского, который «стал военачальником», благодаря чему «вошел в аристократическое сословие всадников и стал принадлежать к римской знати»; княжеский статус смоленского святого она истолковывает просто как указание на знатное происхождение и вероятную принадлежность к роду Меркурия Кесарийского [Святые русские римляне 2005. С. 7–8]. Это объяснение представляется спорным: Меркурий Кесарийский князем не был и так не именовался. Отождествление древнерусскими книжниками принадлежности к привилегированному сословию всадников (строго говоря, даже не аристократическому) с княжеским саном сомнительно; едва ли при сравнении Меркуриев подразумевались их одинаковый социальный статус и/или сан.


[Закрыть]
; святость же по существу своему имеет личностный характер [241]241
  О сакрализации фигуры царя на Руси см.: [Живов, Успенский 1987]. Работа переиздана в кн.: [Успенский 1995а]. См. также: [Панченко, Успенский 1983. С. 54–78]; [Успенский 1982б]; [Успенский 1998].
  Сходные процессы происходили и на средневековом Западе. Ср. замечания Ж. Ле Гоффа о почитании Людовика Святого: «В конце концов, Людовик Святой – это святой между традицией и современностью, унаследованной от королевской святости Высокого Средневековья, но при этом она не переходит окончательно в индивидуальную святость осени Средневековья, окрашенную любовью к ближнему и мистикой. Он – последний из святых королей, если не считать его квазисовременника Фердинанда III Кастильского, который, впрочем, был канонизирован лишь в 1671 году. <…> После него (Людовика Святого. – А.Р.) <…> монархи абсолютные уже не обретали личной святости, отныне несовместимой с сакрализацией государства. Канонизируемыми монархами отныне будут только Папы» [Ле Гофф 2001а. С. 614].
  Отношение к сану правителя в Великом княжестве Московском (примерно с середины – второй половины XV в. и особенно после его превращения в Российское царство), очевидно, напоминает восприятие императорского сана и фигуры василевса в Византии. «Власть князей на Руси (в домосковский период. – А.Р.) также признавали божественной, но тогда как в империи обожествляли скорее самый сан императора, чем его отдельных носителей (вплоть до конца империи не был канонизирован ни один василевс, кроме Константина I), в Древней Руси (домосковского времени. – А.Р.) обожествляли именно отдельных князей, нарекая их патронами и покровителями всей „русской земли“» [Литаврин 2000. С. 331–332], со ссылкой на Д. Оболенского. Ср. высказывания С. С. Аверинцева: «Византийский монархический строй был унаследован от Римской империи. Из этого вытекало два очень существенных обстоятельства.
  Во-первых, Римская империя генетически восходит не к архаической патриархальности, а к режиму личной власти удачливых полководцев <…>. Недолговечные династии могут приходить и уходить, но династический принцип как факт морального сознания отсутствует. Очень слабо также и представление о долге личной верности особе императора: и в Риме, и в Византии монархов легко свергали, умерщвляли, порой публично, при участии глумящейся толпы. Это не значит, что для византийца не было ничего святого: самым святым на земле для него являлась сама империя, совмещавшая в себе <…> самодостаточную полноту политико-юридических, культурных и религиозных ценностей. <…> Да, империя очень свята и свят императорский сан; но саном этим должен быть облечен самый способный и самый удачливый, а если это узурпатор, пожалуй, тем очевиднее его способности и его удачливость. (Удачливость вождя, военачальника, политика воспринималась не как внешнее по отношению к нему самому стечение обстоятельств, а как имманентное свойство его личности, мирская „харизма“. <…>)». Как напоминает С. С. Аверинцев, очень показательно, что «русские великие князья представляли собой единый род, а константинопольский престол был открыт любому авантюристу, пришедшему ниоткуда. Важно было, что монархия на Руси не сложилась как прагматический выход из положения, но выросла из патриархальных отношений» [Аверинцев 2005а. С. 336, 338].


[Закрыть]
.

Более сложный вопрос: почему до московского периода не было святых из мирян вне княжеского рода? Для начала можно предположить, что признание святости страстотерпца в ранние периоды русской истории как-то связывалось с его княжеским саном, хотя особой сакрализации сана (как в Московской Руси примерно со второй половины XV в.) не было [242]242
  Это естественно уже хотя бы потому, что домосковская Русь не была монархией в собственном смысле слова (независимо от того, носили ли киевские князья титул «царя», как полагает, в частности, Б. А. Рыбаков [Рыбаков 1984. С. 63–64, 144–145], или слово «царь» не было устойчивой титулатурой). О титуле «царь» см. прежде всего: [Водов 2002. С. 506–542].


[Закрыть]
. В последующее время подвиг страстотерпца теряет прикрепленность к фигуре князя и становится возможным прославление святых мучеников некняжеского достоинства, то есть почитается уже только сам святой как личность.

В славянском житии Вячеслава ( Востоковской легенде) содержится описание обряда пострига Вячеслава. Ритуал пострига – языческий, но в данном тексте он христианизирован: «Бе же князь велик славою, в Чехах живыи именем Воротислав и жена его Дорогомир. Родиста же сына первенца и, яко крестиста и, нарекоша имя ему Вячеслав. И възрасте отрок, яко бы уяти ему волос, и призва Воротислав князь епископа етера с всем клиросом. И певшим литургию в церкви святыя Мария, и взем отрока, постави на степени пред олтарем и благослови и се рек: „Господь Иисус Христос благослови отроча се благословением, им же благословил еси вся праведники твоя“. И постригоша князи ини. Тем же, мним, яко убо благословением епископа но молитвами благоверными нача отрок рости, благодатию Божиею храним» [Сказания о начале 1970. С. 36].

В новом, христианском сознании княжеские постриги приобрели характер церковного обряда, как бы предваряющего вокняжение, начало «земного» служения Богу. Показательно, что постриг Вячеслава совершает епископ; аналогичным образом, архиепископ совершал постриг малолетнего русского князя Ростислава Михайловича: «Въ то же лето князь Михаилъ створи пострегы сынови своему Ростиславу Новегороде у святей Софии, и уя влас архепископъ Спиридон; и посади его не столе <…>» (Новгородская первая летопись старшего извода под 6738/1230 г.) [ПСРЛ Новгородская 2000. С. 69, л. 110–110 об.]. Обряд постригов, безусловно, ассоциировался с ветхозаветным помазанием царя и как бы включал в себя будущую интронизацию. (Характерно, что о самом вокняжении Вячеслава по смерти его отца в Востоковской легенделишь кратко сообщается [243]243
  В так называемой Минейной редакции жития Вячеслава, вторичной по отношению к Востоковской легенде[Weingart 1934. S. 943] и, вероятно, созданной на Руси, постриг понят как обряд интронизации [Сказания о начале 1970. С. 60–61], хотя о настоящей интронизации Вячеслава сообщается ниже.
  Впрочем, возможно, этот эпизод Минейной редакции восходит к чешскому протографу, в данном случае отличающемуся от Востоковской легенды.
  Сходный мотив есть и в латинской легенде Лаврентия о св. Вячеславе [Laurentius 1973. Р. 28–29]. У Лаврентия, правда, описывается крещение, но есть достаточные основания для предположения, что агиограф, не знакомый с обрядом пострига ребенка, встретив его описание в своем источнике (близком к Востоковской легенде), счел, что речь идет о крещении. (См.: [Třeštík 1991. S. 642–645]).


[Закрыть]
.) Воспринимаемый составителем жития как более важная процедура, постриг как бы означал вступление ставшего «взрослым» князя в «семью» князей, в княжеское братство [244]244
  Ср. образ княжеской братской свечи в речи Льва Данииловича Галицкого (Ипатьевская летопись под 6796/1288 г. [ «Абы ты, брат мой, не изгасилъ свече над гробомъ стрыя своего и братьи своей, абы далъ городъ свой Берестий – то бы твоя свеща была»] – [ПЛДР XIII 1981. С. 402]) и в духовной грамоте Симеона Гордого.
  О братской свече см.: [Зеленин 1991. С. 386–387].
  С. А. Гедеонов высказывал предположение, что при постригах в языческие времена у славян нарекалось ребенку новое, собственное имя, отличное от родового, даваемого при появлении младенца на свет [Гедеонов 2004. С. 407–408, примеч. 96]. Это предположение недостаточно обосновано.


[Закрыть]
.

В предании о происхождении династии Пястов, содержащемся в польской латиноязычной ХроникеГалла Анонима, пострижение Земовита – сына крестьянина Пяста, очевидно, не случайно синхронизировано с княжеским пиром и предвещает будущее вокняжение крестьянского ребенка:

«Этот бедный крестьянин решил приготовить кое-какое угощение в честь пострижения своего сына именно тогда же, когда и господин его, князь, готовил пир в честь сыновей <…>.

<…> Когда же по обычаю начался пир и всего оказалось в изобилии, эти чужеземцы (два чудесных странника, тепло принятые Пястом. – А.Р.) совершили обряд пострижения мальчика и дали ему имя Земовит, согласно предсказаниям о будущем».

[Славянские хроники 1996. С. 332]

Сходный религиозный характер, возможно, имели постриги на Руси [245]245
  См. о постригах комментарии А. И. Рогова к Востоковской легенде:[Сказания о начале 1970. С. 56, примеч. 6]. Ср. о религиозном, сакральном смысле обряда пострижения «первых волос» у ребенка в Древней Руси: [Успенский 1982а. С. 168]. Также о постригах в славянском мире см.: [Нидерле 2001. С. 202–203].
  Вот описание этого обряда Д. К. Зелениным: «[В] первую годовщину рождения ребенка его сажали на стол»; «[з]атем повитуха крестообразно выстригала волосы на голове ребенка, потом полностью состригала их»; «[в] былые времена стрижка княжеских детей производилась по прошествии 2–4 лет, иногда на седьмом году <…> Иногда княжеских детей стриг епископ; можно предполагать, что выстригали что-то вроде тонзуры»; «[о]писанный обычай относится к ритуальным празднествам, сопровождающим у различных народов совершеннолетие молодых людей и прием их в общество взрослых для совместной работы. Церковный характер обряда древнерусской стрижки волос у князей наводит на мысль, что на этот русский обряд повлиял византийский Tptxoxoupira. Перенесение обряда, связанного с достижением совершеннолетия, на более ранний возраст – явление, зафиксированное у разных народов (ср. например, обрезание)» [Зеленин 1991. С. 331–332].
  Хотя обряд постригов и не был исключительно княжеским, христианизированный характер подобия «второго крещения» он приобрел, возможно, только в княжеской среде. Свидетельства славянской этнографии (правда, поздние) фиксируют совершения этого обряда не священником (и тем более не епископом), а повитухой или отцом ребенка.
  В Лаврентьевской летописи о постригах княжичей сообщается под 1192 (постриг Юрия, сына Всеволода Большое Гнездо), 1194 (постриг другого Всеволодова сына, Ярослава), 1212 (постриги сыновей Константина Всеволодовича Василька и Всеволода) и 1302 (постриг Дмитрия, сына князя Михаила Тверского) годами [ПСРЛ Лаврентьевская 1997. Стлб. 409, 411, 437, 486]. В первых двух случаях в записях о постригах упоминается епископ Иоанн, хотя прямо и не говорится, что он совершал обряд. В Троицкой летописи упоминалось и о постриге Всеволодова сына Владимира (под 1196 г.). [Приселков 2002. С. 281].


[Закрыть]
(упоминания о постригах князей-отроков в летописях относятся лишь к XII – началу XIV в., но они, бесспорно, совершались и в более раннее время; сведения об этом не фиксировались летописцем, вероятно, именно из-за распространенности обряда.)

В анализе семантического наполнения образа князя в древнечешском и древнерусском культурном сознании многое открывает сопоставление Вячеслава и Владимира Святого. Эта параллель напрашивается сама собою: правительница (и по некоторым сведениям, крестительница Чехии) святая мученица Людмила была бабкою святого Вячеслава, поддерживавшего и распространявшего христианство и боровшегося с язычеством; сходным образом, бабкою святого Владимира, крестителя Руси, была первая русская христианка из княжеского рода, Ольга. «[Исторический параллелизм между парой русских святых правителей, бабушки и внука, и чешской парой <…> поразителен», – заметил P. O. Якобсон [Якобсон 1987. С. 52]. Он предположил, что в похвале княгине Ольге в Повести временных летпод 969 г. читается цитата из латинской гомилии Homelia in festo sancte Ludmileили ее церковно-славянского прототипа [246]246
  [Якобсон 1987. С. 52–53]; [Якобсон 1976. С. 46–50]. Ср.: [Dvornik 1954. Р. 332].


[Закрыть]
. По его гипотезе, составитель первой редакции Повести временных летНестор (обыкновенно отождествляемый с составителем Чтения о Борисе и Глебе)обращался и к несохранившемуся славянскому, чешскому тексту Привилегия моравской церкви.Существование этого гипотетического чешского памятника в таком виде, как его реконструирует P. O. Якобсон, разделяется не всеми учеными (критику этой позиции предложил О. Кралик [Кралик 1969]; [Кралик 1963]), но сами по себе обнаруженные P. O. Якобсоном параллели довольно убедительны.

Если произведения, посвященные святой Людмиле, отразились в похвале святой Ольге в Повести временных лет,то перекличек и реминисценций из Вацлавских житий мы вправе ожидать в рассказах летописи о святом Владимире. Блок известий об Ольге и Владимире в основе своей (наиболее значительная позднейшая вставка – Корсунская легенда) восходит, по А. А. Шахматову, к предполагаемому им Древнейшему своду,составленному около 1037 г. [Шахматов 1908]; ср.: [Шахматов 2001. С. 3–508]. Д. С. Лихачев выступил с идеей, что произведение, называемое А. А. Шахматовым Древнейшим сводом,посвящено преимущественно приготовлению к принятию христианства и Крещению Руси; Д. С. Лихачев обозначил этот текст как Сказание о распространении христианства на Руси[Лихачев 1947]; [Лихачев 1975. С. 22–110].

Исходя из этой гипотезы, тем более следует ожидать каких-то цитат из Вацлавских житий в рассказах о Владимире Святом. Чехия и Русь при Владимире были культурно и политически близкими государствами; в частности, А. В. Флоровский, опираясь на мнение Е. Е. Голубинского, полагал, что у Владимира были две жены – «чехини», христианки, и, возможно, именно они убедили русского князя принять новую веру [Флоровский 1935. С. 42].

Отсутствие в древнерусских текстах сопоставления русских князей (Ольги и Владимира) с чешскими (Людмилой и Вячеславом) может объясняться тем, что эта параллель была вытеснена в сознании древнерусских книжников другой, значимой в борьбе и соревновании с Византией за равное христианское достоинство [247]247
  Об этой борьбе см. особенно: [Приселков 2003). Категоричное мнение М. Д. Приселкова о серьезности, глубине и практически неизменности русско-византийского политико-идеологического конфликта на протяжении трех столетий истории Киевской Руси далеко не бесспорно.
  О религиозно-культурном смысле полемики с Византией о христианской признании Руси см. также: [Топоров 1988а] (работа переиздана в кн.: [Топоров 1995]). См. также: [Сендерович 1999].


[Закрыть]
: Ольга и Владимир сопоставлялись со святыми императрицей Еленой и ее сыном императором Константином Великим ( Слово о Законе и Благодатимитрополита Илариона, Память и похвала князю ВладимируИакова мниха, Повесть временных лет).

Следы влияния Вацлавских житий на летописный рассказ о Владимире предположил Н. К. Никольский; в летописной статье 6504/996 г. слова о Владимире «И живяше Володимир по устроенью отьню и дедню» он истолковал как цитату из Вацлавских славянских житий, в которых также встречается слово «устроение» [Никольский 1930. С. 90–91]. Вряд ли это так, – скорее здесь не более чем совпадение слов [248]248
  Н. К. Никольский бездоказательно усматривал в словах летописи «И живяше Володимеръ по устроенью отьню и дедню» свидетельство, что Святослав и Игорь были христианами; по мнению исследователя, приверженность Владимира «устроению» отца и деда – язычников была бы невозможна. На самом деле, выражение это означает лишь «юридическую преемственность»: «по обычаю отца и деда».


[Закрыть]
. Тем не менее, рассказ о Владимире под 6504/996 г. обнаруживает другие явные параллели с вторым славянским житием Вячеслава ( Легендой Никольского), хоть назвать их бесспорными заимствованиями было бы, возможно, слишком смело.

«Живяще же Володимеръ в страсе Божьи. И умножишася зело разбоеве, и реша епископи Володимеру: „Се умножишаяся разбойници; почто не казниши ихъ?“ Он же рече имъ: „Боюся греха“. Они же реша ему: „Ты поставленъ еси от Бога на казнь злымъ, а добрымъ на милованье. Достоить ти казнити разбойника, но со испытом“» [ПЛДР XI–XII 1978. С. 140, 142]; ср.: [ПВЛ. С. 56].

А. В. Карташев [Карташев 1991. С. 128–129] и А. Власто [Vlasto 1971. Р. 266] видели в отказе Владимира казнить разбойников свидетельство особого христианского милосердия и любви к ближнему. Между тем этот рассказ о Владимире перекликается с рассказом Легенды Никольскогоо Вячеславе, который «и людем себе порученым противу съгрешению казнити стыдяшеся, аще ли достойнаго закона лютость не твори, любы греха в том блюдешеся. Но се размышление не долго на полы предели размыслив, тако путь прав мудро восхитив, да сего Земъски творити не опустился бы любо ли онаго к небесным ради простираяся от себе, непщевати на будущая не ужаснулся бы» [Сказания о начале 1970. С. 73–74].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю