Текст книги " А.Н.О.М.А.Л.И.Я. Дилогия"
Автор книги: Андрей Лестер
Жанр:
Боевая фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)
Полночи Никита проворочался, ожидая рассвета, но теперь немного успокоился и решил подождать, чтобы приехать к Лебедеву в более приличное время. Он не был у священника уже месяца два и слышал, что у него появилась женщина.
Кофе был готов. Никита налил его в любимую итальянскую чашку, сохранившуюся со старых времен, и пока кофе остывал, пошел одеваться. Надев рабочие штаны, он оттянул большими пальцами подтяжки и, щелкнув ими по груди, подошел с чашкой к окну.
Слева, на востоке, поднималось Солнце. Чагин отметил это как хороший знак. Со времени Переворота он не уставал ожидать какого‑либо подвоха даже от небесных тел. В принципе, учитывая то, что произошло на Земле, и Солнце могло в один прекрасный момент взойти не вовремя или не с той стороны, по меньшей мере, где‑нибудь сбоку. Слава Богу, пока что обходилось.
В большом церковном дворе Лебедев развел красивый фруктовый сад: яблони, абрикосы, миндаль, а в этом году говорил, что хочет высадить белый инжир, вдруг приживется. Никита подумал, что завезти Лебедеву саженцы – неплохой повод для встречи. Он заехал в оранжерею, под которую была перестроена расположенная неподалеку и давно брошенная жителями пятиэтажная хрущевка, объяснил работникам, что его не будет, скорее всего, до обеда, на верхнем этаже выкопал пять инжирят, завернул в мешковину, спустился и привязал сверток к велосипеду.
Обогнув большую аккумуляторную станцию, занявшую место бывшей бензозаправки «Лукойл», Никита, по сути, выехал из Москвы. Раньше здесь была четырехполосная автострада, но нигде вокруг не сохранилось ничего, что могло бы напоминать о ней. Теперь под колесами бежала грунтовка, приятно желтеющая под утренним солнцем среди невысоких елей и берез. Велосипед мягко подбрасывало, апрельский ветер шумел в ушах и трепал широкие листья привязанных к раме саженцев, пахло влажной землей, лесом, кожей сиденья, по‑хорошему, едва ощутимо, постукивало под ногами в педалях, в цепи, и Чагину хотелось ехать так долго‑долго, и забыть о неприятном визите, о разногласиях с женой, о Секторе и о мучительной необходимости выбирать.
За леском был поворот, и дальше открывался вид на зеленые купола невысокой церкви с белыми стенами, на роскошный свежий сад и старую каменную оградку с зеленой деревянной калиткой, в которую Чагин минутой позже и вкатил свой велосипед.
В саду и вокруг церкви не видно было никого, зато откуда‑то с заднего двора слышалась довольно громкая музыка и всхрап лошадей. Там, на заднем дворе, Лебедевым была устроена конюшня, в которой он проводил времени чуть ли не больше, чем в саду. Никита прислонил велосипед к ступеням входа и обошел церковь. Здесь музыка звучала намного громче. «Fantasy, return to the fantasy», – пел неестественно высокий, но нельзя сказать, чтобы особенно неприятный голос. Мелодия показалась Чагину очень знакомой, хотя он и не слишком хорошо разбирался в рок‑музыке шестидесятых или семидесятых годов прошлого века, – всё это было задолго до его рождения. Двор был залит солнцем, колонки, откуда звучала музыка, стояли у стены. Ворота в конюшню были распахнуты, в проеме было как‑то таинственно темно, тянуло запахами сена и лошадей.
– Борис! – позвал Чагин, и вскоре из недр конюшни показался священник.
Это был среднего роста мужчина лет пятидесяти‑пятидесяти пяти, одетый в джинсы и клетчатую байковую рубашку с подвернутыми до локтей рукавами. В расстегнутом вороте рубашки виднелась белая футболка ослепительной чистоты. Такой же чистоты и сухости, словно только что прожаренное в специальном медицинском шкафу, было и все в этом худом, поджаром человеке, – сухое загорелое лицо, внимательный взгляд голубых глаз, короткие не по сану волосы с сильной проседью и абсолютно седая, аккуратно подстриженная бородка. Чагин всегда считал, что больше всего Лебедев похож на инструктора по альпинизму, закалившегося в горных походах. Но, конечно, он знал, что при ближайшем рассмотрении становится заметна особая монашеская прозрачность взгляда и не только взгляда, а словно и всего тела Лебедева, и такой, конечно, уже не бывает у туристических инструкторов.
– Никита! – обрадовался Лебедев, вытирая руки. – Привез?
– Привез, – сказал Чагин, невольно улыбаясь.
– Секунду. – Лебедев сделал тише музыку. – Это я ее дразню такой музыкой, говорю, чтобы запомнила и включала после моей смерти. Сейчас познакомлю.
– Регина! – позвал он, зачем‑то обеспокоенно оглянувшись на одноэтажный флигель, расположенный чуть поодаль.
В темном, резко пахнущем, проеме конюшни возникла привлекательная голубоглазая женщина с гладко стянутыми в пучок, густыми темными волосами, на вид лет тридцати пяти. На самом деле ей могло быть и сорок, и даже больше:
«тихие» часто выглядят моложе своих лет, а в том, что она была именно «тихой», Чагин почти не сомневался.
– Никита. – Чагин пожал протянутую ему ладошку с налипшей травинкой.
Поздоровавшись, женщина ткнула Лебедева кулаком в плечо:
– Издевается надо мной, видите? После смерти! Да он весь, как кизил, не знаю, или саксаул какой‑нибудь, жилистый, скрученный. Нас всех переживет.
Улыбка этой женщины, любовь, которая светилась в ее взгляде, когда она смотрела на священника, озаряли еще больше весь этот и без того светлый двор. «Moonlight night after moonlight night side by side they will see us ride», – вкрадчиво лилось из приглушенных колонок, и Чагину, хорошо понимавшему английскую речь, стало жаль себя. Невозможно было променять этот мир на восемь спален Сектора.
– Ну что, посмотрим на инжир, и пить чай? – сказал Лебедев. – Регина…
Женщина ушла во флигель, а священник с Чагиным пошли к велосипеду отвязывать саженцы. Чагин заметил, что, входя в дом, Регина оглянулась направо‑налево, с опаской, как ребенок, переходящий улицу, по которой едут автомобили.
Через несколько минут они уже сидели в саду за длинным деревянным столом. Регина, повязав волосы светлой косынкой и вымыв руки, принесла и расставила чашки и снова удалилась во флигель. Походка у нее была молодая и красивая. Мужчины посмотрели ей вслед.
– Что, Никита, плохи дела? – спросил Лебедев, отмахнувшись от пчелы.
– Откуда вы знаете? – спросил в ответ Никита, впрочем, тут же вспомнив, что Лебедев никогда не отвечает на такие вопросы. – Да. Плохи. И даже хуже.
– Опять рушится мироздание?
– Вроде того.
– Ну, рассказывай.
– У меня не так много времени. – Никита посмотрел на часы. – А поговорить хотелось о многом. Начну с главного. Как вы думаете, как они живут в Секторе? Там очень плохо? В смысле, они еще хуже, чем мы были ДО ТОГО? Или такие же?
– Это главное? – спросил Лебедев.
– Не совсем, – ответил Чагин, опять смирившись с тем, что Лебедев не будет отвечать на вопрос. – Но прежде чем перейду… Хочу спросить в лоб.
Чагин откинул челку и пошевелил плечами. Лебедев ждал с выражением внимания и покоя на лице.
– Борис, – выдохнул Чагин. – Вы для меня загадка. Я знаю вас несколько лет, и за эти годы я хорошо, можно сказать, безошибочно, научился отличать тихих от дерганых.
– И ты хочешь спросить, кто я?
Чагин покраснел:
– Да. Это важно для меня. Не могу объяснить почему (даже самому себе), но сейчас это стало даже особенно важно. Возможно, меня мучит вопрос, насколько мы можем приспосабливаться…
Регина подошла и стала снимать с подноса заварной чайник, вазочки с медом и вареньями, печенье, серебряные ложечки, белоснежные накрахмаленные салфетки. Чагин замолчал.
– Никита. – Чагину показалось, что Лебедев стал строже. – Ты можешь говорить все при ней, при Регине.
– Хорошо. Все эти годы… Я всегда сомневался, как вы прошли через Потепление. То мне казалось, что вы такой же, как я, то…
– Ты хочешь знать, кретин я или дерганый? – спокойно спросил священник.
– Да. – Чагин, бросив мимолетный взгляд на Регину, стал заливаться краской.
– А если я скажу, что я дерганый кретин?
Лебедев засмеялся. Посмотрел на Регину с широкой, открытой улыбкой, откинулся назад, а кулаки положил далеко перед собой на стол (в правом была зажата чайная ложечка, сверкающая на солнце).
– Я… не понимаю, – ответил Никита.
Лебедев захохотал. Теперь смеялась и Регина.
Смех у нее был грудной, красивый, с теми особенными теплыми оттенками, которые бывают только у тихих.
Через некоторое время засмеялся и Чагин. Ему было хорошо и просто с этими людьми.
– Извините, – сказал он священнику.
– Нет, это ты извини, – ответил Лебедев. – Дурацкая шутка. Конечно, я такой же, как ты. Ничего со мной не сталось. Ни в чем я не изменился. Ни на йоту.
– А мне иногда казалось…
– Ерунда, – сказал священник. – Дерганый, он и в Африке дерганый.
– Вы жалеете об этом?
– Не скажу, – все еще улыбаясь, ответил Лебедев.
– Хорошо, спрошу по‑другому. Вот скажите, у нас есть шанс стать такими, как они? Моя жена может стать такой, как Регина?
– А зачем ей становиться такой?
– А затем, – резко ответил Чагин, – что у меня сын тихий. И если я знаю безусловно хорошего человека, то это мой сын, Леша. В момент Переворота он был совсем крошечным. Почему он изменился, а мы нет? Конечно же вы тоже думали об этом. Почему мы с вами остались прежними? Это наказание? И если да, то почему ребенок должен отвечать за нас с Викой? Ведь ему тяжело с такими, как мы. Какой смысл в его «потеплении», если его оставили с такими родителями? Которые даже толком не понимают его.
Лебедев продолжал молчать. Это была его обычная тактика в беседах с шибко умными. Чагин об этом знал, и, выговариваясь, сам худо‑бедно отвечал на свои же вопросы.
– Каков критерий отбора? – не мог успокоиться Чагин. – Абсолютное большинство людей стали тихими. Среди них чиновники районных управ, гаишники, педофилы, даже президент! А я, всегда мечтавший о тишине, сосредоточенности, о простоте, просидевший несколько лет в медитациях, остался дерганым. Раз людей разделили (кто бы это ни сделал), а не переделали сразу всех, значит преследовали какую‑то цель. Какую? Или, может быть, это ошибка, просчет, и я просто попал в отбраковку? Но если остался такой большой процент необъяснимого, ненужного брака, то значит это сделал… – Чагин замялся.
– Ну‑ну, говори, – подбодрил его священник.
– Значит, это сделал не Бог?
– А ты уверен, что инжир приживется в открытом грунте? – спросил вдруг Лебедев.
– Уверен, – сказал Чагин после паузы. – Но сажать следует под углом, а верхушку направлять к Солнцу, как я показывал.
– На зиму прикапывать?
– Не знаю. Сейчас рано говорить. Посмотрим, какая еще будет эта зима.
Вопросы священника вернули Никиту в ту область, где он мог быть уверен в своих мыслях и поступках. Это успокоило его.
– Послушайте, Борис, – сказал Чагин, наконец. – Тут такое дело. Ко мне вчера приехал один человек и сделал странное предложение…
Регина грызла сухарики. Гудели пчелы. На стол падали белые лепестки абрикосовых цветков. Все это плохо вязалось с рассказом Чагина.
– И ты не можешь отказать жене? – спросил священник, выслушав Чагина.
– Не могу. Она не бросила меня, когда я попал в тюрьму. Все бросили, а она нет. Хотя именно у нее были все основания подозревать меня, не верить мне, а она пошла за мной. Беременная. И потеряла бы всё, если бы не Переворот.
– А чиновнику из Сектора мог бы отказать? Если бы не жена? – Лебедев стал скрести седую бородку, но скоро отдернул руку, как это делает человек, который борется с плохой привычкой.
– Чиновнику могу. Он, кстати, мало похож на чиновника. Больше на наемного убийцу из старого кино.
– Не боишься его?
– Не до такой степени.
– Тогда делай, как тебе велит совесть.
– Совесть‑то, извините, надвое сказала. Не могу отказать Вике, но не могу и тащить в Сектор Лешу.
– Никита, – сказал Лебедев строго. – Ты не собираешься спросить у меня, что тебе следует делать: принимать предложение из Сектора или нет?
Чагин выпрямился и откинул челку:
– Нет, не собираюсь.
– Тогда поступай, как ты решил. А я знаю, что ты уже принял решение. Если это будет в моих силах, я тебе помогу. А больше я ничего тебе не скажу. Справишься?
– Справлюсь, – ответил Чагин.
– Тогда идем, я кое‑что тебе покажу. – Лебедев поднял из‑за стола свое ловкое поджарое тело. – Региночка, ты подожди нас здесь, – сказал он женщине.
Следуя за священником, Чагин обогнул церковь и вошел в маленькую пристройку с зелеными дверями из старого мятого железа. Внутри хранились лопаты, грабли, мотки проволоки, банки с удобрениями, какие‑то рамы, старые доски со следами росписи. Посреди стоял поломанный стол, покрытый пылью, а в углу старинная желтая этажерка.
– Вот, есть у меня такая штука. – Лебедев пробрался к этажерке и снял с полки тяжелый черный телефонный аппарат с дисковым набором.
– Вот такая штука, – повторил Лебедев. – Работает.
– Ну и что?
– Запиши номер и спрячь. Если понадобится помощь, сможешь мне из Сектора позвонить.
– Из Сектора? – Никита, кажется, был поражен не менее, чем вчера, когда увидел лужу мочи в лифте. – У вас есть связь с Сектором? Но это же невозможно! Все кабели были перерублены.
– Получается, не все. Записывай номер.
– И я так понимаю, о телефоне никому ни слова?
– С тобой приятно иметь дело, – сказал Лебедев.
Записав номер и спрятав бумажку в потайной карман комбинезона, Чагин собрался уезжать. Он покатил свой велосипед к воротам. Лебедев и Регина вышли провожать.
– Спасибо! – сказал Чагин. – И вам, Регина, спасибо за угощение. Мне стыдно, я даже не спросил, как у вас дела. Зациклился на своих проблемах.
– У нас все хорошо, – ответил Лебедев, обнимая Регину за плечи.
– На исповедь, наверное, по полгода не приходят?
– И не по полгода, Никита, а совсем не приходят.
Чагин подергал пальцем велосипедный звонок.
– Разве это хорошо?
– Хорошо.
– И детей не крестят?
– Не крестят.
– И это хорошо?
– И это хорошо, – улыбался Лебедев.
– И не отличают православных от католиков?
– Даже от иудеев, Никита.
– И это, вы считаете, хорошо?
– Хорошо.
Никита глубоко вздохнул и посмотрел поверх голов Лебедева и Регины на купола и на цветущие верхушки деревьев:
– Может быть, вы и правы.
– Давай‑ка благословлю тебя по‑старинному. – Лебедев снял руку с плеча Регины и перекрестил Чагина. – Благослови тебя Господь!
– Поеду, – сказал Никита, усаживаясь на седло. При упоминании Господа ему стало жутковато.
С первых дней Потепления его не покидало ощущение, что Господь приблизился и скрывается теперь где‑то совсем рядом, как бы за тюлевой занавесочкой. Он не знал, хорошо это или плохо, и не знал, хочет ли он, чтобы занавесочка была отдернута.
«Хорошо тихим, они не зацикливаются на таких вещах», – думал Никита, выезжая к повороту на лесную дорогу.
Регина махала ему вслед рукой.
Анжела
Кто‑нибудь может сказать, куда подевались карлики?
Адамов
Тридцать лет назад мы с будущим генералом Изюмовым приехали в Москву из Владивостока на поезде «Россия». В школе мы сидели за одной партой. Моя мать неоднократно пыталась нас разлучить, уверяла, что дружба с Юрой разрушит мою жизнь. И оказалась, возможно, не так далека от истины.
Я был из простой семьи: отец мичман на флоте, мать – работник гарнизонного клуба. И мы жили в бараке на верхушке сопки.
Изюмов с матерью, Ираидой Викторовной, жил в центре, на улице Ленина, в обкомовском доме, и в одной из комнат на стене у них висел портрет Ираиды Викторовны в полный рост, исполненный каким‑то заезжим московским художником. Мать Изюмова была придворной журналисткой, Золотое перо Приморья 1979 года. Зато у Изюмова не было отца. Класса до восьмого Юра считал, что отец был летчиком‑испытателем и погиб во время полетов, пока не выяснилось, что тот страдал банальным алкоголизмом, причем в тяжелой форме (управлять, естественно, никакими летательными аппаратами не мог), из‑за чего Ираида Викторовна и развелась с ним, едва успев обзавестись сыном.
А вот бабушка Изюмова – внимание! – жила в Подмосковье, в городе Орехово‑Зуево.
Я занимался борьбой и хорошо учился. Юра по большей части шнырял по дворам с ножом и велосипедной цепью в кармане. Иногда его заносило в спортзал, так же как и меня – в дворовые разборки. При этом мы много читали, ходили на закрытые просмотры фильмов Тарковского и слушали не только рок, но и симфоническую музыку.
Потом мы поехали в Москву поступать и поступили в один институт, и даже оказались в одной группе. Спустя некоторое время, как и предупреждала моя мать, влипли в одну нехорошую историю, нас погнали из общежития, и мы на какое‑то время оказались у бабушки Изюмова в городе Орехово‑Зуево.
Там я пережил самое сильное мировоззренческое потрясение моей юности. В чем оно выражалось? Ну, во‑первых, я понял, что русский народ – это понятие, а не реальный объект, и реальные люди из Приморья отличаются от таких же из Орехово‑Зуево или Петушков намного сильнее, чем жители Ленинграда от жителей Лондона. Во‑вторых, я растерялся и не знал, где искать образец, мерило русскости: в Москве, Ставрополе, Архангельске, Новосибирске или все‑таки в Орехово‑Зуево? В‑третьих, я понял, что можно не только не понимать русских, но и не любить их, причем искренне, от всего сердца. В‑четвертых, я сделал некоторые, пока еще смутные выводы о природе человека вообще.
Пьяные здесь лежали на улицах и никого не удивляли и не заботили. Однажды я увидел женщину лет тридцати, в субботний день уснувшую в грязи у входа в большой универмаг. На ней был светлый плащ, дело было в сентябре, покупатели (многие шли в магазин семьями, с детьми) протискивались в двери бочком или просто переступали через нее, причем лежавшая не вызывала у них абсолютно никаких эмоций, кроме тех, что может вызвать препятствие, мешающее проходу. Я попытался поднять ее, но ко мне тут же приблизился милиционер, который до этого стоял с друзьями у пивной будки в нескольких шагах. Фуражка милиционера висела на затылке, вверх торчал белесый чуб, ремень был распущен, китель выбился, рубашка вылезла из штанов, кобура была расстегнута. В руке он держал бокал пива с желтой неопадающей пеной. «Ёптыть! – сказал милиционер. – Ебёныть!» И добавил еще несколько похожих слов, из которых я понял, что он не советует связываться, и что пусть дама лежит, где лежала, он ее знает, и с ней все в порядке.
Я видел, как пятилетние дети спокойно играли во дворе вокруг соседа, спящего в собственной блевотине, и в ужасе отшатывались от человека с книгой в руке.
Я также понял, что за книги в этом городе могут и будут бить. Могли избить за чтение газеты на остановке. И самое ужасное было в том, что это не был осознанный протест против грамотности, это была мутная, сермяжная реакция на чужака и связанное с чуждостью неправильное поведение. И поднималась она из таких глубин, о которых даже задуматься в те времена для меня было страшно. Сейчас, спустя несколько десятилетий, я бы сравнил состояние психики орехово‑зуевцев тех лет с редкими, особо выгодными, месторождениями угля или нефти. Чтобы добыть самые древние и самые жуткие содержания, не было необходимости забуриваться на километры. Нефтяные лужи их подсознания плескались прямо на поверхности, открытые непосредственному наблюдению. И кроме этих луж я не мог разглядеть ничего.
Хотя было и что‑то вроде христианства. Если в автобус вваливался пьяный в дупль молодой парень, отборно матерился и падал на пассажиров, то обязательно находилась старушка, уступающая ему место. При этом, как правило, старушки произносили следующие слова: «Садись, милок! Устал, сердешный!» Автобус, и это меня еще более бесило, одобрял старушку. То ли старушки действительно считали пьянство тяжелым трудом, то ли исповедовали христианство такого толка, которое могли бы исповедовать собаки, если бы у них была религия: лизать бьющую тебя руку.
Однажды соседка по коммуналке, соскучившаяся в декретном отпуске, вышла на кухню с бутылкой портвейна и, придерживая руками свой огромный живот, предложила нам с Изюмовым выпить на троих, а после – отыметь ее прямо здесь, у подоконника. «За угощение», – как она выразилась, поморщившись от громкого крика своего трехлетнего сына, который в это время ездил на четырехколесном велосипеде по коридору и тренировался в матерщине.
В те месяцы я впервые понял, сколь благодатным может быть воздействие ядерной бомбы, если суметь применить ее точечно, в данном случае – для ликвидации одного конкретного подмосковного города. Будучи студентом, не чуждым новым веяниям в искусстве, я разрабатывал эту идею уничтожения Орехово‑Зуева в разговорах с другими студентами. Интересно, что необходимость локального взрыва я обосновывал не столько потребностью уничтожить пьяниц и откровенных дебилов, сколько необходимостью избавить Советский Союз, да и весь мир, от мистической опасности, исходящей от слов «ёптыть» и «ебёныть». То, как произносились орехово‑зуевцами эти слова, и каким образом с их помощью мгновенно устанавливалась прочная связь между местными жителями, наталкивало на мысль об их магическом характере. Я видел, и не раз, как в пустых тоскливых глазах после произнесения вслух этой магической формулы мгновенно появлялась жизнь, какой‑то особенный свет уверенности («мы стоим на своей земле и делаем свое дело») и даже (что опаснее всего) какое‑то религиозное воодушевление.
Этих людей нужно было уничтожить, говорил я, пока они с помощью своей магии не уничтожили остатки русской культуры, экономики и даже экологии, а потом не принялись и за сопредельные территории.
Однажды меня вызвали в комитет комсомола нашего института. За кабинетом комсорга оказалась еще одна комнатка, в которой меня ждал блеклый человек с упрямо сжатыми губами, назвавший мои теории касательно Подмосковья остроумными, хотя и жестоковатыми, и предложил проявить свои способности на более полезном для Родины поприще. Так начался мой долгий и непростой путь в «Шатуны».
Похожим маршрутом проследовали и Попов с Изюмовым.
Юра Изюмов, с детства впитавший основы поведенческой психологии обкомовских работников и городской шпаны, быстро продвигался по карьерной лестнице. Вскоре он не только обогнал в этом смысле нас с Поповым (мы стали всего лишь полевыми офицерами), но и перестал признавать в нас бывших друзей.
Юра женился, родил дочку Анжелу. Бабушка его умерла. Ираида Викторовна переехала из Владивостока в Орехово‑Зуево, и теперь уже не Изюмов, а его дочь ездила в гости к своей бабушке.
Встретив Анжелу Изюмову на территории военных складов в марте 2066 года, я в долю мгновения прокрутил в голове все связанное с Орехово‑Зуевом и подумал, что это не могло быть простым совпадением. Именно здесь, именно я, именно она! Не говоря уже о том, что первое задание, связанное с Событиями, руководство поручило «Шатунам», а значит, Изюмову, который, в свою очередь, будто специально, направил туда Сашу Попова (!) и спустя несколько часов – меня.
Я и сейчас думаю, что все могло бы пойти по‑другому, вспомни Изюмов в решающий момент о наших студенческих годах и моем восприятии Орехово‑Зуева, как черного и маслянистого тектонического разлома русской жизни. Что, если бы туда отправился Мураховский или Семиглазов? Уверен, что навстречу им не вышла бы девочка в лыжной шапочке с бомбончиками, и вся история пошла бы, скорее всего, иным путем.
В прошлый раз я остановился на том, как мы попали на склады, с которых невероятным, не поддающимся объяснению образом, исчезли боеприпасы, достаточные, чтобы убить все живое как минимум на одной четверти суши. Двое из нашей команды, закаленные, проверенные люди, внезапно бросили оружие и снаряжение и пошли. Бур догнал одного из них, Федорова, и едва не выбил ему мозги, я бросился на Бура, мы покатились по жухлой траве, еще мокрой от недавно сошедшего снега. И тут над нами раздался девчоночий голос. Мы остановились, я сел в грязи, – передо мной стояла Анжела, единственная дочь генерала Изюмова.
После всего, что случилось в этот день, я, пожалуй, не должен был удивляться ничему.
Тем не менее я был очень и очень удивлен.
Анжеле было двенадцать лет. Изюмов и его жена Лиля сдували с нее пылинки и никуда не отпускали одну. Бабушка, у которой, в принципе, девочка могла быть в гостях, была одержима соображениями безопасности еще больше, чем родители. Я мысленно прикинул расстояние до дома Ираиды Викторовны. Получалось километров восемнадцать‑двадцать. То есть девочка просто не могла находиться здесь. Но вот она стояла на расстоянии вытянутой руки на территории закрытых военных складов. В красной лыжной курточке и шапочке с бомбончиками.
Кроме того, Анжела возникла так внезапно, так тихо, словно спустилась откуда‑то сверху или вообще соткалась из воздуха. Я прокрутил в голове все наши действия за последние полчаса. Да, мы достаточно хорошо осмотрели все вокруг. Когда мы пришли, здесь никого не было.
– Не трогайте их! – повторила девочка специально для Бура и показала на лежащего без сознания Федорова и водителя‑спецназовца, склонившегося над ним.
– Анжела, а ты что здесь делаешь? – еще раз спросил я, все еще сидя на земле.
– Я на лыжах каталась, – спокойно ответила она и прошла мимо нас к Федорову.
– Какие лыжи? – спросил Бур, поднимаясь и отряхивая грязь. – Это кто? Что за Анжела?
Я объяснил. Это произвело впечатление.
Девочка тем временем присела на корточки рядом с Федоровым, сняла рукавичку и похлопала Химика ладошкой по щекам. Федоров открыл глаза, застонал и схватился рукой за голову.
– Нужно увести ее отсюда. Немедленно, – сказал Бур. – Сделай это, будь другом, а я разберусь с этими козлами.
– Команды, майор, здесь буду отдавать я, – ответил я Виталию, останавливая его рукой.
Анжела подошла к нам.
– Их не нужно трогать, – сказала она. – Пусть уходят. Они перевернулись.
– Что?! – спросили мы хором.
– Они перевернулись, – повторила девочка. – Стали тихие.
Так в первый раз я услышал это слово. Тихие.
– Что значит «перевернулись»? – спросил Бур, хотя по выражению лица его было видно, что какие‑то страшные догадки уже роятся у него в голове. Ведь мы оба присутствовали на допросе Попова и вдобавок совсем недавно видели, как рабочие исчезнувшего завода «Фенолит» уходят домой со счастливыми лицами буддистских монахов.
– Вы это чуть позже сами поймете, – сказала Анжела. – Надо потерпеть.
– Нужно немедленно доложить Изюмову, – сказал Бур.
– Подожди, давай разберемся, – ответил я. – Анжела, как ты тут могла на лыжах кататься? Снега‑то нет.
– Ну и что, дядя Игорь. Он был.
– Когда, Анжела?
Девочка задумалась. Лицо ее стало сосредоточенным, как будто она внимательно вслушивалась во что‑то важное внутри себя.
– Я не помню, – наконец ответила она и сняла свою шерстяную шапочку.
Волосы у нее на висках потемнели от пота. Да, было слишком тепло. Мне даже показалось, что трава под ногами прямо на глазах наливается зеленью.
Оглядевшись, в стороне, у трансформаторной будки я и в самом деле увидел поставленные торчком лыжи с аккуратно навешенными на носки кругами лыжных палок.
Я тянул время, потому что не знал, о чем докладывать генералу. Растаявшие на глазах у милиционеров заводские трубы, аккуратный газон на месте корпусов «Фенолита», дикая, невероятная чистота на пустых складах, какие‑то «перевернутые» и «тихие», – что все это могло означать, как такое могло произойти, – у меня не было (и не могло быть) никаких объяснений. После допроса Саши Попова мы отрабатывали версию применения психотронного оружия. Но тогда почему не работают двигатели автомобилей? Почему погасли дисплеи мобильников? А что, если психотронная атака нанесла сокрушительный удар и по моей голове, и все это мне только кажется? Что, если после доклада и меня прикрутят цепями к металлическому стулу и попытаются выбить дурь из головы?
Удивления больше не было, невероятность происходящего наконец‑то вызвала своеобразную анестезию, но от этого не становилось легче, потому что не было ни одного ответа на вопрос «что делать?».
– Анжела, но почему здесь? Почему ты каталась на лыжах так далеко от бабушкиного дома? Кто тебя отпустил одну?
Анжела пожала плечами. Точно так же пожимала плечами Лиля, ее мать, в которую я даже был одно время немножко влюблен, как, впрочем, бывал влюблен практически во всех рыжеволосых и зеленоглазых молодых женщин.
– Дядя Игорь, – сказала Анжела. – Я сама не пойму. Я рядом с домом каталась, а потом как‑то шла, шла…
«Шла, шла, – думал я, – и прошла двадцать километров. Незаметно для самой себя. Пересекла между делом несколько шоссе и парочку воинских частей, огражденных по периметру заборами и колючей проволокой».
– Анжела, послушай, – как можно более ласково сказал я, – скажи еще раз, как ты называешь этих людей…
– Которые перевернулись?
– Да, которые перевернулись. – Слово далось мне почему‑то не без труда.
– Я их вначале называла про себя «мутики», а теперь думаю, что лучше называть их «тихими». Да, они «тихие».
– Анжела, а что ты думаешь о себе? Кто ты? – совсем вкрадчиво спросил я и замер.
– А я не знаю, – ответила она просто. – Я про себя не очень‑то много знаю.
– Как это? – влез Бур.
– А вы про себя много знаете? – спросила его Анжела.
– Я всё про себя знаю! – ответил Виталий.
– Какой интересный дядя! – сказала задумчиво Анжела.
«Надо уходить отсюда, – подумал я. – Как можно быстрее. Пока и мы с Буром не перевернулись тем или иным образом. И уводить отсюда девочку».
Тем временем Федоров встал и, помахав прощально рукой, нетвердой походкой пошел к западным воротам складской территории. Водитель шагал рядом, сочувственно на него поглядывая. Бур посмотрел им вслед с выражением человека, жалеющего, что не может ударить каждого из предателей прикладом в затылок, но быстро очнулся, поднял брошенные автоматы, снял один с предохранителя и попробовал произвести выстрел в воздух. Ничего, только щелчок. Бросил его на землю и попробовал то же с другим. Щелчок, щелчок и еще щелчок.
– Адамов, ты что‑нибудь понимаешь? – в ярости потряс он бесполезным оружием.
– Нет, – ответил я, приняв решение действовать по уставу.
Ответов нет. Но разбираться будем потом, а сейчас территорию необходимо изолировать. Нужно немедленно подвести войска и оцепить участок в радиусе не менее пяти километров. А нам уходить. Я достал передатчик спецсвязи, нажал на кнопки, вытащил антенну, – связи не было.
– Бур! Рацию!
Майор протянул мне свою. Результат тот же. Мы снова достали отказавшие мобильники, понажимали на кнопки, включили‑выключили, постучали по корпусу, потом вынули и вложили аккумуляторы. Дисплеи светились ровным светом ночника, но никаких значков на них по‑прежнему не было.
– Попробую взобраться на крышу, – сказал Бур, направляясь к пожарной лестнице.
– Подождите, – сказала вдруг Анжела. – Это бесполезно. Звоните лучше с моего.
Она достала из кармана складной дамский телефон «Nokia» в перламутровом красном корпусе и протянула мне. Какое‑то нехорошее предчувствие холодком прошлось у меня в груди. Я как завороженный взял телефончик и медленно открыл его. «Nokia» показывала полную антенну. Тогда я снова достал свой аппарат и положил его на ладонь рядом с мобильником Анжелы. Держал их на одной ладони и смотрел. Мой не работал. С девчоночьим все было в порядке. Ладно. Я набрал на перламутровом телефончике защищенный номер Изюмова и, когда он поднял трубку, коротко доложил обстановку. Сказал, что оцепление нужно немедленно и что с нами его дочь.