Текст книги "Современный болгарский детектив"
Автор книги: Андрей Гуляшки
Соавторы: Владимир Зарев,Цилия Лачева,Борис Крумов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 45 страниц)
Хаджикостову было под шестьдесят, и он производил впечатление человека, который, видно, задуман природой лишь для того, чтобы быть всю жизнь неприметным. Это был низкорослый коренастый мужчина с большой головой и тяжелыми мешками под глазами, с нелепыми усиками и двойным подбородком, стянутым воротничком розовой рубашки. Костюм на нем казался неопрятным, а руки – узловатыми и усталыми, с толстыми, как сардельки, пальцами. Само его мышление как будто еще не сформировалось: он тянул слова, и меня не покидало ощущение, что он постоянно пытается что-то припомнить.
Я уже жалел, что его вызвал. Он тоже был заместителем генерального директора ПО «Явор» и занимался сбытом готовой продукции, но самое главное – он проработал много лет с Искреновым. Я надеялся услышать что-то интересное, узнать такие детали, которые обогатили бы мое представление о личности подследственного. Но Хаджикостов предпочитал молчать или отвечал фразами, которые были равносильны молчанию. Посредственность этого человека была настолько очевидной, а его желание поскорее уйти настолько непреодолимым, что я почувствовал за него неудобство. Он, вероятно, ненавидел Искренова (контраст между ними просто убивал Хаджикостова, заставляя его, и без того маленького, сгибаться), но боялся высказать вслух свою неприязнь. Даже находясь под следствием, Искренов превосходил его, и Хаджикостов не мог освободиться от сознания его исключительности. Наверное, этот бывший заслуженный лесничий, прошедший через мрачный лабиринт бюрократии и сомнительных успехов, не осмеливался выразить свою ненависть к избалованному, обаятельному Искренову. Страх сковывал душу Хаджикостова, но то был страх, порожденный не столько его «былым величием»; сколько настоящей посредственностью. Он заикался, говорил всякие двусмысленности, старался быть остроумным, и его старания вызывали во мне грусть.
И все же я был доволен, что вызвал Хаджикостова. На фоне этой невзрачной личности сильнее выступали чувство достоинства Искренова, его необычайная одухотворенность, которые он сумел внушить своему начальству и подчиненным, наконец, доверие к нему вышестоящих инстанций, которое Искренов взрастил, как собственного ребенка.
Познания достигаются путем сравнения. Сравнение между Хаджикостовым и Искреновым превращалось в гротеск, в метафору. Я был твердо уверен в одном: «чрезмерное внимание» Искренова к собственной персоне имеет психологическое обоснование, оно имеет и реальную основу, которая, к сожалению, отягощается серьезными социальными мотивами.
Очевидно, Хаджикостов был до смешного честным человеком, но я не мог его представить себе на переговорах с представителями иностранных фирм, где, кроме познаний о качестве древесных материалов, требовались элементарная воспитанность, гибкий ум, светские манеры и умение оценивать данную ситуацию. Со своими короткими усиками, розовой рубашкой и безвкусным костюмом в серебристую полоску Хаджикостов рядом с элегантным и словоохотливым Пранге, наверное, казался карикатурным.
С тех пор как я взялся за это проклятое дело, язва желудка заставляет чувствовать себя неуютно. Боли изо дня в день усиливаются, а это говорит о том, что я слишком нервничаю.
– Я вас спрашиваю в третий раз, – сказал я с нескрываемой досадой, – и прошу отвечать на вопросы четко. Вы давно знаете подследственного Искренова... Способен ли он убить человека?
Хаджикостов посмотрел на меня с вымученным обожанием, достал носовой платок, тщательно высморкался, обтер мясистые губы и плаксиво произнес:
– Клянусь вам, товарищ Евтимов... я, поймите... я бы никого не смог убить!
– Благодарю вас, – сказал я сухо.
– Если я смогу быть вам полезен, то я снова... Не правда ли?
– Мне больше не придется вас вызывать. Давайте вашу повестку, я ее подпишу.
5Я вернулся домой в душевном смятении. Прошелся пешком по весеннему, умытому дождями городу и чувствовал себя обновленным, но в то же время сознавал, что следствие по делу Искренова начинается только сейчас.
Лампочка на лестничной площадке перегорела, пришлось терпеливо открывать три замка, с помощью которых жена забаррикадировала наше жилище. Мария была убеждена, что моя профессия опасна и что в один прекрасный день кто-то из удальцов, которых я водворял в тюрьму, пожелает тайком со мной встретиться, чтобы сполна расплатиться за то удовольствие, с которым я посадил его за решетку. Мария панически боялась бывших преступников и медведей над Железницей. Она смелая женщина, с характером, однако душевная твердость, подобно прочным и вместе с тем хрупким предметам, легко разрушается.
Из квартиры доносился знакомый приятный запах чистоты, опрятности и уюта, вымытого кафеля и подсыхающей мастики, обветшалой мебели и еды, сдобренной разными приправами. Я с наслаждением втянул в себя этот аромат, который возвращал меня к привычному уюту и спокойствию; но тут мое обоняние уловило стойкий запах валерьянки. Когда Мария чем-то расстроена, она принимает валерьянку, она никогда не пользуется валерьяновыми таблетками, а покупает настойку и принимает по двадцать капель с кусочком сахара. Это целый ритуал, вот почему я отождествляю валерьянку с приближающимся несчастьем.
Я почувствовал себя обделенным судьбой и всерьез обиженным своей собственной жизнью. Мною овладело недоброе предчувствие, оно было холодно как лед. Я снял плащ, закурил сигарету, и мне ничего не оставалось, кроме как войти в гостиную. Там царил полумрак, плюшевые шторы были плотно задернуты, будто оберегали какую-то тайну. Дочь свернулась калачиком на кушетке; она с детства привыкла так спать, сжавшись в комок, как эмбрион. Вера плакала, ее лицо было мокрым и искаженным горем. Жена примостилась рядом в кресле, она скрестила на груди руки и не отрываясь смотрела прямо перед собой.
Никто не обратил на меня внимания, казалось, будто я смотрю немой фильм. При мысли, что неожиданно может войти Элли, меня охватила паника. Мне было семь лет, когда я впервые увидел заплаканную мать, и это запечатлелось на всю жизнь в моей памяти. Отец ее бил. Он потерял кисть левой руки, и его столярная мастерская торчала во дворе, необитаемая и зловещая, служившая прибежищем для крыс и бездомных кошек. Отец стал пить. Я слышал, как кричит мать, вбежал в комнату и увидел ее стоящей на коленях перед иконой. В ту минуту я возненавидел насилие; в тот вечер, заметив на кухне таракана, не убил его, просто я боялся дотронуться до него и причинить ему боль.
– Я поджарила тебе яичницу, – тихо сказала жена, – иди ешь!
– Где ребенок?
– У соседей.
Я придвинул к себе кресло и сел рядом с Верой. В душе у меня было пусто, как в церкви.
– Что случилось? Мне что, собрать свои вещи и перебраться в гостиницу?
– Вера получила повестку в суд. Этот шалопай, твой зять, подал заявление на развод.
– Почему мой? И твой тоже. К тому же мы знали, что это когда-нибудь случится...
– Знали, – вздохнула Мария, – но случилось это сегодня.
В ее словах отсутствовала логика, и все же она была права. Какой бы абсурдной ни казалась надежда, она укрепляет наш дух. Пока непоправимое не свершилось, мысли о неминуемой беде – это еще не беда, иначе мы, люди, думали бы только о смерти. Сейчас разрыв Веры с мужем предстал как факт, и нам было тяжело это сознавать. Вера просто убита – она давно разочаровалась в Симеоне, но чувство оскорбленного достоинства, сознание того, что ею пренебрег человек, который многим обязан ее любви, не давали ей покоя.
Мне казалось, что на диване плачет моя внучка или маленькая Вера, двадцать лет назад. Она обычно сворачивалась так в клубок, когда получала в школе четверку: Вера была амбициозным и самоотверженным ребенком, такой она осталась и в браке с Симеоном. Я не мог понять их вечного конфликта: они ругались постоянно и ожесточенно, порой я думал, что их споры своего рода допинг и что они оба, подобно мазохистам, получают от этого какое-то удовлетворение. Им нужно было выплеснуть свое раздражение, чтобы тем самым вернуть душевное равновесие. Да, но, как сказал тот друг, психиатр, при наркомании прежние дозы уже не спасают. Их взаимные упреки уже не имели смысла, поскольку они повторялись. Супругам не удавалось найти выхода собственным чувствам, и тогда пришла пора действий. Симеон стал задерживаться, возвращался пьяным, принося с собой тепло чужого дома; Вера ждала его до полуночи, я просто чувствовал ее бессонницу и бдение над несуществующим домашним очагом. Я представлял себе ее болезненное смирение и тоску одинокой женщины, а также ее стиснутые губы и те обвинения, которые она с наслаждением придумывала до глубокой ночи. Должно быть, ее слова походили на увесистые булыжники, которые она швыряла в мужа с остервенением и злобой, как только он появлялся на пороге.
Я знаю, что Вера любила Симеона, но ее раздражала его удивительная беспечность, та легкость, с которой он преодолевал трудности в жизни; ее, наверное, раздражало в нем все: то, что он небритый, что допоздна спит, что в душе презирает вязаные салфеточки моей жены, тяжелую старомодную мебель, к которой мы привыкли, шлепанцы перед каждой из комнат и нашу чиновничью привычку вставать в шесть часов утра. Симеон не любил праздники, потому что их приходилось встречать вместе с нами. На Новый год, на Первое мая и Девятое сентября он напивался, на его лице играла саркастическая ухмылка, а моя жена с видом оскорбленной матери одаривала его молчаливым презрением. Однажды он сказал нечто такое, что привело меня в ужас. Я вернулся с ночного дежурства. Симеон пил всю ночь в гостиной, вытянувшись в кресле перед невыключенным телевизором, загипнотизированный ярким потрескивающим экраном, с бегающими по нему черными полосами и точками, которые, казалось, означали зов высшего разума и далеких обитаемых планет. «Вы верите, что ваша дочь несчастна, – сказал он тихо. – Именно поэтому я не могу вам простить и не прощу никогда!»
Беспорядок, который Симеон вносил своим присутствием, казался забавным и милым. Он появлялся в гостиной и переворачивал все вверх дном. Когда он усаживался за кухонный стол, строй накрахмаленных салфеток и расставленных приборов распадался. Застав нас в привычном молчании, он обрушивал поток восторженных слов, отчего мы вздрагивали. Он действительно был очарователен, приветлив, но в его очаровании таилась агрессивность, я бы даже сказал – враждебная искренность. Наверное, Искренов именно так мечтал о свободе, но о свободе жестокой, которая унижает людей и делает их подвластными его сиюминутному настроению. Своей бьющей через край энергией Симеон напоминал сосуд, из которого все время выплескивается его содержимое.
Вера заботилась о нем как о ребенке, холила, хотела знать все его привычки, но он постоянно менялся. Она свято верила в то, что он незаурядная личность, благоговела перед его талантом и ненавидела его, потому что подлинный талант, подобно природной стихии, таит в себе разрушительную, могущественную силу. Вера хотела, чтобы он оставался самим собой, но чтобы и принадлежал ей, как будто человек может быть одновременно одет в официальный костюм и в домашний халат. Она боготворила Симеона и ненавидела его, защищала его и постоянно нам жаловалась, возвеличивала и пыталась принизить, называла «умницей» и «пьянью», покупала ему алкоголь и не давала пить, выливая в мойку последний бокал, который был ему нужен больше всего.
Мария не скрывала своей неприязни к Симеону. А мне он нравился. Этот тридцатипятилетний шалопай поражал меня, он всегда казался необыкновенным, искренне счастливым или несчастным, для него не существовало з а п р е т а, который я, бедный чиновник, обратил в культ. Симеон преодолел барьер, который я на протяжении всей жизни возводил с упорством каменщика, забывшего о смысле и предназначении своего дела. Неужели я, деловитый сухарь, бесчувственный и утвердившийся в представлении окружающих как моральный инвалид, был нравственным? Симеон имел свои непонятные, загадочные принципы, меня же отождествляли с н а с у щ н ы м и принципами, и я был правилом, в то время как он – исключением. «И Вера тоже верит, что несчастна со мной, – пробормотал он в то хмурое мартовское утро, – вот почему я и ей не могу простить и никогда не прощу!»
Сжавшись в клубок, Вера походила на удивительно хрупкое и уязвимое существо. Переживания делали ее ребенком. Я чувствовал, как меня переполняет нежность, я просто задыхался от этой нежности. Если бы я мог хоть как-то облегчить страдания Веры, если бы я мог заменить отца ее дочери! Вера – красавица, чистая, влюбленная, юная и по-настоящему преданная... и все равно я не испытывал ненависти к Симеону.
Тишина в гостиной казалась невыносимой, здесь стоял стойкий запах нафталина, чего-то преходящего и насильно удерживаемого. Сквозь плотно задернутые шторы просачивался сумеречный свет. Застыв в полумраке, Мария разглядывала протянутые, как руки, ветки филодендрона, которые словно молили о человеческой ласке. Это был наш дом, и его ожидала разруха. Все, что годами нас защищало, – эта мебель, дремлющие предметы – рухнуло. Я только сейчас обратил внимание на убожество обстановки: книжный шкаф был старомодный, а овальный стол и стулья – неуклюжие, домотканые ковры утратили былую яркость, серость стен угнетала. Мы с Марией упустили время, не сумели устроить свой быт; но эта вялая и немного тягостная атмосфера была на руку Вере и служила немым укором Симеону. «Мы люди простые и порядочные, – кричало все вокруг, – мы лишены воображения, не позволяли себе быть претенциозными, зато нам свойственна душевная красота и скромность!»
У меня разболелась голова, давила язва, словно я проглотил крупный голыш. Я покрылся потом, казался себе беспомощным, старым и жалким, потому что у меня не хватало сил защитить свою дочь и ее дочь, поддержать в жене ее материнские чувства, спасти от распада нашу семью. Я презирал себя, стыдился, и м н е б ы л о с т р а ш н о! Я – Гончая! – оказался на поверку обыкновенным псом, тощей и вечно голодной дворнягой, которая жила в будке, в этом жалком благоденствии, пока судьба не вышвырнула ее на улицу.
Вера обернулась, она сжимала в руке мокрый платок, ее лицо было пепельного цвета, а глаза казались темно-серыми, огромными.
– Папа, верни его!
На душе у меня было пусто, я не мог найти слов утешения. Я не имел власти над чувствами Симеона, а н а ш и ч у в с т в а и е с т ь ч а с т ь н а ш е й п о д л и н н о й с в о б о д ы! Как я верну человека, который ушел по собственной воле? Как я объясню дочери, что закон стоит над страданием, что, хотя по своей сути закон – принуждение, он тоже является частью нашей независимости? Симеон не совершал никакого преступления, он просто собрал свои вещи и ушел из дому. Я бессилен повлиять на его чувства, но я и не могу нарушить закон, тот священный принцип, который я защищал всю свою жизнь.
– Верни его!..
Вдруг я почувствовал, что Мария прикоснулась к лацкану моего пиджака; она наклонилась ко мне с мрачной решимостью, я ощутил, что ее пальцы с силой сжимают ткань, словно хотят проникнуть внутрь меня и раздавить там что-то мерзкое и непотребное. Ее шепот, подобно крику, огласил гостиную:
– Сделай что-нибудь!... Где же та справедливость, о которой ты болтаешь сорок лет и из-за которой исковеркал нашу молодость? Какая это справедливость и чья она? Спаси нашего ребенка, или ты ничтожество, слышишь, ничтожество! Т ы ж е о б л е ч е н в л а с т ь ю!
Я встал, в висках у меня шумело.
– Хорошо, – сказал я. – Сделаю что-нибудь.
6Мансарда – в старом доме с облупленными, крашенными охрой стенами и узкими стрельчатыми окнами на улице Царя Шишмана. Вход в дом со двора; само здание хорошо мне знакомо, хотя я никогда не заходил внутрь. Мансарда служила Симеону рабочим кабинетом, он ежедневно проводил в нем по нескольку часов, но моя дочь утверждала, что именно тут он пьет со своими приятелями и принимает любовниц. Вера его ревнует, возможно, она стала такой из-за успехов Симеона; его неожиданно утвердили доцентом на кафедре физики, его статья о каких-то «слабых взаимодействиях» была опубликована в солидном журнале «Физикс летерс». Я лично ничего не смыслю в физике и в элементарных частицах и воспринимаю этот мир, когда он становится реальной действительностью; но мой бывший зять утверждает, что микромир гармоничен и красив, что наше чувство прекрасного и все наши лучшие душевные качества обусловлены духовной природой материи, изяществом тех микроструктур, которые образуют единое целое. В одном я убежден: Симеон был человеком, который не переставал восхищаться, обладал неиссякаемой любознательностью и любил свое дело.
На лестничной площадке меня обдает запахом помойного ведра, потом лестница кончается, и приходится пробираться на ощупь по длинному коридору с чердачными помещениями. В глубине белеет свежеокрашенная дверь, под ней, как лезвие ножа, светится узкая щель. Я стучусь; мне уже не жаль себя, зато я продолжаю испытывать чувство стыда. Я стыжусь своего прихода сюда, будто я совершаю что-то недозволенное, будто порок непреодолимо тянет меня к грехопадению. За дверью слышатся торопливые шаги, хлынувший изнутри свет ослепляет меня, и я успеваю разглядеть лицо Симеона – сонное удивление быстро сменяется улыбкой превосходства и легкой грустью.
– Чем я обязан столь приятному визиту? – спрашивает он бодрым тоном.
– Сегодня у меня был тяжелый день, и мне не хотелось возвращаться домой, – лгу я неумело. – Проходил мимо и решил заглянуть.
Весь коридор обклеен киноплакатами; вешалка, выкрашенная в красный цвет, явно заимствована из учреждения; сквозь бумажный глобус просачивается размытый, неживой свет. Помещение огромное, с голыми столетними балками, с застекленной нишей и множеством закоулков. Потолок идет под наклоном, покрытые зеленым налетом и изъеденные древесным жуком балки возвышаются как мебель, на стене висят амбарный замок, ржавые ножницы, старинные карманные часы из серебра и кавалерийская сабля без ножен. Постель в углу не убрана и, наверное, еще не остыла; на письменном столе валяются в беспорядке исписанные листы, а также лупа и небольшой микроскоп; на стуле стоит пластмассовый таз – Симеон стирал себе носки. Обстановка в комнате имеет бедный, артистичный и слегка запущенный вид; мне кажется, что я чую запах духов и тепло женского тела. Симеон вытирает махровым полотенцем руки.
– Хочешь отведать настоящего джина?
– Давай... в последнее время мне везет с изысканными напитками.
Ему определенно нужно время, чтобы подумать. Он исчезает на кухне и долго не возвращается – у меня такое чувство, что он хочет что-то там спрятать. Наконец появляется, неся бокалы, пузатую бутылку с экзотической наклейкой и мисочку со льдом. Уступает мне протертое кресло, а сам садится на кровать. Лицо у него одухотворенное, красивое, несколько женственное, с капризными складочками в уголках губ. Его глаза кажутся пронзительно-синими, они выдают усталость и легкую негу. Бокалы издают звон, я чувствую во рту привкус свежей хвои, по всему телу разливается тепло.
– Как Элли?
– Хорошо. Подхватила в детском саду какую-то сыпь. Позавчера у нее поднялась температура, но потом все прошло. А как... – Он осекается и не осмеливается произнести «мама».
– Да неважно, – прихожу я на помощь, – не спит ночами, очень переживает.
– А Вера?
– Вера все время плачет.
Он смущенно потирает руки, и я замечаю, что у него нет обручального кольца.
– Думаю, ты пришел, чтобы серьезно поговорить, – слово «серьезно» Симеон произносит с легкой иронией.
– Я не собираюсь тебе докучать, – начинаю я, – просто мне хочется понять – п о ч е м у?.. Я знаю, вы с Верой не ладили, постоянно собачились, но она тебя любит. И ты нужен своей дочери.
– У моей дочери есть и мать и отец.
– У каждого живого существа есть – мать и отец. Все дело в том, что людям полагается жить вместе и вместе заботиться о своих детях.
– Ну да... Я ушел от вас.
– Когда человек долго живет с кем-то, он не может уйти просто так. Ты же собрал свои вещи и уволок свои картонные чемоданы, но известно ли тебе, что ты оставил Вере? Она – мой единственный ребенок, хотя я не собираюсь ее защищать. Просто я пришел, чтобы понять – п о ч е м у?
– Я тебе отвечу, но боюсь, ты обидишься.
– Я стар и глуп, годы научили меня не обижаться по пустякам.
Симеон отпивает из бокала и обтирает небритые щеки.
– Трудно у вас жить, папа... Грустно.
Я его не прерываю – нет смысла ни возражать, ни соглашаться.
– Вы не чувствуете этого. Садитесь, ужинаете, мама накладывает в тарелки, и все молчат. Ты выпиваешь стакан лимонного сока, после вы идете в гостиную и смотрите по телевизору «Новости». Вы вместе – и этого вам достаточно. Потом ты читаешь, мама вяжет, а Вера укладывает Элли спать. В половине одиннадцатого вы все ложитесь, потому что утром вам нужно вставать в шесть часов. Снова вместе завтракаете – молоко белое, салфетки накрахмаленные, белоснежные, и вы молчите.
– Видишь ли, мой мальчик, мы с Марией простые люди. Она тридцать лет проработала учительницей географии, а я чиновник. В нас нет ничего исключительного, но мы жили тихо и достойно. Мы ждали от судьбы лишь того, что нам полагалось, и мы сделали все, что смогли. Начали с нуля, вырастили дочь и дали ей образование. Вера для нас была надежда и отрада, она была чудо. Ты взял ее у нас, чтобы потом бросить...
– У вас ничего не случается, – продолжает задумчиво Симеон. – Думаю, мы с Верой именно поэтому и ругались. У вас действительно все так достойно, благородно и чисто, что я устал. Я старался почувствовать отвращение к себе, а испытывал его к вам. Наверное, я злой и неблагодарный человек; вы меня приютили, когда я потерял мать, заботились как о сыне, но я устал!
– Если хотите, мы с Марией можем оставить вас одних. Для нас всегда найдется какая-нибудь комнатка. Старость не суетна, нам ничего не нужно, кроме своей комнаты и уверенности в том, что наша дочь счастлива.
Симеон, не скупясь, наливает джин и добавляет лед. Я заглядываю в листки на столе – они густо испещрены формулами, странными пометками, которые напоминают оккультные знаки, непонятные, загадочные. «В незнании сокрыто наше совершенство, – думаю я, – незнание сберегает человеческую душу!» Я беру облезлый микроскоп, гляжу в него, но ничего не различаю, кроме белесых пятен, будто всматриваюсь в незрячую природу.
– Я его купил по дешевке у одного цыгана, – слышится измученный голос Симеона.
– Очень любопытно.
Мы выпиваем. Алкоголь расслабляет, я ощущаю странную легкость, хотя голова остается ясной. Я чувствую себя бессильным возненавидеть Симеона, а это является предательством по отношению к Вере, к Марии и моей любимой внучке. Мы долго молчим – наверное полчаса. Я боюсь, что Симеону станет скучно со мной, что он поднимется и начнет достирывать носки. Симеон тоже перешел на дорогие сигареты, он курит «Лорд».
– Ты утверждаешь, что Вера меня любит? – неожиданно спрашивает он.
– Да, она тебя любит!
– Но ты не знаешь вот чего: она воспринимала меня лишь тогда, когда я был виноват. И все шло хорошо до тех пор, пока меня считали виноватым. Вера сердилась, когда я пил, она причитала, совала мне валидол, прятала бутылки и выливала их содержимое в мойку, жаловалась на вас перед нашими приятелями, но я чувствовал, что она обманывает и себя и других. Только то, что я пил, и удерживало ее подле меня, потому что тогда я действительно был виноват. Мне следовало бы стать алкоголиком, чтобы сохранить семью.
– Я на самом деле не понимаю...
– Когда я просыпался после какого-нибудь вечера в духе Достоевского, у меня было такое чувство, будто я изничтожил детский садик. Я чувствовал себя ничтожным и виноватым, презирал себя, ненавидел люто, до глубины души. Именно это и нужно Вере, моя неуверенность в себе вдохновляла ее. Безвольный, я становился объектом ее забот и жалости. Десять лет я был виноват, потому что мне подавали на обед теплый суп, потому что стелили на ночь постель, гладили брюки, покупали зубную пасту... д е с я т ь л е т я б ы л в и н о в а т, п о т о м у ч т о м е н я л ю б и л и! У меня тоже есть своя цель и пристрастия, но чувство вины перед вами изводило меня. Я не могу больше так, мне нужна вера в себя! – Зажигалка у него в руке щелкает, и он жадно затягивается. – Ты знаешь, что я сделал, когда съехал от вас? Я пошел в университетское кафе, оно в красивом подземном переходе, мы его называем «Яйцо». Я заказал сто граммов водки и швырнул стакан оземь, заказал еще один и снова его разбил. А утром проснулся как ни в чем не бывало, проснулся на этом чердаке и почувствовал себя голодным, одиноким и н е в и н н ы м!
Его глаза недобро поблескивают, бокал в руке дрожит, он наклоняется, словно хочет разглядеть в углу что-то невидимое.
– Возвращайся к Вере! – прошу я.
– Не хочу.
– Вернись к Вере и к своей дочери! Попробуйте... Мы с Марией оставим вас одних, уйдем и, если нужно, навсегда.
– Я не только не хочу, но и не могу.
– О чем вы думали, когда женились? Вы теперь не одни и уже не принадлежите себе, у вас есть ребенок.
– У Элли есть и мать и отец...
Мы снова вернулись вспять, перед нами – перпетуум-мобиле, вечный двигатель человеческого несогласия. Мне стало не по себе: я пришел для того, чтобы обуздать Симеона, вернуть его вместе с очаровательной беспорядочностью, анархией и душевным непостоянством, которые меня отпугивали и которым я тайно завидовал.
– Знаешь, сынок, – начал я тихо, – в Управлении меня называют Гончей. Коллеги меня презирают, потому что убеждены, что я – робот, олицетворяющий справедливость, что я бесчувственный тип... ну хочешь, я встану перед тобой на колени?
Я поставил бокал и микроскоп на письменный стол, увидел, как лицо Симеона исказилось от ужаса, а уголки насмешливых губ опустились вниз, но я был не в силах остановиться. Я встал на колени, сложил, как в молитве, руки и пополз за ним. Я, наверное, был жалок до омерзения, мое унижение превратилось в насилие, в безликое, грубое насилие. Симеон издал стон, вскочил и бросился бежать – я услышал, как его шаги раздались где-то внизу на лестнице.
С трудом поднявшись, я отряхнул брюки. Огляделся. Неразумие возвращает нам проницательность. Только сейчас я заметил дамскую сумочку, которую Симеон неумело попытался прикрыть махровым полотенцем. Это, пожалуй, не имело никакого значения, потому что все равно я не смогу возненавидеть Симеона.
Надо было уходить...