Текст книги "Современный болгарский детектив"
Автор книги: Андрей Гуляшки
Соавторы: Владимир Зарев,Цилия Лачева,Борис Крумов
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 45 страниц)
14
Накинув пальто с подстежкой из натурального меха, сунув ноги в короткие лиловые сапожки, Фани спустилась на первый этаж своего софийского дома – там был крохотный бар.
– То же? – спросил бармен.
– Ту же отраву, – ответила она надменно, кривляясь.
Ей смешали коктейль – вермут и джин с лимонным соком, в равных пропорциях. Арабский напиток. На закуску – миндаль.
Два усатых недоросля крутились возле – им хотелось, чтобы она их угостила.
– У него сегодня день рождения, – сказал один, кивая на своего приятеля.
– У меня – день ангела, – без улыбки пробормотала Фани и поднялась.
Ей надо было забрать какие-то ценные книги, о которых ее отец, как всегда, вспомнил уже в аэропорту. Родители сдали свою квартиру многочисленному семейству. Еще в дверях Фани встретили визг и хохот каких-то маленьких диких существ, которые тут же стали дергать ее в разные стороны. Резиновый мяч пролетел, чуть не угодив в голову.
– Проходите! Не обращайте внимания на моих дикарей...
Всюду были разбросаны пеленки, вязаные ползунки и бутылочки, покрытые туманной молочной пленкой. Пахло горелым. На зеркале висела мужская шляпа с легкомысленно торчащим перышком. Лишь весельчак и неисправимый оптимист мог сотворить такое количество детей, подумала Фани. Она постояла у зеркала – перед ним ее мать расчесывала волосы медленными, размеренными движениями. Каштановые волосы, прямая, спокойная, без тени суетливости... Они обедали за круглым столом. Сейчас этот стол был отставлен к стене. На нем торчал ночной горшок – чистый, но все-таки горшок... Весь дом с удовольствием уничтожал любое воспоминание о старых хозяевах. Богатая наша фантазия наделяет наш дом сложной душой, думала Фани. Он тоскует без нас, всматривается в темноту заплаканными глазами окон: не возвращаемся ли мы? Ух ты, ах ты, какие нежности! На самом деле дом – это каменный бог, которого мы украшаем дорогой мебелью, коврами, цветами. И ждем взамен верности и вечной любви. А ему, дому-то, все равно кого впустить – пожилую супружескую чету или роту солдат.
– Я могу позвонить по телефону?
– Пожалуйста!
Женщина – растрепанная, с пеленкой, переброшенной через плечо, – повела ее в комнату. Бурная орда напирала, стремясь проникнуть в комнату вслед за ними. Женщина сгребла их обеими руками, как сноп жита, и отодвинула. Фани набрала номер, который знала наизусть. Дети стучали, пинали дверь. Она встала и повернула ключ. Когда вернулась, трубка твердила сухим, безразличным голосом:
– Да. Алло. Инженер Христов. Слушаю.
– Это я! – смущенно сказала Фани. – Извините меня...
– Не узнаю. Кто это?
В трубке слышался женский смех, звонкий, как родничок.
– Это я – Фани. Теофана.
– А, вот как... – В голосе, кажется, послышались нотки разочарования.
– Я хотела пригласить вас в кино, – проговорила Фани, удивляясь сама себе. – Я куплю билеты...
Тишина. Там размышляли. Новая волна смеха внезапно прервалась, словно женщине зажали рот. Неужели он бросит трубку? Ну что тут такого – Фани работает с ним, это он пригласил ее на стройку. Все равно что отчим!..
– Я предлагаю кое-что получше, – сказал Христов. – Завтра Меглена из второго цеха освящает дом. Что-то вроде приема. В городе, конечно. Она живет возле...
– Договорились, – сказала Фани. – Во сколько?
– В пять. Да, но ты можешь и опоздать.
Фани повесила трубку, обливаясь по́том, ненавидя себя. А дети сводили ее с ума пинками и стуком в дверь.
На улице пахло весной и обновлением, несмотря на то что стояла самая обычная гнилая осень. Угасал прекрасный закат. У нее быстрые ноги, но эта тяжесть в области сердца – недаром, недаром. Она войдет в книгу Гиннесса рекордсменкой по инфаркту («Самая молодая инфарктница», – напишут о ней!). Нет, не надо унижаться. Фани недостойна этого человека. (Недостойна?! Да он ей по плечо!)
Она не пойдет.
И, конечно же, пошла. Ровно в пять открыла калитку садика. Квадратный сельский дом, неоштукатуренный снаружи, некрашеный. Переплетения проволоки отделяют сад от заднего двора, где зреет на грядках краснокочанная и цветная капуста. Девушка во дворе встречает гостей. Одета в черное бархатное пальто с воротником из заячьего меха. Пожилая женщина в платке, костистая, с руками, спрятанными под тонкий фартук, наслаждается триумфом внучки. (У них и машина цвета капусты!)
Фани видит инженера, но отворачивается. Он один, курит. Почти вся бригада здесь – помогают накрывать на стол. Фани холодно желает девушке:
– Быть тебе невестой в следующем году!
В центре стола – вареные цыплята. Фани отрывает крылышко, берет кусочек бисквита. Инженер, кажется, тяготится обществом. Его стул скрипит, колени почти упираются в локти. Вид помятый, усталый. Да и как иначе выглядеть после любовной-то ночи. (Ну а скорбь по таинственной дочери?)
Меглена пинками сметает половики к стенке, чтобы не мешали танцевать:
– Прошу вас, товарищ инженер!
Она маленькая, плотная. Ее портрет на доске почета висит под дождем и ветром и вечно улыбается. Они с инженером – великолепная, конечно, пара. Меглена поднимает лицо. Танцуют медленно, самозабвенно. Всем ясно, что инженер ей нравится... Входит отец Меглены, садится рядом с Фани, наливает ей дешевой водки из виноградных выжимок. Рука дрожит – волнуется родитель и гордится своей дочкой.
– Машину ей купил, – говорит он. – И у сына тоже машина есть...
Вся семья работает на стройке, даже дед – ночным сторожем. Бабка помогает на кухне.
– Мы были ничем – так, песчинки, топчи кому не лень... – И показал себе под ноги неожиданно белой, красивой рукой. Высокий лоб, перерезанный глубокой морщиной, хмурится. – Сейчас все по-другому. Ты молодая, тебе не понять моей истории. Бедность...
– Поучать меня будете? – вздохнула Фани. – Лучше я потанцую.
Но она осталась сидеть, а хозяин закурил сигарету. И она тоже – легкую, дамскую. Его прадед был на селе глашатаем – сообщал людям, что приказывали. Целыми днями, иссушенный солнцем, сновал по пыльным улицам, перебросив через плечо ремень, с барабанными палочками в суме, в болтающихся на ногах ботинках – наследстве от брата, павшего в священном бою под Чаталджой. Тяжелы, точно камни, были вести, которые он нес: штрафы, суды, реквизиции, иногда вдруг – убийство. А позднее – совсем уж нестерпимо: головы (целый список) на площади, в самом центре, надетые на колья. «Каждому повелевается посмотреть на них и запомнить, потому что это разбойничьи, бандитские головы!..»
В конце концов прадед начал стесняться – сгорбился, сморщился в заплатанной своей куртке, чувствуя себя и убийцей, и виновником погромов, из-за которых драл горло и стучал палками, как во время экзекуции... Он бежал со своей семьей пешком через все Балканы.
Отец Меглены раздавил в пепельнице сигарету и широким жестом обвел комнату.
– Голыми, босыми ушли, а сейчас – видишь? Все у меня есть, столько всего, что девать некуда. Честным трудом, денно и нощно, не только руками, но и головой. Знанием... Да, девочка, – добавил он строго, – были мы все под ногами людей – пылинки, как говорится, а нынче мы сами люди. И не только все то, что у тебя перед глазами, но и имя, известное всем и каждому. Кто-нибудь может сказать: помолчи. Да зачем держать добрые-то вести за пазухой? Почему не пустить их ввысь, точно голубей, а?
Фани чуть улыбнулась, чувствуя себя настроенной почти враждебно. Хотелось возразить: незачем, мол, трубить в фанфары. Но она промолчала – этот человек вел в техникуме курс по специальности. Работал чисто, красиво, профессию свою возвел в степень искусства. И вся семья его была в порядке – трудолюбивые, исполненные достоинства люди. Что ему возразить? Он задавит ее фактами, стоит ей лишь рот открыть. Восстал из праха – ничтожный, безымянный. И вот поднимается вверх гордо и самоуверенно, как на орлиных крыльях...
– Слушайте! – воодушевленно крикнул хозяин (трубный голос – безусловно, от прадеда). Музыка умолкла, все застыли, готовые тут же продолжить танец. – В приданое за моей дочерью даю целый этаж! – Он притопнул большим, тяжелым ботинком. – Вместе с обстановкой, машиной и суммой, которую накопил лично для нее!
Все засмеялись, захлопали, принимая слова отца и как правду, и как праздничную похвальбу подвыпившего человека. Снова загремела музыка, и пары закружились, стуча каблуками по голому полу. Хозяин сказал, вздыхая:
– Пойдем, покажу тебе комнату Меглены... У нее – свой уголок, как и полагается каждой девушке.
И повел Фани в глубину коридора, в светлую продолговатую комнату с окном в сад. Кровать, покрытая родопским покрывалом, туалетный столик, телевизор. На полках – книги по токарному делу, чепуховые какие-то романы («Чтиво!» – подумала Фани), журналы мод. Томик стихов, перевод с испанского. Задержала картинка на стене, очевидно вырезанная из какого-то журнала. Аллея пожелтевших берез, солнечные лужи и молодая женщина – силуэт в черном. Соломенная шляпа, мягкие русые волосы... Облака несут новые дожди. Внизу с каллиграфией прошлого столетия, тонкими изящными буквами выведено: «Грусть».
– Не знала, – сказала Фани, – что буквы могут навевать тоску...
– А почему нет? И чистописание – тоже талант.
Христов вошел незаметно. Он молчаливо вглядывался в картину, нарисованную бог знает кем. Они оказались вдруг в комнате одни. Закрыв глаза, Фани почувствовала на талии его руки, твердые губы коснулись ее шеи. Фани быстро к нему повернулась, напряженно вглядываясь в его лицо. Карие его глаза были добрыми и вопрошающими – будто бы он сказал что-то веселое и ждал ответа.
– Здесь приятно, правда? – спросил Христов и отстранился – улыбающийся, безразличный. Подойдя к окну, воскликнул: – А хороша капуста!
– Да, – ответила Фани. – Я ужасно хотела бы превратиться в зайца...
Хлопнула калитка, послышались голоса, и они вышли встретить новых гостей – троицу неразлучных. Люди уже шутили, что едят они втроем, плечом к плечу, и спят тоже вместе, в одной кровати. Евдоким, в ярко-красной куртке, сел, широко расставив длинные ноги. Рядом с ним все мужчины как-то сразу стали серыми, безликими, одинаковыми, как просяные зерна. Его красота тревожила, вызывала удивление и зависть, а молчаливое равнодушие и застенчивость шумный и горячий народ истолковывал как маскировку, скрывающую что-то опасное и недоброе. Евдоким сторонился девушек, они, оскорбленные его пренебрежением, распускали слухи, что он «не мужик» и вообще – тип, от которого всего можно ожидать. И непонятно было, почему эти трое преданы друг другу, словно близнецы, зачатые в одной утробе. Они работали на глазах у всего строительства, но что происходило в их монастырской комнате ночью, куда не проникал посторонний взгляд, – об этом можно было только гадать. И гадали.
Драга налила водки Диме и содовой – Евдокиму, заботливо положила им бутерброды (чувствовалось, что знает вкусы того и другого), а потом села и, лукаво поглядывая исподлобья, тоже принялась жевать. Она была в летнем платье, серебристых туфлях на высоких каблуках – как на бал собралась. Черты ее лица казались Фани слишком крупными и скучными, она недоумевала, чем эта самая Драга могла привязать к себе двух мужчин, молодых и красивых. Обычная женщина, таких на улице сколько угодно. Может, белоснежные, сверкающие зубы? Или глаза, странно блестящие – совсем как эмаль? Дима и Евдоким жевали, опустив глаза, точно сыновья, покорные своей матери. Много сказок плелось вокруг этой троицы – говорили еще, что они тянут все, что под руку попадет. Фани всмотрелась в гордое и открытое лицо Димы, в нежный таинственный свет, который излучала красота Евдокима, наконец, в Драгу, скромно поджавшую коленки, любимицу неподкупного Стамена Юрукова... Нет, чистыми были эти люди – чистыми, гордыми и неопытными, как и сама Фани. Ну разве могла она в точности объяснить, например, что означал поцелуй Стилияна Христова? Она получила его украдкой, легкий, непринужденный. Объяснение в любви? Или дружеская ласка – точно поздоровался с подругой детства?
Инженер сидел напротив, спокойно и рассеянно жевал – как человек, которому все равно, чем и когда питаться. Отламывал кусочек хлеба, откусывал кусочек сыра, легко поднимал бокал, а отхлебнув, вытирал губы вышитой салфеткой. Эти кошмарные обеды... Фани резала мясо, картофель, капусту, чтобы набить ими беспомощный, беззубый рот своей бабушки... Старушка била чашки, обливалась, потом следовало переодевание и стирка – тоже забота Фани. Она возненавидела этот мучительный обряд и именно с тех пор избегала смотреть на то, как едят люди. Но сейчас смотреть было приятно.
Она обрадовалась, когда он пригласил ее. Ласково обнял и повел. Они лениво танцевали, будто одни на всем свете, колено к колену, щека его скользила по ее щеке, твердая и гладкая. У него были сильные руки, его рубашка пахла домашним хозяйственным мылом. Иногда она встречала его взгляд, полный нежности, которую трудно было бы назвать любовным чувством. Потом он танцевал с Мегленой, и все видели, как она прижималась к нему, шепча что-то на ухо. Фани пригласила безразличного, расслабленного Евдокима – он беспокойно вертелся по кругу, словно животное, попавшее в капкан.
– Что ты по сторонам смотришь? – рассердилась Фани. – Это некультурно.
– Я ищу то место, – прошептал парень. – Пойдем поищем?..
Они искали «то место», взявшись за руки. Потом Фани подождала у двери, расписанной колечками да веточками. Выйдя, Евдоким тихо спросил:
– Тебе вроде инженер нравится?
– Это не мой тип.
– Может быть. Но Мария его... вот увидишь.
– Она малограмотная.
– Именно поэтому. Все равно, понимаешь, самая удобная обувь – домашняя...
– Ты что, не видишь, какой он? Как маленький! – Фани задыхалась от обиды.
– Может быть. Но в глазах женщин он – несчастный рыцарь. Ищет свою дочь. И все – «ах» да «ох» – умирают от этих сказок. А на самом-то деле дочка его – только повод. Подъехать к нему удобно.
Рука в руку они поднялись по лестнице на крышу, остановились на площадке и принялись целоваться. Губы Евдокима были прохладны, пахли чесноком, и целовал он так странно, поспешно, словно возвращал что-то, взятое взаймы. Даже как бы из уважения... Фани с любопытством оглядела его – красивая статуя, пустой взгляд. Прижалась к нему, снова отстранилась – статуя, да и только. Неужели ни один мужчина не может по-настоящему захотеть ее? Неужели все они крутятся рядом только из-за ее денег? Из-за квартиры? Но здесь-то она была ничья, она вышла на арену голой, в чем мать родила... И снова – ничего?
Евдоким повел ее вниз, ступенька за ступенькой, будто они спускались в преисподнюю, или в чистилище, или в мясную лавку, где, оценив ее на глазок, ее тут же и отвергали. (А у нее ведь ноги красивые...)
Внизу все веселились, хозяин предлагал гостям вино – настойчиво, громогласно. Меглена ходила с кувшином от бокала к бокалу, наливала торжественно, точно невеста сватам. Вино – темное, цвета шелковицы – пенилось, играло. Фани села и засмотрелась на Стилияна Христова. Он смеялся – зубы у него были крупные, белые, кожа собиралась в углах губ нежными морщинками. Пригладив ладонью черные блестящие волосы, он провел пальцем по аккуратным усам. Ах, как же он важничает! Женщины его любят больше, чем Евдокима, а ведь тот молод и просто-таки ослепительно красив. Значит, разбросал повсюду детишек? Бедный Христов, несчастный папочка! И как только Фани попалась на эту сентиментальную чушь?
Одинокая, погрустневшая, она выпила бокал до дна. Ей налили еще. Дима, пригласив на танго, крепко к ней прижался и горячо задышал в шею – обжора, выпивший сто бочек вина... Фани оттолкнула его и нечаянно села на чьи-то колени – на колени Стилияна Христова.
– Я тебя провожу, – сказал он. – Мы жребий бросили.
– На мои тряпки? Я их отдам и без жребия.
– Ладно, – сказал он рассеянно, – перестань хандрить.
Он поставил машину довольно далеко, и можно было пройтись и проветриться после угощения. Мягкий, таинственный свет, словно отблески далекого пожара, освещал улицу. Деревья роняли крупные влажные листья, они прилипали к каблукам.
– Что чувствуют деревья осенью? – спросила Фани. – И что видят во сне дикие птицы? Скажем, горлица? Есть вещи, которых никто не знает.
– Я знаю, – засмеялся Стилиян. – Горлице снится страшный сон: ее подают жареной, с гарниром из баклажанов.
Шутка не удалась, и дальше они долго молчали.
– У меня сегодня день рождения, – сказала Фани, посмотрев на часы. – Именно сейчас мне исполняется девятнадцать.
Стилиян схватил ее руку, остановился.
– Э, мы просто обязаны это вспрыснуть!.. – Глаза его смеялись.
Перейдя на противоположный тротуар, где всеми своими витринами светилась просторная пивная, они вошли. Там было пусто.
– Выберите себе стол по душе, – встретил их заведующий. – Инженер, это твоя невеста?
– Может, она будет ею, – ответил Стилиян, не глядя на Фани.
Заведующий поздоровался с ней за руку и, разговаривая, сжимал ее пальцы, не отпуская, – явно принял за шлюху.
Выпили, чокнувшись, и Христов настоял, чтобы они смотрели в глаза друг другу.
Машина оказалась старым «фольксвагеном», Фани скользнула в нее легко и независимо, будто не в первый раз. Шумело в голове. Стилиян за рулем был красив – и тоже независим. Фани представила себе, как пригласит его в дом, достанет из холодильника лед, мороженое и дыню, откроет бар, в котором подобраны дорогие напитки. Скажет, что все это, все, что он видит: платья, купленные в модных ателье, цветной телевизор, японский магнитофон, и белый «мерседес» в гараже, и дача у моря, – все принадлежит ей. Удивится он? Интересно, какое будет у него лицо. Начнет особенно рьяно ухаживать за ней? Предложит ей себя? Нет, не надо его унижать.
Она попросила Стилияна остановить возле маленького домика, прилепившегося к ее роскошному кооперативу. (Ее окна светились во мгле, как шелковые абажуры.)
– Я живу здесь... с приятельницей, – соврала Фани, выходя из машины.
Махнула ему – и осталась стоять до тех пор, пока он не исчез, свернув на перекрестке.
Этой ночью она вышла с бабушкой из единственного вагона какого-то поезда. Раскрыв свои черные крылья, вагон, словно стервятник, улетел в небо, ослепительное от жара. Вокруг простиралась пустыня – бесконечные красноватые пески. Надо было поддерживать бабушку, которая плохо видела, вести ее, чтобы она не упала. Они куда-то шли – где-то их, кажется, ждали ее родители... Фани проснулась с ощущением жажды и тяжестью в голове. И вдруг услыхала шаги бабушки в холле – неуверенные, шаркающие, как у слепого, не знающего, куда ему ступить...
15
Ударили поздние, каких и старожилы не упомнят, морозы – настоящее бедствие для строительства, где целые дни проходят на улице, когда под навесами, а когда и просто под открытым небом. И сама беготня по этому не слишком обжитому месту создавала затруднения – бегом до цеха, потом до столовой, оттуда в баню, в административные здания, в библиотеку... Бессчетное количество тропинок перекрещивались, встречались и разбегались, живые и подвижные. С полей налетал мощный ветер, от которого невозможно было укрыться, синяя снежная изморозь липла к деревьям, талая вода проникала в оконные щели, за поднятые воротники спешащего люда. Поле, все еще не застроенное, бушевало и звенело, совсем как в древние времена, когда здесь велись битвы за выживание среди голых камней, диких трав да красной земли, не нужной ни руке человеческой, ни случайному дикому семени. Сугробы, нахмуренные, чернильно-черные, точно вдовьи платки, стояли, не боясь снегоочистителей, которые скулили и давились, не в силах сломить их в яростной борьбе. Грузовики с ревом откатывались назад, как ошпаренные морозом.
Наконец строители всенародно вышли на борьбу со снегом, чтобы спасти землю, по которой ступали уже пять лет. С извечным своим оружием – лопатами, мотыгами и какими-то деревянными приспособлениями, не имеющими названия, – сгребали они отяжелевший снег и грузили на несколько допотопных грузовиков, забракованных временем. Машины работали шустро, жизнерадостно – словно старики, которые вышли на очередную (может быть, последнюю свою) демонстрацию. Зима внезапно стала суровой, куда только подевался сельский уют городка, полного одноэтажных домишек и дворовых построек, магазинов и кабачков, где можно выпить рюмку ракии, с навесами под древней чинарой, чудом уцелевшей, с гостиницей (бывшим монастырским постоялым двором), где собираются сделать музыкальную школу, и с толстой крепостной стеной, горбящейся посреди улицы, за которой можешь и сигарету прикурить, и словом перекинуться в безветренном уголке, точно никакого ветра нет и в помине.
А в поле – ни сигаретой, ни двумя словами не обменяешься: вьюга уносит все человеческое – лица, смех, слезы, текущие по носу, улыбки побелевших губ, хриплые или рыкающие звуки. Снег сечет, хлещет, и мускулы деревенеют и становятся непослушными, чужими. Но руки, одетые в толстые рукавицы, работают наравне со снегоочистителями, а потом человеческая сила берет верх, снежные горбы и морщины, облизанные лопатами, сглаживаются, тропинки становятся широкими, будто ведут к дому, поле одомашнивается, его берут на короткий поводок, рычание все еще слышится из белого его брюха, но это уже последние, затихающие отголоски. И вот оно покорено – гладкое, тихое, как накрахмаленное, с отблесками солнца – синими, розовыми и желтыми, и каждый кристаллик, сколь бы ни был он мал, мгновенно разлагая свет, вспыхивает, как бриллиант чистой воды. Машины отступают, поле расстилается, прямое и ровное, как только что развернутая бумага, люди, отряхивая штанины и плечи, идут по новой дороге к лавке. Направился туда и бригадир Стамен Юруков, но вдруг остановился: в этом черном муравейнике на белом снегу привиделась ему фигура исчезнувшего инженера Христова. Стамен догоняет низкорослого мужчину в полушубке и клетчатой кепке, но это незнакомец – видно, недавно приехал. Последние слухи были самыми правдоподобными: какой-то случайный на стройке человек убил инженера то ли умышленно, то ли не желая этого... Но возможно ли это? Ведь инженер-то не случайный человек на стройке, сколько людей его видят, сколько знают...
В лавке пахнет потом, мокрой шерстью и подогретой ракией, как в старых трактирах. Плечо к плечу. По линолеуму – талая вода. Когда Стамен Юруков, поработав локтями, добирается до стойки, слева поднимает запотевшую рюмку его коллега Радомирский.
Он показывает через плечо в угол – там, у стола, уселись молодые ребята (пар валит от их мокрых волос), они пьют, чокаются, снова пьют.
– На днях уезжают на специализацию – одни в Чехословакию, другие в Германию, третьи в Советский Союз... Черти... Минимум на шесть месяцев. Сломают мне аккорд... И теперь все равно что играть, если клавиши поломаны.
– А почему тебя не посылают? Или меня?
Юруков заказывает ракию на двоих (нет более сладостного и благословенного питья, чем эта жгучая ароматная водочка, полная клейкой щедрости виноградных ягод) и пьет, усталый до последней степени, охваченный счастливой леностью, которая нежными женскими пальцами гладит его кожу. Колени дрожат в приятной истоме, по спине медленно стекает капелька пота, будто перст божий благословляет его на что-то большое и вечное.
– Жили когда-то черепахи, – рассказывает коллега, – но постепенно вымерли, передохли от разных катаклизмов, и теперь остались, – он показывает свою ладонь, – вот только такие, на развод...
– На развод – но прочные, не раздавить!..
Галдеж усиливается, одни выходят, другие (их в три раза больше) входят. Рюмки скользят по мокрой стойке, мелькают островерхие меховые шапки, меховые куртки, целые меховые пальто – медвежьи. Будто это не наша, болгарская корчма, а какая-то безвестная, среди окаменелых снегов Аляски... Юруков выпивает еще одну порцию ракии (огненной, желтой, которая горит, точно подожженная спичкой) и уходит, а Радомирский кричит ему вслед:
– Купил себе еще один сервиз – одиннадцатый! Что скажешь?
Бригадир пожимает плечами и проходит мимо стола шабашников, которые, сразу его заметив, поднимают рюмки, шапки, кулаки:
– Подожди, дядя Стамо! Неужто пройдешь мимо?
– Счастливый путь, молодцы! Дождется вас дядя Стамен, не беспокойтесь, – отвечает он.
На улице его сразу обжег ветер – словно бритвой полоснул, бригадир кутает горло вязаным шарфом. Наклонясь вперед (железный организм уже превозмог отраву алкоголя, остался только приятный гул в крови), Юруков твердым шагом идет к автобусной остановке.
Дома он открыл почтовый ящик – там оказались две газеты, реклама абажуров и какой-то синий конверт с горным пейзажем. У сельских родственников Стамена не было привычки писать письма, они звонили по телефону, а некоторые приезжали и без звонка. Листок, вырванный из тетрадки, и на нем – несколько строчек химическим карандашом: «Знай, Юруков, что у твоей дочки есть любовник, и сегодня, в субботу, у них рандеву за городом, на ярмарке, и ежели ты узду не натянешь, можешь оказаться дедом. С уважением – доброжелатель».
Стамен, ослабев, привалился к стенке и снова перечитал каждое слово, но сознание отказывалось их осмыслить. Еще дважды читал он письмо, таинственная машина в его голове наконец сработала, усвоила сущность проклятого послания. Словно сигналы об опасности, вспыхивали мысли о страшной беде, грозящей его невинному чаду. Мерзавец какой-то! Наверное, он из тех, кто свел счеты с инженером и теперь продолжает жить-поживать в комнатке с занавесочками!.. Стамен перепрыгивал через ступеньки и мял послание в костлявом своем кулаке. Верно, все вокруг все знают, говорят за его спиной, только он, глупец слепой... Снова развернув письмо, он рассматривал буквы – они, как вши, были брезгливо нанизаны на строчки, наглые, наглые вши, приползшие, чтобы высосать его здоровую яростную кровь...
– Где Зефира?
Он задыхался, его лицо было мокрым от пота, приятное гудение алкоголя превратилось в бешеное желание рвать, швырять, орать.
– Потише... Она вышла с подружкой.
– Когда?
– Да с час назад, не помню точно.
Он глядел на жену, сдвинув набок ушанку, безумными невидящими глазами, нижняя челюсть у него дрожала. «Ну что за дура эта женщина – уставилась с открытым ртом, все мучения из-за нее...» Тайная эта мысль шевельнулась, как змееныш в яйце, и замерла.
– Ты не заболел? – спросила жена испуганно.
– Со мной все в порядке.
Он грохнулся на стул и посмотрел на часы – без четверти три. Окно сверкало, залитое зимним солнцем. Жена занялась своими делами – что ж, Стамен здоров, и значит, все в порядке и идет своим чередом.
А в доме, в сущности, никогда и не было настоящего порядка. Жалкое утешение – что дочь их собственная, как у всех нормальных людей вокруг... Стамен знал цену своей жене, постаревшей, пополневшей, мало похожей на ту, которую он выбрал когда-то. Виски у нее поседели, а засмеется – видны желтые зубы, точно у кобылы, уже изжевавшей овес, отпущенный ей судьбой. Много лет назад эти, из суда, развели бы их сразу – по причине бесплодия. И сейчас развестись не поздно, стройка (нет, жизнь!) полна молодых женщин, которые только и ждут, чтобы кто-нибудь женился на них и сделал им ребенка... Жена и не подозревает, какие мысли беснуются в мужниной голове, она начинает топить кафельную печку – сумасбродную печку, только она, жена, и может с ней управляться... Прилежно и терпеливо засовывает в нее старую газету, потом щепки, тонкие поленья, затем все более толстые – жертвенная кладка. Эта кладка поглотит холод, прозрачный и сверкающий, пронизанный фальшивым солнцем, и начнет посылать горячие ярко-красные лучи, навевая воспоминания о сладком запахе летнего леса, о певчих птицах, тоже таких же золотистых, с красными пушистыми нагрудниками... Сколько огней развела его жена с тех пор, как они вышли в путь! Сколько хлеба испекла, одежды зачинила, тазов надраила, чтобы светились, как луна, сколько раз багаж собирала, сколько разбирала, стирала и приводила в порядок при переездах с одной стройки на другую, из одного села в другое, у черта на куличках, из города, в котором будто бы бросит якорь, до города – там, где, лишь посмотришь на карту, мурашки бегут по спине... Эта родная, эта проклятая жена... Он сунул письмо в карман и снова нахлобучил ушанку, сдвинув ее набок.
– Ты куда? – спросила жена без удивления (такая уж работа, туда-сюда...).
– Скоро приду.
Он вел свою старую «шкоду» (а ведь было совсем ясно) с трудом: скользили шины. Да, он пил, если поймают – легко не отделается. Подорвет себе репутацию. Некоторые озлобятся, а те, которые выпивали и которых он корил, станут считать его лицемером. Одна только надежда тешила: что гаишники его знают. Доверяют ему. Обычно машут – все о’кей, поезжай, тезка, все бы люди были такие, как ты... Вот за поворотом самым коварным образом затаился один такой крепыш с красным от мороза лицом – кивнул дружелюбно, а затем, как в пантомиме, приказал ехать медленно, потому что, дескать, зима не шутит, а наоборот, мать ее...
Снег растоптан, раскрошен, превращен в манную кашу: в городе ярмарка, из окрестных сел стекаются селяне – показать, кто чего достиг, не упустить своей капли веселья – вещи, доставшейся почти даром, и выпивки, и доброго куска жареного окорока, свежего, сочного, нарезанного на порции, и утешения в раскованной, дружеской беседе. Грузовики, легковые машины, телеги... Очереди с их нетерпением, ожиданием и сдержанным ликованием.
Стамен Юруков был вне этого беспредельного стремления к радости, к полной распущенности ума и сердца, которые всю жизнь, как два вола, пахали на общей ниве... Он закусил губы. Во рту горчит, ладони потные – где же среди этих людей, едущих не упустить выигранное, найдет он свою Зефирку, проклятое свое, глупое дитя?.. Свернул, едва достигнув города, на одну улицу, на другую – красивую, на самом берегу, со знаком, охраняющим ее от автомобильных колес... Стамен благополучно протарахтел по ней, подумав, что Зефира, скорее всего, у косметички – и это в порядке вещей: отец готов пролезть сквозь игольное ушко, лишь бы спасти ее девичью честь, ее будущее, а она сидит у косметички. Вот мост, недавно отремонтированный, и столпотворение у тополей, над которыми уже занесены острые топоры, – целый город поднялся, чтобы остановить экзекуцию. Ярмарка – на большой поляне, которую огибает замерзшая речушка. Плетеная ограда защищает кошары, крытые ржавой соломой.
Юруков вливается в эту голодную волну молодости, пития, любви и трясется на малой скорости, мучая старушку машину, потому что здесь уже стоянка и каждый ищет себе место. Он паркуется в зазоре возле какой-то «лады» и, выйдя из машины, стоит с занемевшими ногами, засунув в карманы руки, напрягая глаза, которые, как назло, слезятся от мороза. Он смаргивает и кулаком вытирает эти старческие слезы.