412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Фесенко » С добрым утром, Марина » Текст книги (страница 8)
С добрым утром, Марина
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:23

Текст книги "С добрым утром, Марина"


Автор книги: Андрей Фесенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)

Павел Николаевич разволновался, даже скулы у него побурели. Вера Гавриловна посоветовала перебраться в другую комнату, где стоял уже накрытый стол. Но муж, захваченный собственными мыслями, спросил Максима, правильно ли он рассуждает. Ответ ему, собственно, был не нужен; он порылся в книгах на полке, достал одну, быстро полистал ее и вдруг вскинулся повеселевший, торжествующий:

– Вот, нашел ту страничку! Послушайте, что говорили классики. Я подчеркнул, когда читал. «Искусство есть водворение в душу стройности и порядка, а не смущения и расстройства». Для кого это сказано? Для будущих поколений, для нас.

– Это Гоголь! – подхватил Максим, изумляясь тому, что хозяин оказался таким любопытным собеседником.

– Надо бы почаще вспоминать эти слова! – воскликнул тот и поставил книгу на место. – Когда Вера прочитала мне это впервые, я ахнул. Верно, до чего же верно сказано. Ко всей нашей жизни эта мысль применима.

– Ладно, пошли все-таки к столу, – сказала польщенная Вера Гавриловна. – Там и продолжим наш литературный диспут. – Она рассмеялась и, взяв мужчин под руки, повела их в другую комнату.

Но за столом разговор снова завязался о новом доме, о гремякинских делах, и хозяева, хоть и старались развлекать гостя, были чем-то смущены. Вера Гавриловна, опечалившись, пожаловалась, что их новый дом кое для кого в Гремякине – как бельмо на глазу. Ведь у председателя колхоза кроме истинных друзей всегда найдутся завистники и недруги: тому как-то отказал дать лошадь, другому – строительные материалы, третьего пропесочил за нарушение трудовой дисциплины. Вот и пустят какой хочешь слушок…

Пока говорила жена, муж делал вид, что забавляется с Миладой, но лицо его становилось все мрачнее, брови насупились. Что-то сильно тревожило его, он косился на Максима, не зная, как дать знать Вере Гавриловне, чтобы она замолчала. Наконец, Павел Николаевич не вытерпел, досадливо сказал:

– Не будем об этом, Вера!

– Почему – не будем? – запротестовала та и даже слегка покраснела. – Нас дегтем пытаются обмазать, а ты в благородство играешь? Интриганство никогда к добру не приводило.

– А вот перестроим Гремякино, умолкнут все интриганы.

Максиму захотелось сгладить возникшую и не совсем понятную ему неловкость, он откинулся на спинку стула, пошутил:

– Если в Гремякине сплошь появятся такие дома, как у вас, пожалуй, утрете нос райцентру. Подаете пример великолепный!

Но, должно быть, Павел Николаевич по-своему понял его слова, он потупился, замкнулся. А когда встали из-за стола и Милада, прихватив кукол, выбежала во двор, он проговорил, не глядя на Максима:

– Дом я, конечно, построил на собственные денежки. А что, может, кто болтает разное, так язык без костей, как говорится. Правда, угораздило меня поставить железные ворота, вот они и колют глаза другим.

– И зачем мы их поставили? – с сожалением вздохнула Вера Гавриловна.

– Так красиво же! – воскликнул Павел Николаевич, как бы оправдываясь.

– Повод дали писать анонимные письма. Народ в Гремякине разный…

– Письма – чепуха. Перемелется…

Павел Николаевич развел руками и наконец поднял глаза на Максима; было в них выражение раскаяния и смятения. Потом он постоял у окна, наблюдая, как Милада укачивала на гамаке своих кукол, и, быстро обернувшись, заговорил глуховато и печально:

– Понимаешь, Максим Григорьевич, анонимки на меня посыпались в районный и даже областной комитеты народного контроля. Неприятно, конечно. Имя мое марают некоторые людишки. Подлость – она знаешь какая наглая? Обезоруживает человека. Уверен, разберутся, но воду уже помутили… А все из-за этих железных ворот, будь они прокляты!..

Он не успел договорить – раздался телефонный звонок. Павел Николаевич поспешил в свой кабинет и долго там разговаривал.

– Секретарь райкома Денис Михайлович, – сказал хозяин, возвратясь. – Первый за весь месяц звонок домой… К докладу материалы уточняет…

Вскоре Максим стал прощаться. Хозяева проводили его за те самые железные ворота, которые так их беспокоили, пригласили заходить в гости в любое время.

Солнце уже было на спаде, во многих дворах дымили летние печки – хозяйки готовили ужин. А за огородами, на Лузьве, трещала, удаляясь, моторная лодка любителя-рыболова…

Дорогой домой Максим думал о том, что он многое узнал сегодня о гремякинском председателе, увидел его в домашней обстановке, но понять этого человека до конца не смог. Было немного досадно, что конец встречи получился торопливый, скомканный, что-то очень важное ускользнуло от наблюдения. В памяти рисовались одна за другой картины: то новый дом с железными воротами, то неожиданный разговор о литературе, то тревожные взгляды хозяев, когда речь зашла об анонимных письмах. Все менялось в голове Максима, как кадры киноленты.

Он не заметил, как вышел на улочку, где недалеко от магазина стоял отцовский дом. Кто-то прошел, поздоровался с ним, он кивнул в ответ и зашагал быстрее. По своей журналистской привычке он попробовал подвести итог раздумьям. Вывод был неожиданным, и он усмехнулся про себя: «Да, брат, человек вроде зебры: то белая полоса, то черная, то везение, то невезение… А все-таки зачем гремякинскому председателю такой домище? Пожалуй, Говорун допускает тактический просчет. Задался целью показать пример, как можно теперь жить в деревне, устраивать свой быт? Не все, далеко не все поймут это правильно…»

Перейдя на противоположную сторону улицы, Максим вдруг остановился, пожал плечами. Что это он расфилософствовался? Ну, побывал в гостях у Павла Николаевича, посмотрел, как живет его семья. Почему же надо все раскладывать по полочкам, как в аптеке?

«А, да ну его ко всем чертям! – подумалось ему с нетерпением. – Я ведь приехал к отцу пожить, а не забивать свою записную книжку. Неужели нельзя просто встречаться с людьми, ходить куда хочешь, спать до одури, ни о чем не думать? Экая дурная журналистская привычка – обязательно отбирать факты!»

Максим был уже возле дома с такой знакомой, привычной калиткой, которую когда-то, еще мальчишкой, любил распахивать, повиснув на ней. Жаль, что этого нельзя было сделать сейчас.

«А Софья так ни разу в Гремякине и не побывала!» – вдруг пришло ему на ум, и он, почувствовав внезапную усталость, поднялся на крыльцо…

ГЛАВА ПЯТАЯ

1

Татьяна Ильинична Чугункова ходила на ферму одной и той же стежкой-дорожкой – мимо школы и клуба, через колхозный сад.

Весной сад буйно цвел, стоял в бело-розовой кипени, от которой светлело на душе. Пока она шла средь побеленных стволов яблонь, ей почему-то почти всегда вспоминались веселые вечеринки на деревенской околице, песни под гармошку чубатого парня, будущего ее мужа, да тихие, неяркие огоньки в окнах домов. Ах, до чего же коротки были те гулянки-вечеринки – проносились, сгорали быстро, как и разведенный парнями костер. То тут, то там исчезал в окнах свет от керосиновых ламп, густела, остывая, ночь, усыпанная звездами, но вскоре, еще не успев отзвенеть последними девичьими песнями, она уступала Гремякино рассветной голубизне, а позже – малиновой утренней заре. И какая густая, серебристо-трепетная роса ложилась на траву – ноги промокали до самых коленок! Надо было тихонько, чтобы не услышала строгая мать, прошмыгнуть из сеней в большую комнату, а в меньшей – лечь рядом с мерно посапывавшими сестрами. Когда все это было? Давно, очень давно. Теперь уж в это верилось и не верилось. Тогда у них была пара гнедых; отец запрягал коней, вся семья рассаживалась в крепко сколоченной бричке и ехала на сенокос за четыре версты от Гремякина. Насупленный, бровастый дед Игнат, да отец с матерью, да двое братьев, да трое девок-сестер брались за косы и уж не выпускали их из рук до захода солнца. Она, Татьяна, была младшей в семье…

Зимой на ферму приходилось ходить овражком, через замерзший пруд – так было ближе. Снег вокруг лежал ослепительно белый, звонко похрустывавший при ходьбе; в марте он тускнел, становился рыхлым, как подмоченный сахар; прилетали грачи и поселялись в тополях вокруг церквушки. Отчего-то именно зимой, когда хозяйничали морозы и метели, Чугунковой чаще всего вспоминались военные годы да треугольники писем от отца и мужа, от братьев. Стоило ей на минуту остановиться, зажмуриться, и тотчас же мерещились латаная-перелатанная шубенка и подшитые резиной валенки, в которых она проходила до счастливого дня победы.

Впрочем, для Чугунковой то был горестный, полный слез и отчаяния год: ее муж пал смертью храбрых под Берлином, братья, как выяснилось позже, погибли в фашистском концлагере, а отец вернулся домой без ноги, на костылях, прожил несколько месяцев и умер. Померли в тяжкие, полуголодные послевоенные годы и ее старшие сестры. Так война хоть и не докатилась до Гремякина, но опалила горем, страданиями, разрушила дружную, работящую семью русского крестьянина Ильи Чугункова, как она разрушила, обескровила, сожгла корни многих семей. Будь она проклята, та война!..

Молодая, пригожая Татьяна Чугункова, уже начавшая обретать известность в районе, недолго вдовствовала – вышла замуж за демобилизованного лейтенанта, своего ровесника. Но второй муж, красавец, аккуратист и чистюля, не прикипел сердцем к деревенской жизни, тосковал по городу, асфальту и уличным фонарям, и, не наживя детей, не обретя семейного счастья, оставаясь, по существу, чужими, они вскоре расстались. Он собрал свои вещички – костюмы и рубашки, боевые ордена и фронтовые фотографии да и подался в теплые краснодарские края, а она осталась в Гремякине. Разве можно было покинуть родную деревню, променять ее на что-то неизвестное? Все так же ходила она привычной стежкой-дорожкой на ферму: весной и летом – вдоль колхозного сада, зимой – через замерзший пруд…

Лет восемь назад Татьяна Ильинична, уже погрузневшая, с серыми морщинами под глазами и засеребрившимися волосами, вышла замуж в третий раз. И даже не вышла, а просто пустила в дом пожилого, с усами, как у Чапаева, дорожника, чтобы и у нее, как в шутку говорила она односельчанам, под теплой крышей пахло мужским духом и табаком. Бабы сначала осуждали ее, шушукались, а потом простили такой шаг. Однако и с третьим мужем пришлось прожить недолго – он оказался пьянчужкой, болтуном, домом не дорожил, жену не уважал. Под его наблюдением были дороги от окрестных деревень до райцентра, но, боже мой, что за горестные дороги! В колдобинах и выбоинах, изрытые, пыльные. Голый по пояс, прокопченный на солнце и ветрах до черноты, он обычно маячил где-нибудь на шоссе, час-другой работал, ковырял щебенку лопатой, а там глядь – уже сидел в чайной за кружкой пива.

Однажды Татьяна Ильинична силком вытащила мужа из-за стола, за которым плотно сидели его дружки, выгнала на улицу и при всем честном народе принялась стыдить за безделье и пьянство, а дома, решительная и неумолимая, выбросила его сундучок с побрякивающим замком во двор и велела дорожнику идти на все четыре стороны. Потом она так и жила одна – до той самой поры, пока к ней не перебралась вернувшаяся со стройки в Гремякино племянница с двумя мальцами. Отца у ее мальчиков не было, и молодая женщина обычно отмалчивалась, когда кто-нибудь пытался дознаться у нее правды. Она работала в садоводческой бригаде, вела домашнее хозяйство, стирала и готовила еду. Татьяна Ильинична полюбила ее, как родную дочь, а мальчишек считала своими внуками и всем говорила, что у нее теперь семья, лучше которой не найти во всем Гремякине…

Сегодня Чугункова не заметила, как миновала сад с густой завязью яблок на ветках и подошла к ферме. Дорогой она думала о том, что надо будет посоветовать племяннице купить хорошее платье и туфли, а то ходит в поношенном, как бедная родственница. Женщина совсем молодая, не стоит так опускаться. Да и мальчики ссорятся из-за велосипеда – пожалуй, нужен второй трехколесный…

На ферме в такую рань никого еще не было – Татьяна Ильинична обычно приходила раньше других доярок, хоть на четверть часа, хоть на десять минут. Это давно вошло в привычку. Ее коровы стояли в противоположном конце помещения. Пока она шла по проходу, глаза успевали привыкнуть к полумраку; застоявшийся кисловато-душный запах коровника ощущался лишь в первые минуты, сразу же после утренней свежести. Она подходила к каждой своей корове, легонько хлопала ладошкой по шее или по морде, те, оборачиваясь, косились на нее выпуклыми задумчивыми фиолетовыми глазами и, узнав хозяйку, успокаивались. На какое-то время Татьяна Ильинична забывала обо всем на свете – о своем доме и племяннице, о встречах в районе и предстоящих дневных хлопотах. С коровами она разговаривала так, будто те понимали человеческую речь: одной улыбнется, другую пожурит, третью похвалит:

– Ну как, Зорька, провела ноченьку? А ты, Венера, вроде тоскливая сегодня. Чего с тобой? Ты пример бери с Матильды, та языком весь корм подобрала. Самая старательная среди вас…

В левые оконца начинали прорываться малиновые пучки утреннего солнца, на крыше коровника усиливался воробьиный галдеж. Татьяна Ильинична еще раз проходила вдоль стойл, всматриваясь в коров других доярок, и, если примечала что-нибудь неладное, всегда находила случай подсказать женщинам нужное, полезное. К этим ее ранним приходам на ферме давно привыкли, и появись она хоть раз попозже, все удивились бы, спрашивая друг друга:

«А чего это Ильинична нонче запаздывает? Уехала ли куда иль, может, приболела?»

Но дойку Чугункова никогда не начинала одна, без других доярок. Она не любила это делать в одиночку, ей нравилось видеть женщин в белых, таких же, как и у нее, халатах, слышать размеренный шум доильных аппаратов, грохот и звон бидонов. Это были самые напряженные, хлопотные, но и самые счастливые минуты, без которых уж и не мыслилась жизнь…

Электродойку ввели в Гремякине три года назад, а до того доили вручную, тогда особенно ценились сила, умение, ловкость, от чего прежде всего и зависели рекорды, если все было благополучно с кормами. За день до того измотаешься, что едва двигаешь руками и ногами, хочется скорее присесть, притихнуть, ни о чем не думая. Теперь, понятное дело, стало куда легче дояркам. Но, если сказать начистоту, Татьяна Ильинична в глубине души дорожила не столько сегодняшним днем, сколько той порой, когда доила вручную, когда ей присвоили звание Героя Социалистического Труда. У каждого времени есть свой высший взлет: то была пора ее славы, ее песни…

Да, проходят, проносятся годочки, будто облака по небу. Все вокруг меняется, усложняется, и как же важно человеку не растеряться в этой сложности, не сбиться с дороги! Взять хотя бы последние события на ферме. Нескладно получается, нехорошо.

Вспомнив о случившемся, Татьяна Ильинична не стала обходить коровник, как это делала всегда, а направилась в комнату для доярок, присела у окна и задумалась. На душе было неспокойно, тревожно, хотелось, чтобы скорей собрались женщины.

Как же началась эта история, которая не давала ей покоя?

2

Когда в тот раз, после возвращения из областного города, где проводилось трехдневное совещание передовиков сельского хозяйства, она пришла утречком на ферму, то удивилась внезапным переменам. Повсюду висели красные, синие, зеленые плакаты и лозунги, призывавшие жить и работать по-коммунистически, а взятые доярками соцобязательства по надоям молока красовались на больших щитах, сделанных в школьной столярной мастерской. У входа, над дверью, было крупно написано: «Помни, каждая доярка: мы боремся за коммунистическую ферму!» Вокруг коровника очистили пространство, прибрали, вывезли навоз, посыпали желтым песочком. И вообще двор радовал непривычной чистотой, порядком, а в комнате для отдыха доярок появились два фикуса в горшках. Ферма как бы обновилась, приняла праздничный вид, да и сами женщины принарядились, на них были выстиранные халаты, свежие платочки. А уж заведующий Олег Петрович Трубин ходил, как именинник, – улыбающийся, важный, гордый.

Татьяне Ильиничне сразу что-то не понравилось в этой внезапной затее, а что именно – объяснить себе не могла. Она даже, грешным делом, решила: уж не высокое ли начальство ожидают в Гремякине? Ведь такое сколько раз случалось прежде: чистили, наводили блеск; приезжал именитый гость – ему показывали товар лицом, а уезжал – все тускнело, становилось обычным. Она высказала свое предположение завфермой, тот усмехнулся, укоряюще покачал головой в опрятной соломенной шляпе:

– Что вспоминать те пройденные времена, Ильинична? Тогда кампании разные были в большом почете, а теперь… Теперь это станет нормой нашей жизни. Культура труда и быта, так сказать.

– Эко, слова-то какие произносишь! – недружелюбно проронила Татьяна Ильинична и хотела было отойти.

Но Трубин, отмеривая торопливые шаги, поспешил за ней, удержал тревожным вопросом:

– Вы что же, против? Почему? Скажите в открытую.

– Супротив правильного дела я никогда не иду, Олег Петрович. Ты меня знаешь Лучшие годы свои отдала этому правильному делу.

– Так мы ж тут без вас собрались, обсудили, приняли решение. Так сказать, общая воля! И, конечно, согласовали…

– А у кого, дозволь узнать, согласование получили?

– Так в курсе ж и председатель и парторганизация! И в районе знают. Все говорят: нужное, перспективное начинание.

– Ну, а с совестью людской согласовал?

– При чем тут совесть, Татьяна Ильинична? Я просто отказываюсь вас понимать.

– Да ты себя-то как следует пойми! Куда идешь и куда поворачиваешь, человече?

Трубин принял вид обиженного, оскорбленного. Он отошел к другим дояркам, о чем-то заговорил. Был он белобрысый, поджарый, с маленькими глубоко сидящими глазами, носил дешевый, но всегда очищенный от пыли и пятен костюм, а называл себя не иначе, как сельским интеллигентом. Женщины на ферме втихомолку посмеивались над ним, говорили, что это, мол, жена так прихорашивает да прилизывает его: детей-то нет, вот и возится с мужиком, пылинки с него снимает…

Татьяна Ильинична в душе недолюбливала Трубина за его подчеркнутую чистоплотность, вежливость, обходительность. Мужчина должен быть мужчиной: курить со смаком, вышагивать твердой походкой, ввернуть в разговоре крепкое словцо, да и не грех, если от него в праздничные дни будет попахивать вином. А этот какой-то пресный, будто вовсе не посоленное тесто.

Трубин заведовал фермой с весны; до того он секретарствовал в Фирсановском сельсовете, но то ли не сработался там с товарищами, то ли еще по какой причине вдруг запросился на работу в колхоз. Никакой специальности у него не было, но имелся опыт по руководству людьми, как он заявил председателю колхоза Павлу Николаевичу Говоруну. В первый же день своего прихода на ферму новый заведующий собрал доярок в комнате отдыха и, стоя за столом, опершись на кулаки, мягким, вежливым голосом изложил программу, которой решил придерживаться на нелегком поприще животновода. Он причислял себя к сторонникам всяческих новшеств в колхозной жизни и, если говорить откровенно, не чурался славы, пусть хоть небольшой, тихой, слышной лишь в районе. Нельзя отставать от времени, надо рваться вперед, а не топтаться на месте…

Глаза Трубина казались щелочками, он доброжелательно улыбался, поглядывал на сидевших возле стенок женщин и как бы упрашивал их своим взглядом: «Вы, товарищи, доверьтесь мне полностью, уж я постараюсь, кой-какой опыт у меня есть!» Однако много говорить он не стал да и другим не посоветовал, призвал поднятием своих худых, жилистых рук к тишине и спокойно, неторопливо пояснил:

– Мне, товарищи животноводы, поручено отвечать за ферму, конечно, вместе с вами. И вот что я хочу подчеркнуть: это для меня большое, ответственное дело. Не бумажное, а живое, горячее дело. Ваша обязанность – бидоны молоком наполнять, добиваться выполнения соцобязательств, а моя – решать, так сказать, организационные вопросы, обеспечивать чем надо, за порядком и трудовой дисциплиной следить. И если мы все будем работать с душой, дружно, как одна семья, думать о будущем, то можем стать и фермой коммунистического труда. Нас поддержат. Это уж точно, поверьте моему слову и опыту. Жаль только, что это высокое звание не нам первым присвоят в районе. А ведь прежде всего впервые сделанное и замечается, приносит славу…

И вот то, о чем весной говорил Трубин дояркам, к чему он так стремился, вдруг осуществилось: ферму внешне нельзя было узнать. Навели такой порядок, такую опрятность, какими отличался его собственный дом и двор, где все блистало чистотой. В эти месяцы заведующий проявлял особый пыл, появлялся ни свет ни заря обходительно-вежливый, внимательный, успевал во время дойки постоять возле каждой доярки, шутил, смеялся, подбадривал, сыпал правильными книжными фразами. Правда, с Чугунковой Трубин держался всегда несколько скованно, сдержанно, хоть и не упускал случая выразить ей свое уважение, как знаменитой героине. Обычно он справлялся у нее о самочувствии, сообщал какую-нибудь новость и отходил.

«Вроде старается человек, болеет за общее дело, а почему-то муторно делается на душе от его старания!» – думала она всякий раз после таких встреч с Трубиным.

В последние дни Татьяна Ильинична все больше нервничала, образцовый порядок на ферме почему-то раздражал ее, как раздражали женщины в ярких, кричащих платьях. Проходя по коровнику, она косилась на плакаты и лозунги, на обведенные белилами оконца и недовольно хмыкала, морщась, как от тошноты:

– Во, оформление! Прямо картинная галерея. Третьяковка – да и только.

На третий день после введения новшеств на ферме старая доярка не вытерпела, подозвала к себе Трубина и, едва тот подошел с вежливой улыбкой, с готовностью все выслушать, сказала тихо, но твердо, нахмурившись, глядя себе под ноги:

– Это все показуха, Олег Петрович. Все шик-блеск, внешняя красивость.

На минуту Трубин растерялся, часто заморгал глазами:

– Что – все, Татьяна Ильинична?

– А все эти плакаты, песочек, фикусы, праздничность…

До Трубина наконец дошел смысл ее возражений, уши у него порозовели, как это бывало всегда, когда доярки высказывали ему свое несогласие, – он не любил, чтобы ему перечили.

– Извините, Татьяна Ильинична… Вы что-то не так и не то обобщаете.

– Это ты, дорогой, неправильно действуешь. К чему, скажи на милость, маскарад устраивать?

– Порядок, культуру на производстве вы называете маскарадом?

Теперь Трубин весь залился краской, даже шея покраснела, но, еще будучи секретарем сельсовета, он приучил себя сдерживаться на людях, не ронять в чужих глазах собственного достоинства. Он приободрился, с укором произнес:

– Вы, Татьяна Ильинична, наша слава и гордость, а рассуждаете странно. Не подрывайте, пожалуйста, у людей веру в хорошую, мобилизующую идею. Вы что же, забыли святую истину: идеи, овладевшие массами, становятся великой движущей силой?

– Да в чем истина-то? – с нетерпением перебила его Чугункова, чувствуя, как неприятен ей этот чужой и непонятный человек.

– Надо работать и жить красиво, – как бы набираясь терпения для долгого разговора, пояснил Трубин. – Гремякино благоустраивается, хорошеет, в первые ряды рвется, хочет культурно жить, как в городе… А мы, животноводы, что же? Пример не можем показать? Сделаем ферму, точно игрушку, чтоб все радовало глаз! В этом сегодняшняя наша правда и очередная задача. Учтите и то, что все уже согласовано. Надо смелее заглядывать в будущее. Вот так-то, уважаемая Татьяна Ильинична…

Трубин заметно успокоился. Ему нравилось, как он разговаривал со знаменитой дояркой. Он старался, коль речь шла о серьезном, высказываться точно и деловито, прибегать к фразам и мыслям, почерпнутым из газет. Дома у него хранилась папка с вырезками газетных передовиц и статей по различным вопросам, в том числе и по животноводству. Какой же он руководитель, пусть даже самого маленького коллектива, если не будет претворять в жизнь то, о чем пишут в газетах и передают по радио? С папкой, хорошо знакомой всем взрослым гремякинцам, он обычно приходил на собрания и совещания и, когда выступал, зачитывал выдержки из вырезок. Может, потому его и считали неплохим оратором, охотно предоставляли ему слово.

Пока Трубин пытался вразумить Татьяну Ильиничну, она смотрела на него печально и горестно, как смотрят на беду, на сломанное бурей дерево или нечаянно разбитую тарелку. Ей было жалко этого человека, потом захотелось посмеяться над ним, над его папкой, но она сдержалась, вздохнула и негромко промолвила:

– Эх ты… новатор! Разве ж таким путем ферму сделаешь истинно коммунистической? Разве дело в песочке да фикусах?

– Так надо же видеть главное, Татьяна Ильинична!

– Не мне, а тебе фикусы мешают увидеть главнее в жизни.

– Ну, знаете, Татьяна Ильинична!..

Трубин опять начал сердиться, в его сузившихся глазах как бы застыл пугливый вопрос, обращенный к старой доярке: «Чего поперек дороги становишься? Нехорошо, неразумно!»

Татьяна Ильинична задумчиво почесала в темени Зорьку, – корова вытянула морду, прижмурилась от блаженства, шумно и горячо дышала.

– Эх, Олег Петрович… Жалко мне тебя, не с того конца взялся за дело.

– А вы не жалейте, высказывайтесь до конца! – быстро подхватил Трубин. – Каким путем, по-вашему, мы должны идти к коммунизму? Ответьте, если пошел такой разговор. Где это сказано, что образцовый порядок и чистота не на пользу ферме и вообще людям? Мы все условия нашего соцсоревнования обсудили, с вами я тоже согласовывал, вы поддерживали.

– Поддерживала. Соцсоревнование – большая сила.

– Вот-вот: сила! Мы его приняли и теперь будем бороться за реализацию каждого пункта.

Невесело усмехнувшись, Татьяна Ильинична отошла к другой корове. Трубин поспешил следом, стараясь ступать тихо, осторожно, чтобы не испачкать начищенные ботинки.

– Путь у нас к коммунизму один, его еще Ленин указал, – спокойно заметила Чугункова. – Повышать производительность труда, работать с огоньком, к людям относиться чутко – вот этот путь… А лозунги и плакаты! Лучше бы навозный транспортер как следует отремонтировали, вчера опять заело, лопатами очищали. Выходит, механизация у нас только в отчетах отличная. Да и кормов побольше бы заготовить, силоса-то нынче будет меньше, чем прошлым летом, – кукуруза подведет… Да и за породой надо следить, чтобы каждая корова была, как яичко. Вот она, ферма-то наша, и станет коммунистической, без лозунгов и крику. Да и то не сразу, а постепенно, со временем. А ты – песочек, фикусы. И смех и грех! Еще вот что скажу: настоящей заботы о доярках у нас не хватает. Вон Антошкина работает – любо смотреть, впереди идет по надоям молока. Я на твоем месте каждого прохожего на улице останавливала бы и говорила: «Люди добрые, гордитесь такой труженицей!»

Татьяна Ильинична умолкла, показывая всем своим видом, что сказать ей больше нечего. Трубин снял соломенную шляпу, почесал вдавленный красный, рубчик на лбу и подался в комнату отдыха, рассерженный неприятным разговором.

В тот же день, до вечерней дойки, Чугункова привела на ферму Евгению Ивановну. Они неторопливо прошлись по коровнику, потом с полчаса сидели на бревне под черемухой, поджидая Трубина. Но тот так и не появился. Евгения Ивановна что-то записывала в книжицу, качала головой, а уходя, грустно вздохнула:

– Ох, уж этот Олег Петрович! Всегда либо пересолит, либо недосолит. Любое дело у него так…

После дойки Чугункова подозвала к себе двух молоденьких доярок, собравшихся было уходить домой, и велела им снять со стен плакаты и лозунги. Девушки запротестовали, но она настойчиво подтолкнула их в спину, прикрикнула, как на непослушных дочерей:

– Быстренько, быстренько! Нечего потакать глупости, на нее наступать надо. Евгения Ивановна тоже согласна: у нас не выставка плакатов. Мы тут хозяйки. А каждая хозяйка в доме наводит порядок сама. Так что делайте, как говорю…

Молоденькие доярки переглянулись, прыснули смехом и бросились срывать над дверью фанеру с красными крупными буквами, потом поснимали со стен плакаты, унесли их в комнату отдыха. Там тоже все ненужное было убрано с глаз; однако фикусы остались зеленеть у окон, массивные, тяжелые, с будто литыми листьями.

– Пущай красуются, с ними уютнее, как дома, – сказала Чугункова девушкам-дояркам и, встретившись с веселыми, озорными глазами, тоже рассмеялась.

– Этого Трубин так не оставит! – подала голос молодка Антошкина, прихорашиваясь перед зеркалом в межоконье.

Все притихли. Татьяна Ильинична махнула рукой на женщину:

– Волков бояться – в лес не ходить.

На другое утро Трубин появился на ферме в разгар дойки. Увидев сорванные со стен и аккуратно сложенные в комнате отдыха плакаты и лозунги, он вскипел от возмущения, но тут же взял себя в руки, никому ничего не сказал. С Чугунковой он даже раскланялся, поговорил с доярками о том о сем и незаметно исчез. А после полудня молодка Антошкина, любившая сообщать гремякинские новости, прибежала из дому запыхавшаяся, раскрасневшаяся и поведала, что завфермой по всему Гремякину разыскивал Павла Николаевича, да так и не нашел. Потом подался на шоссе, остановил там попутную машину, забрался в кабину и с папкой под мышкой укатил в район…

– Наверно, жаловаться будет! – сказала она и посмотрела на Татьяну Ильиничну.

Та не отозвалась.

3

После обеденной дойки, когда спадала полуденная жара и пастух угонял стадо к лесу, некоторые доярки, по обыкновению, собирались в комнате отдыха, чтобы посидеть без забот и хлопот, за душевным разговором. Зачем торопиться домой, если тут, на ферме, в холодочке и покое, можно провести час-другой, как на посиделках?..

В распахнутые окна заглядывали ветви кустистой черемухи и яблонь, посаженных Татьяной Ильиничной в год присвоения ей звания Героя. В уголке за столом устраивались со своими учебниками неразлучные подружки – молоденькие доярки, поступавшие учиться в заочный техникум, те самые, которые снимали по указке Чугунковой плакаты со стен. Молчаливая, носатая Гуськова, мать троих девчушек, вынимала из хозяйственной сумки выкройки, нитки, ножницы и склонялась над шитьем. А молодка Антошкина и цыганистая Клавдия Семина полушепотом вели бесконечные разговоры о своих женских радостях и печалях. Обе были красивые, статные, работали легко и споро, вместе приходили на ферму и уходили.

У Татьяны Ильиничны было свое местечко – у окна; ее табуретку никто никогда не занимал. Она приходила, садилась, положив узластые руки на коленки и полуприкрыв веки, словно подремывала. Вскоре пальцы ее, сухие и почерневшие, с твердыми, как ракушки, ногтями, начинали привычно колдовать над вязаньем; мелькали спицы, нанизывая петлю на петлю то в кофточке для племянницы, то в чулочках для ее сорванцов. Иногда она сидела неподвижно, застывшая, с опавшими плечами, глядя на протянувшуюся по косогору ленту шоссе, на берега Лузьвы. В такие минуты отдыха и успокоения ей казалось, что у нее два дома: один, с хлопотливой, заботливой племянницей и ее шумливыми мальцами, – там, в тихом переулочке, другой вот с этими молодыми женщинами, с которыми она встречает утренние зори и провожает вечерние закаты, вот с этой квадратной комнаткой и яблоньками под окнами, – тут, на ферме.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю