Текст книги "С добрым утром, Марина"
Автор книги: Андрей Фесенко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)
Они немного помолчали. Затем Павел Николаевич сказал, думая о своем:
– А вот со мной решили так: комиссии поручили заняться моим домом. После уборки, наверно, приступят. Дом мой – как бельмо на глазу кое у кого. Завистники нашлись, да еще этот кузнец… Ну да шут с ними, с интриганами, с домом. Ты меня знаешь, я на подлость не способен. Сейчас время такое – не до интриганов. Жатву бы начать да закончить благополучно…
Пришла племянница Чугунковой – плотная, грудастая Шура, а с нею – рябоватый, почти безбровый мужчина в кителе и фуражке речника. Она держала на руках пухленькую девчушку, он вел уцепившихся за его пальцы двойняшек. Детишки сосали розовых петушков на палочках.
Павел Николаевич нисколько не смутил пришедших, не помешал им, будто он был не гостем, а близким родственником. Шура, на редкость оживленная, сияющая, вынесла из дома корзинку с игрушками и устроила детей на песочке под яблоней, а сама ушла переодеваться. Мужчина же, как только снял фуражку и присел, сразу заговорил о своей работе, о том, что мелеют в стране малые реки и что Лузьву непременно надо спасать, иначе зарастет камышом и кустарником. Лишь когда проходила к плитке или в сарай принарядившаяся Шура, он на секунду сбивался с мысли, смотрел на нее радостно-блаженными глазами. Они как бы переговаривались взглядами о чем-то важном, понятном только им двоим и никому больше.
Татьяна Ильинична принялась было собирать на стол, загремела тарелками, но племянница и речник от ужина отказались, так как поели в чайной, к тому же им и в кино пора.
– А вот от холодного кваса не отказался бы! – сказал хозяйке мужчина, уже надев фуражку.
– Есть у меня и квас! – подхватила Татьяна Ильинична, и по ее тону было понятно, что она рада за племянницу.
Шура тотчас же сбегала в погреб – откуда только у нее и проворство взялось, у медлительной и степенной. Речник, покряхтывая от блаженства, попил прямо из кувшина, похвалил квасок. И по тому, как он уверенно сидел и разговаривал с Павлом Николаевичем об обмелении Лузьвы, а теперь держал кувшин, чувствовалось, что он действительно человек обстоятельный, серьезный и что женщина может на него во всем положиться.
– Так мы, тетечка, пошли, – сказала Шура, увлекая речника со двора. – Присмотрите тут за моим детсадом.
– Да уж идите, не беспокойтесь! – отозвалась Татьяна Ильинична, выпроваживая их за калитку.
Павел Николаевич увидел, как на улице речник взял Шуру под руку и они пошли неторопливо, гордые, полные собственного достоинства.
– Ну, а где ж они будут жить? – спросил он хозяйку, когда та уселась с ним ужинать.
– Да где ж еще – у меня, конечно! – промолвила она спокойно, как о деле, давно решенном. – Дом-то у меня большой, мебель есть. Пущай живут. Мне-то будет с ними веселей.
– Не пожалеешь ли? Сейчас ты полная хозяйка, а то ведь придется уступить права им, племяннице и речнику.
Татьяна Ильинична махнула рукой:
– А чего там! Не брать же мне свой дом в могилу? Пущай живут, лишь бы жили в мире да дружбе.
Павел Николаевич согласился с ней. Он оглядывал крыльцо, двор, сараи и думал о том, что вот и не пропали зазря труды и усилия этой женщины, все обрело свое оправдание.
Ему вдруг стало легко, свободно. Он поднялся и стал прощаться с хозяйкой. Она, как всегда, приветливо сказала:
– Заглядывай, коли тебе нравится у меня!
Внезапно скрипнула калитка – во двор вошел Трубин в своей неизменной соломенной шляпе. Он был озабочен, расстроен, как человек, попавший в беду. Хозяйка приняла его сдержанно; он сделал вид, что теперь ему не до прежних обид, он выше этого, и привело его к ней дело, только дело.
– Ищу вас, Павел Николаевич, повсюду, – сказал он, как обычно, вежливо-внушительным голосом. – Спасибо Шуре, встретились в клубе. Она и сообщила, где вы.
– Зачем я понадобился? – спросил председатель, почему-то глядя не на Трубина, а на игравших под яблоней детишек.
– Неприятность, проблемка возникла, Павел Николаевич.
– Ну давай выкладывай свою проблемку.
– Пастух Федор Игумнов, знаете ли, того…
– Что же с пастухом?
Татьяна Ильинична, убиравшая на крыльце посуду со стола, насторожилась, но вмешиваться в разговор мужчин не решалась.
– Эй, ребятки, не засорите друг другу глаза! – крикнула она двойняшкам.
Трубин тоже посмотрел на детей, потом перевел взгляд на председателя и озабоченно заметил:
– Детсадик пора нам расширять. Рождаемость в Гремякине заметно возросла. По району первое место держим. А что будет через пять-шесть лет?
– По генплану и новый детсадик предусмотрен, – нехотя сказал Павел Николаевич, дивясь, по обыкновению, наблюдательности Трубина, его умению подмечать необычное в жизни. – Так что же с пастухом Игумновым?
– Нога у него распухла. Не знаю, как быть, кем заменить.
Худощавое, чисто выбритое лицо Трубина приняло печальное выражение. Стоял он перед председателем в почтительно-вежливой позе, и весь его вид как бы говорил, что он готов немедленно выполнить все, что ему прикажут.
«Какой он, к черту, животновод, да еще завфермой!» – вдруг подумал о нем Павел Николаевич, стараясь не выдавать нараставшего в душе раздражения против этого человека.
Теперь он ругал себя за то, что в свое время согласился поставить Трубина во главе фермы. Непродуманный шаг, за который приходится расплачиваться.
– Что же ты решил? – спросил он, глядя в упор на Трубина.
Тот развел руками:
– Ума не приложу! Уговаривал деда Софрона – отказался, говорил с вдовцом Толокновым – не хочет. А молодежь, сами знаете, в пастухи, даже временно, калачом не заманишь. Надо нам и над этой пастушьей проблемой как следует подумать…
Вот теперь Татьяна Ильинична не вытерпела, спустилась с крыльца и, подойдя к мужчинам, сказала:
– Выход есть. Есть, говорю, выход!
– Какой? – быстро спросил Трубин, не ожидая для себя добра от знаменитой доярки.
– А ты, мил-душа, сам возьмись за пастуший кнут. Постреляй-ка им, покуда Игумнов будет болеть, померяй ногами выпаса. Пользительно, целый день на свежем воздухе, в движении. Говорят, на заводе-то, прежде чем стать начальником цеха, человек все работы испробует на практике, вот толк-то потом и получается…
Поначалу Павлу Николаевичу показалось, что Татьяна Ильинична просто-напросто шутила, издевалась над заведующим фермой, как это случалось иногда и прежде, но доярка держалась вполне серьезно, в глазах ее не было и намека на насмешку. Он потер в задумчивости лоб, неторопливо произнес:
– А что ж, предложение дельное!
– В самый раз, все поддержат! – кивнула Татьяна Ильинична и вдруг рассмеялась.
– Да чего ж это затевается? – забормотал Трубин и даже отступил от Павла Николаевича.
– Дело, дело предлагаю! – снова посерьезнела Татьяна Ильинична.
Трубин ничего другого не нашел возразить, как спросить у Павла Николаевича:
– А как же с заведованием фермой?
– Да пущай на это время хоть Антошкина возьмется! – поспешила ответить за председателя Татьяна Ильинична. – По совместительству. Она бабенка толковая, справится, уж поверьте моему слову. Надо же нам свои кадры выдвигать, укреплять среднее руководящее звено колхоза? Надо. Вот ее кандидатура самая подходящая для этого дела…
Она говорила негромко, спокойно, веря в свое предложение и покоряя им председателя. А Трубин после первых минут растерянности все больше нервничал, горячился, наконец заявил, что опять пожалуется на Чугункову куда следует, что он не позволит издеваться над собой. Павел Николаевич остудил его, явно взяв сторону Татьяны Ильиничны:
– Жаловаться, конечно, твое право. Жалуйся. А за кнут все же придется взяться. Пока на несколько деньков. Втянешься, привыкнешь, может, утвердим на колхозном правлении. Работай на здоровье. Заработок у пастухов хороший, ответственность большая. Да и пример отличный для молодежи. Начинание, как говорится, новаторское. Глядишь, еще в газетах прославишься, чего тебе так хочется. Можно даже попросить Максима Блажова, сына нашего сторожа, чтоб написал о тебе очеркишко. Прелюбопытно должно получиться!..
Больше Трубин не мог слушать ни секунды. Разъяренный, он бросился со двора, грохнув калиткой. Он спешил, почти бежал, ничего не замечая вокруг, раздумывая о том, как и чем отомстить зазнавшейся Чугунковой, а заодно и председателю колхоза, пресечь их бесчинства. Конечно же следует незамедлительно поехать в район. К кому? К Ведерникову – к кому же еще! Все рассказать, ни о чем не забыть. И непременно надо сообщить о княжеских просмотрах кинофильмов в клубе. Вот только бы поподробнее расспросить у Марины Звонцовой, как оно было…
А минут десять спустя той же гремякинской улицей шел Павел Николаевич. Голову он держал гордо, плечи развернул, будто все, что тяготило его в этот день, осталось там, во дворе Чугунковой. И по тому, как он вышагивал, неторопливо, важной развалочкой крупного, полноватого мужчины, как с ним раскланивались встречные, было видно, что это шел улицей не кто иной, а колхозный председатель.
Солнце уже было на спаде, и в этот час из палисадников особенно сильно тянуло запахами цветущего табака, гвоздики, мяты. Во многих дворах ужинали – на крылечках и возле кухонь. Женщины снимали высохшее за день белье с заборов и кольев, загоняли в сарай коз и гусей, мыли ребятишкам ноги в корытах. Так уходил в Гремякине еще один день. Сколько же их еще осталось до начала жатвы?..
Приближение страды хоть и волновало Павла Николаевича, потому что надвигались новые хлопоты и неожиданности, но ведь дело это, в общем-то, привычное, знакомое каждому крестьянину. Председатель верил, что нынче уборка должна пройти лучше, быстрее, чем прошлым летом. Поля-то выдались на загляденье. Лишь бы не пошли дожди.
Павел Николаевич уже был на выгоне, где велось строительство дома для колхозных специалистов, как вдруг его окликнул бодрый мужской голос:
– Откуда и куда, председатель?
– А-а, пресса… Здравствуй, бездельник!
Максим вышел справа из-за кустов – в закатанных по колено штанах, с удочками на плече. Павел Николаевич поспешил ему навстречу. Они сразу будто позабыли, что обоим надо идти домой, стояли на бугорочке, радуясь встрече, возможности поговорить, выкурить по сигарете.
– Слыхал, на бюро тебя вызывали? – спросил Максим то ли сочувственно, то ли с тревогой.
– Было, – сказал Павел Николаевич. – Какого же председателя туда не вызывают? Надо ведь нашему брату сбивать жирок с души и вообще… направлять, а то может занести черт знает куда.
Он шутил, но шутка выходила горькой. Максим потеребил бородку:
– Ну-ка, рассказывай, да поподробней!
– Не о том сейчас забота, Максим. Жатва через недельку. Не хочется от Суслони отставать. Они, говорят, уже овес косят. Правда, у них чуть потеплее, всегда начинают раньше других… Это, брат, на повестке дня.
– Ладно, не скрытничай! Все равно узнаю, что было в райкоме.
Павел Николаевич нахмурился. Максим шумно вздохнул:
– Вот живу в Гремякине, у бати, рыбачу, наслаждаюсь природой, а чувствую, чего-то вроде не хватает мне. Что-то надо сделать, но что – не пойму!.. Сейчас вот шел и вспоминал французского летчика и писателя Антуана Сент-Экзюпери. Умница был. Знаешь, что он сказал? Встал поутру, умылся, привел себя в порядок – и сразу же приведи в порядок свою планету. И еще он любил повторять: чем больше ты отдаешь, тем больше становишься человеком… Ну, а я чем занимаюсь в Гремякине? Только себя привожу в порядок, про планету забыл, оттого и не по себе.
– Вот и помог бы землякам, скажем, в культработе, – пристально взглянув на Максима, проговорил Павел Николаевич.
– Помочь? Что предлагаешь? Заняться этаким современным хождением в народ? Мол, мы, гремякинцы, картошку даем, хлеб, молоко, а вы, горожане, культурой нас обеспечивайте.
– Чепуха! При чем тут хождение в народ? Ходить не надо. Мы сами куда хочешь пойдем. А вот развивать сельскую культуру – это совсем другое дело!
– Шутка с моей стороны, юмор! Я уже пообещал Звонцовой выступить в клубе перед гремякинцами. Сагитировала.
– Это другой разговор! Прав твой француз: человеком становишься…
Они засмеялись. Оба были плечистые, крепкие, только один – покрупнее фигурой, другой – полегче, постройнее. Лица их золотились под лучами закатного солнца, волосы просвечивались. Разговаривая, они приблизились к кирпичной кладке. Стенки уже на метр поднялись над землей, но угадать, каким будет дом для специалистов, не мог даже Павел Николаевич, хоть и представлял его на чертежах. Как-то сразу, прервав свой рассказ о бюро райкома, он поделился с Максимом соображениями, что после уборки урожая, пожалуй, некоторые объекты по генплану Гремякино сможет построить без подрядчика, хозяйственным способом. А что ж такого? Надо создать еще одну строительную бригаду, люди найдутся, – и пусть стучат топоры сколько душе угодно!..
Потом они сидели на сложенных в стопки кирпичах и любовались закатом. Под их ногами стлался дымчато-серый чебрец. Его запах был густой и стойкий. Чудилось, он обволакивал весь выгон, держался тут с рассвета до рассвета. Павел Николаевич сорвал пучок пахучей травы, растер в ладонях и принялся нюхать, блаженно жмурясь. Пауза длилась минуты две. Потом он сказал:
– Помню, учил в детстве стихотворение про какую-то пахучую траву. Кажется, русский поэт написал. Дали понюхать ту траву человеку на чужбине, и сразу вспомнилось ему все родное: дом, небо, дорога. И нестерпимо потянуло его на родину.
Павел Николаевич помолчал, как бы прислушиваясь к своим мыслям, затем негромко стал рассказывать Максиму почему-то о своей матери, о том, как в войну она собирала по дворам теплые вещи для фронтовиков. Он рассказывал и время от времени нюхал чебрец, смотрел на Гремякино, на краснокрышую колхозную контору, на школу. А Максим внимательно слушал, курил, думал. Иногда ему не терпелось вставить замечание, реплику, но он сдерживался, давая возможность полностью выговориться гремякинскому председателю, – это была его обычная журналистская манера беседовать с людьми…
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
1
Отец Максима не мог сказать о себе, что он человек неудачливый, невезучий, что жизнь обошла его своим вниманием.
Судьба подарила ему такое, о чем уж никогда не забывают и чего не найдешь в биографии других гремякинцев.
В бывшем уездном, а ныне районном городке бедняцкий сын Григорий Блажов вместе с такими же, как он, полуоборванными, жилистыми, чубатыми парнями в потрепанных шинелях помогал когда-то устанавливать Советскую власть, патрулировал с красной повязкой на рукаве по темным улочкам и переулкам. А когда спустя более десятилетия после этого в лузвенских местах стали организовываться колхозы, он, уже семьянин, осевший в Гремякине, объявивший себя сторонником новой жизни, уговорил тестя свести на общественный двор корову и лошадь. Первым из молодых односельчан он работал на «фордзоне», вспахивал поля на берегах Лузьвы. Темной ночью из-за кустов недалеко от парома чья-то вражья рука пустила в него злую пулю. В окровавленной, прилипшей к телу рубахе он едва дотащился домой. Не принадлежа к трусливому десятку, Григорий Блажов еще упорнее, настойчивее стал работать в колхозе; а кем и где, на каких работах довелось ему быть, теперь уж и не вспомнить, не перечислить. И хоть он, по его словам, так-таки и не выбился в руководящие колхозные шишки, все же и последним никогда в Гремякине не числился.
Возможно, не роптал, не сетовал человек на свою судьбу еще и потому, что в жены ему досталась гремякинская красавица – неунывающая, веселая, домовитая Василиса, которая родила ему сперва дочку, умершую пяти лет от простуды, а потом Максима – уже в начале колхозной жизни. Сын благополучно вырос, отслужил в армии, вернулся домой возмужавший, окрепший, с хорошими мускулами. А потом, отдохнув под родительским кровом, он уехал учиться в город да так с тех пор и отдалился, оторвался от Гремякина. Ну, а отец и мать остались в деревне. Разве они могли покинуть дом, землю, исхоженную вдоль и поперек, где все было знакомо и привычно – от живописной скромницы Лузьвы до старенькой церквушки, окруженной деревьями с грачиными гнездами на ветках?..
Несмотря на всевозможные деревенские трудности, вселявшие в души иных гремякинцев равнодушие, нелюбовь к земле, Григорий Федотыч Блажов не мог сказать, что ему жить в Гремякине было неинтересно, в тягость. Вопреки всему происходили везде перемены, что-то уходило из жизни, что-то менялось к лучшему, налаживалось, крепчало. Особенно заметными стали сдвиги в деревне в последние годы, когда колхозники почувствовали себя истинными хозяевами и работниками на своей земле, когда были доведены прочные производственные планы. Честно говоря, дед Блажов, как и многие гремякинцы, не очень-то вникал в эти перемены, он просто замечал, что деревенские дела пошли куда лучше, чем прежде, что в дворах односельчан появилось больше добротных построек, а на столах в каждом доме уже было вволю и хлеба, и мяса, и молока, кое-кто пил чай с лимоном, иные ездили в дома отдыха и санатории. Все это радовало его, хоть радость тоже была не громкой, не показной, а естественной, как дыхание. Правда, сам он после смерти жены заметно сдал, высох, потемнел, будто пень, оттого и в конторские сторожа запросился.
Впрочем, своей последней должностью он, ветеран колхозного труда, очень гордился, считал ее закономерным рубежом на пути многолетней трудовой деятельности. Пока здоров, пока можешь ходить, надо не отрываться от людей, приносить им посильную пользу. Только первую половину дня он высиживал дома, а после обеда в любую погоду заявлялся в контору, чтобы не испытывать одиночества. Как губка, впитывал он всякие новости и сам охотно рассказывал обо всем, что знал, лишь бы у него находились слушатели.
Было время, он чуть ли не каждому встречному-поперечному пересказывал тот случай, что произошел с ним когда-то в Москве. Работал тогда Григорий Федотыч конюхом – в гремякинском колхозе тогда еще держали, разводили, холили лошадей, и за старание, за усердие послали его однажды в столицу на важное совещание. Провел он там ровно пять дней, домой вернулся с этакой поблескивающей веселостью в глазах. Василиса Петровна встретила мужа чин чином, сразу же усадила за стол, угостила заранее припасенным пивом и, когда он выпил, вытер пену с усов, толкнула его локтем в бок:
– Чего-то больно игривый вернулся! Уж не приглядел ли в Москве молодку какую?
Еще более веселея после бутылки пива, он подмигнул жене:
– Да разве лучше тебя есть кто на белом свете?!
Она посмеялась, порадовалась и притихла, приготовившись слушать его. Он, раскрасневшийся, расстегнул ворот рубашки и начал рассказывать о том, что потом повторял при каждом удобном случае:
– Избрали, значит, меня сидеть в президиуме. Сижу, стало быть, как передовой и примерный конюх, на людей гляжу в зале. Разные были люди – и молодые и старые. Иной без усов, а у другого бородища по пояс. Слушают речи про животноводство и коневодство тоже. Тихонько покашливают, шорох разносится такой осторожный, будто листья с деревьев падают. И вот наступает перерыв, все устремляются в другой зал, небольшой такой, с люстрами. Закуривают, гул стоит, как в улье. Ну, и я, значит, вышел туда, куда подался весь президиум. Смотрю – столы уставлены бутылками с пивом, тарелками с мандаринами и разными этими, как их, бутербродами. Пить мне захотелось, аж во рту все слиплось! Подойду к столу, постою да и отхожу в сторонку. Другие едят, пивцом наслаждаются, а я глазами буфетчицу ищу, чтобы взять, чего надо, и заплатить. И куда она, чертяка в юбке, запропастилась? Нету и нету ее, хоть криком кричи! Безобразие! Вот так поругаюсь про себя и отхожу. То же произошло и на другой день. И вот, когда я стоял так, раздумывая и мысленно ругаясь, вижу, подходит к столу крепкий да плечистый усач. Батюшки мои – да то ж сам Буденный! Наливает пива и пьет да еще бутербродом закусывает. Увидел он меня и вдруг спрашивает: «Чего раздумываешь, товарищ? Присоединяйся!» – «Да вот буфетчицу жду», – отвечаю я. «Буфетчицу? Да тут никакой буфетчицы нет! Держи-ка бокал, выпьем холодненького. Откуда будешь? С лузвенских краев? Знаю, бывали в Первой Конной и с берегов вашей Лузьвы. Хорошие конники, рубились, как орлы!» Ну, понятное дело, выпили по бутылке пивца, поговорили по душам. Потом и в президиум вместе пошли, сидели рядком. В следующий перерыв мне опять захотелось пить – позавтракал плотно. И опять в ту комнату пошел, где есть все для президиума… Вот так все пять деньков провел в Москве: и на Буденного посмотрел, и себя показал людям.
Этот случай из своей многолетней жизни дед Блажов сколько раз пересказывал на колхозных собраниях, выступал и перед молодежью. И удивительно, его всегда слушали, провожали на место дружными аплодисментами.
2
Блажов-старший решил строго-настрого, с отцовской требовательностью поговорить по душам с сыном, спросить, как он будет жить дальше. Он прождал Максима до обеда; тот не пришел, заявился поздно вечером и тотчас же отправился в сарай спать. А утром снова исчез. Отдежурив в конторе и не застав сына дома, дед Блажов пошел искать его на берегах Лузьвы.
Он шагал по улице и раздумывал о том, что сегодня же заставит Максима сбрить бородку, пристыдит как следует и прямо скажет, что пора бросать лоботрясничать, надо делом заняться. Ушла Софья? Шут с ней, раз она такая вертихвостка. Можно другую жену подыскать – серьезную, домовитую, которая уважала бы мужа и была ему верной помощницей. Эвон сколько девок подросло в Гремякине, выбирай любую!..
На берегу Лузьвы старый Блажов так и не нашел сына. Рыболов, разбивший палатку в кустарнике, сказал ему, что вчера вон у той коряги они вместе варили уху, ловили на транзисторный радиоприемник московские передачи, а сегодня вчерашний гость, кажется, подался с кем-то на моторке в сторону Дединовки.
– Опять жди неприкаянного ночью! – посокрушался дед Блажов и простился с рыболовом.
Лузьва искрилась под солнцем, как сабля. По ней не плавали белые нарядные теплоходы, не стояли по ее берегам шумные, красивые города, не белели в рощицах особняки домов отдыха и санаториев. Текла она, тихая и чистая, в зарослях камыша и кустарников, пока не впадала возле райцентра в другую реку, широкую и полноводную, в ту самую, которая пересекала городок напополам. И все же дед Блажов считал, что гремякинцам иной реки и не надо. Весной Лузьва заливала луга, давала воду на огороды и фермы, ребятня могла купаться все лето, а рыболовы встречать зори. Чего ж еще?..
Дед Блажов понаблюдал, как у берега плескались и ныряли ребятишки, и невольно подумал о том, что и ему давно бы пора иметь внука, который приезжал бы летом из города и бегал бы купаться вот сюда, на Лузьву. Эх, Максим, Максим!..
Домой идти не хотелось, а чем заняться до дежурства, он не знал. Чтобы скоротать время, он завернул к Лопатихе, но та куда-то ушла, жилички тоже не было, на дверях висел замок. Дед Блажов потоптался в сельмаге, помог беременной молодке Додовой выбрать и купить детскую коляску. Потом на полчаса он зашел в колхозную контору, выкурил с бухгалтером Ипполитом Ипполитовичем по папиросе, принес по просьбе Люси Веревкиной ведро воды из колодца. А больше делать было нечего и некуда пойти.
Возвратясь домой, дед Блажов часа полтора поспал, потом побродил по двору, шуганул кур, копившихся на грядках, отнес в сарай валявшееся бревнышко. А Максим все не приходил, без него старому отцу стало совсем невмоготу. С косой через плечо он вышел со двора и направился к пруду, чтобы накосить травы. Зачем, для чего? Он и сам не знал. Просто так, на всякий случай. Может, Максиму захочется поваляться на свежем разнотравье…
Но до пруда дед Блажов не добрел, а свернул к клубу и заработал там косой вдоль забора. Трава тут росла густая, никому не нужная. Он косил неторопливо, с ленцой, и ему вспоминалось, как строился этот клуб еще при Шульпине, а комсомольцы однажды упросили его, тогда мужчину хоть и в больших годах, но крепкого, видного собой, спеть на вечере русские песни под баян. Ох и аплодировали ему в тот раз! Петь он любил с молодости – это знали в Гремякине все. А какие кинокартины показывали в те годы: про Чапаева, про сельскую учительницу! Смотрели гремякинцы, и им казалось, будто узнавали про свою жизнь. Отчего же теперь мало таких понятных и волнительных картин? Придешь в клуб, пока мелькает на экране – смотришь, а утром встанешь с постели – и уже никак не вспомнишь, что вчера показывали в кино…
Дед Блажов опустил косу, немного передохнул, продолжая свои размышления. Течет река времени, течет. Каждый суетится, куда-то торопится, занят только собой, до других ему и дела нет. А может, это лишь в Гремякине происходит так? Впрочем, что ж это он, старый пень, наговаривает на жизнь? Раньше-то, несколько лет назад, даже при Шульпине, разве было в колхозе столько техники, машин, приспособлений, разве строили такие дома! А телевизоры, велосипеды, электроутюги?
Нет, что ни говори, времечко крупно шагает вперед, не угнаться за ним…
И дед опять замахал косой.
– Так это вы тут, Григорий Федотыч? – раздался за его спиной девичий голос.
Марина Звонцова подошла тихо, неслышно и остановилась с какой-то тревогой на лице.
– Вот решил накосить, – пояснил дед Блажов. – Чего траве пропадать? Насушу сена. Правда, своей коровы у меня нет, так отдам потом учительнице Лешкиной, у нее холмогорка Зорька… Что, может, нельзя, запрет на клубную траву есть? Так я в другое место подамся.
– Косите, чего там! – разрешила Марина.
Дед Блажов поплевал на ладони, и тотчас же понеслось неторопливо-размеренное: вжик-вжик. Трава под косой никла и падала, образуя ровную и мягкую дорожку. Марина опустилась на скамейку под деревцом, в задумчивости стала смотреть, как сноровисто и привычно косил старик. Право же, это было все-таки лучше, чем сидеть одной в клубе и переживать, думать о том, что случилось сегодня…
– Вместо травы перед клубом цветники должны расти, как в Суслони, – сказала она, когда коса зашаркала под окнами.
Дед Блажов охотно согласился. Марина добавила со вздохом:
– Только мне теперь все равно, будут цветники или нет…
Голос у нее звучал нерадостно, она это понимала, но ей надо было с кем-то поговорить, лишь бы не молчать, не испытывать одиночества и чувства вины.
– Это ж почему так? – удивился дед Блажов и даже косу опустил, уставившись на девушку.
– Так, и все!
– Вот тебе и на! А говорили, ты, девка, того, болеешь душой за свой клуб.
Он стоял и ждал от нее еще каких-то слов. Марина чуть было не призналась в том, о чем пока никому даже не намекнула и от чего у нее прямо-таки раскалывалась голова. Можно ли довериться этому старику? Что она знала о нем и вообще обо всех гремякинцах? Без году неделя в деревне – и такое произошло…
Сегодня Марина пришла в клуб в полдень, чтобы навести порядок после вчерашних киносеансов. Она хотела было втащить и опять расставить на прежних местах выброшенные злополучные скамейки, как и приказывал председатель, но их под забором не оказалось – за эти дни скамейки растащили. Это не на шутку расстроило ее. А потом, поднявшись на сцену, она и вовсе ужаснулась. Тут валялись пустые консервные банки, винные бутылки, две ножки у стола были отломаны, экран со стены сорван, истоптан. Пьянствовали здесь, что ли? Возились, дрались? Кто-то отвинтил болт на запасных дверях, проник в клуб, набезобразничал. В довершение ко всему Марина обнаружила, что из шкафа пропал баян. Ее охватили отчаяние, страх. Она не побежала сообщать о беде, а спустилась со сцены, уселась в первом ряду и стала обдумывать, что же теперь будет, как отнесутся в колхозной конторе к случившемуся в клубе. И куда делся баян – украли? Замок бы повесить на запасных дверях, а она понадеялась на болт, все оставила, как было при Жукове, – ее вина…
Марина вспомнила Илью Чудинова, который почему-то не показывался в клубе второй день. Неужели он позволил себе такое – устроил на сцене дебош, позарился на баян? А ведь давал при людях честное слово исправиться, образумиться!.. Она побежала в мастерскую, потом в гараж; ей объяснили, что Чудинова послали на машине за грузом в областной центр, а вернется не раньше как к завтрашнему вечеру. Евгению Ивановну и Чугункову тоже нельзя было найти. И тогда Марина опять вернулась в клуб, подмела сцену, повесила на место экран, стол прислонила к стене. А что делать дальше, как быть – она не знала. Ее страшила неизвестность, мучила совесть, потому что, когда все получит огласку, с нее спросят по всей строгости. И поделом!
«Доработалась, разиня!» – думала Марина теперь, одновременно жалея и презирая себя.
– Дедушка, расскажите чего-нибудь! – попросила она так невесело, что не признала собственного голоса.
– Иль заскучала в клубе? – прищурился дед Блажов. – Ой, девка, что-то сегодня ты не такая.
Она молчала. Он, отдуваясь, принялся набивать мешок скошенной травой; нагибался легко, несмотря на свои семьдесят пять лет.
– Сын мой, Максим Григорьич, случаем, не заглядывал в клуб? Ищу его, ищу…
Марина вдруг почувствовала, как при упоминании этого имени ее будто обожгло жаром. Уж не догадались ли люди о ее сердечных делах? Этого еще не хватало! Она отрицательно покачала головой. Дед Блажов досадливо воскликнул:
– Ума не приложу, где человека носит! Приехал к отцу, а я его и не вижу.
Насторожившись, боясь себя выдать, Марина слушала, покусывая былинку. Но о сыне дед Блажов, к сожалению, ничего больше не сказал. Он подтащил к скамейке тугой мешок, присел – похоже, был рад поговорить, а с кем и о чем – не имело значения.
– Между прочим, почему не повешены в клубе портреты ветеранов колхозного труда? – спросил он внезапно, как человек, вспомнивший что-то важное для себя. – Не дело это. Жуков, прохвост, говорил, что мы, ветераны, не такие уж знаменитые личности. А ты на сей счет как думаешь?
– Надо повесить, – согласилась Марина.
– Конечно, надо! Чтоб, значит, все видели и гордились. Нас, ветеранов, в Гремякине знаешь сколько?
– Нет, не знаю.
– Шесть человек! Специальные книжицы имеем за подписью районного начальства. Вроде паспорта старикам. Видела?
– Не приходилось.
– Принесу, покажу. Весной выдавали. Собрали, значит, таких, как я, со всех деревень района. Сидим у партийного секретаря. Чай на столе, печенье, конфеты. Должно быть, из ресторана доставили в кабинет. Про колхозную жизнь разговариваем да про крестьянскую работу. Сидим сморщенные, беззубые. А иных я помню еще молодыми. Вон Михайло Бабичев – первым красавцем был в Гремякине и на балалайке хорошо наяривал, хоть по радио передавай. Всю колхозную жизнь мы с ним вместе, как пара добрых коней. И сеяли, и пахали, и топорами махали. Правда, он на годок помоложе меня. А Чугункова, к примеру, на все двадцать пять. Так вот, раздали нам, значит, книжицы, и районный секретарь сказал: «Дорогие товарищи ветераны колхозного труда! Спасибо вам от народа, от Коммунистической партии, многое вы сделали для сельского хозяйства. Почет вам и уважение!» Вот и живу я ноне, как говорится, заботой окруженный, а также вниманием. За электросвет не плачу, дровишек на зиму на грузовике подбросят бесплатно, топи сколь хочешь, обещают послать отдохнуть на Кавказ. Порядок, красота!.. Вот что значит ветеран колхозного труда. Не каждому такое звание дают, заслуги нужны. А ты, дочка, выходит, еще не разобралась в гремякинской жизни, иначе наши портреты висели бы в клубе. Упущение твое.







