412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Фесенко » С добрым утром, Марина » Текст книги (страница 6)
С добрым утром, Марина
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 14:23

Текст книги "С добрым утром, Марина"


Автор книги: Андрей Фесенко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 21 страниц)

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Утром, едва Гремякино попривыкло к стуку плотницких топоров, к гудению моторов на колхозном дворе, к веселому крику ребятишек, носившихся по улицам, в дом правленческого сторожа Блажова постучался почтальон – сутуловатая, неторопливая женщина в грубых, будто из жести, ботинках, с пузатой сумкой через плечо. На стук вышел сам хозяин, заспанный, с поблескивавшей на солнце лысиной, в измятых подштанниках. Он широко, с наслаждением зевнул, потянулся, сонными глазами уставился на почтальоншу.

– Тьфу, бесстыжий! – сплюнула та, отворачиваясь в сторону. – Хоть бы портки натянул.

– Не молодка, чего стесняться, – сказал Блажов, почесывая худую, в сивых волосах грудь.

– Неприлично в таком-то виде показываться!

– А я и не показываюсь. Просто вышел, коль стучат.

– Вся улица видит.

– В своем дворе, в своем доме…

– Ладно, нечего дискуссировать. Неуважение все это, отсталость деревенская.

Старик вдруг обиделся на последние слова почтальонши, повысил голос:

– Но-но, потише! Я кто, разве не знаешь? Ветеран колхозного труда. Помни, с кем имеешь дело-то!

Почтальонша метнула в старика укоряющий взгляд, как бы говоря: «Мне что? Вручу положенное и уйду. Тебе самому должно быть стыдно в таком виде встречать чужих!» Вздохнув, она молча стала рыться в сумке.

Эта немолодая осанистая женщина, которая знала в Гремякине всех и которую знали все, не очень-то жаловала своей милостью хозяина дома номер тринадцать по улице Советской, хоть с другими и любила постоять у калитки или на крылечке, обменяться новостями. Почти со всеми гремякинцами, старыми и молодыми, она старалась держаться вежливо, обходительно, как и инструктировали ее на почте, а вот с Блажовым у нее так не получалось. «Человек вчерашнего дня, чего с него спрашивать?» – говорила она некоторым женщинам о старике, осуждая его за одиночество. Сама она придерживалась убеждений прямых и строгих, не прощала хозяину тринадцатого дома того обстоятельства, что он после смерти жены так и не подобрал себе новую подругу. Не нашлись бы такие, кто согласился бы связать с ним свою судьбу? Нашлись бы! Многие. Вон сколько пожилых женщин, добрых и заботливых, коротают свой век в одиночестве!..

– Телеграмма, распишитесь, – сдержанно сказала почтальонша, протягивая старику жесткий бумажный прямоугольник.

– Неужто от Максима? – засуетился тот, и руки у него задрожали от волнения.

Блажов распечатал телеграмму, прочитал ее; стариковские губы шевелились медленно, непослушно. Почтальонша не спешила, наводила порядок в сумке. Он погладил свою лысину и, обрадованный, оживившийся, громко воскликнул:

– Он, Максимка! Приезжает, родимый!..

Глаза его сразу повлажнели, морщины на лице стали глубже, он смущенно заморгал, стараясь скрыть от женщины свою слабость.

– Значит, сынок в гости пожалует? – спросила почтальонша уже без прежней сухости в голосе.

– Он самый, Максим! Максим Григорьич… Ну, спасибо тебе, добрая душа. Обрадовала сегодня старика. Спасибочки еще раз.

– Пожалуйста! – охотно сказала женщина. Она все не уходила.

От радости старик растерялся, не знал, что делать, – уйти ли в дом или проводить почтальоншу за калитку.

– Так один и доживаете свой век? – спросила почтальонша.

– Один, как есть один! – машинально проговорил Блажов. – Хоть почему ж один? Сын у меня, сама знаешь.

– Сын в городе… Не сладко, видать, одному-то в доме? Стенки, тишина, слово промолвить некому…

– И не говори, добрая душа!.. Да ты постой-ка минутку, постой тут. Угощу за такую радость…

И хозяин торопко, суетливо подался в дом. А почтальонша стала ждать. Она стояла и смотрела на запыленные, давно не мытые стекла окон, на раскидистые лопухи, росшие вдоль забора во дворе, а сама размышляла о том, что плохо, ой как плохо в доме без мужских рук, но еще хуже, когда нет женского внимательного глаза.

«Да-а, чудно устроена жизнь, – рассуждала она про себя с грустью. – Тут под крышей одинокий мужик доживает свой век, а под другой – одинокая баба скучает. И зачем такое? Разве нельзя, чтоб во всем в жизни была соблюдена пропорция? Как бы тогда хорошо было людям, сколько счастливых ходило бы по земле!»

– Вот возьми в благодарность за радостную новость! – сказал Блажов, возвратясь и протягивая почтальонше банку с медом.

– Да что вы, Федотыч! – отступив, удивилась та. – Выходит, вроде взятка. Ни-ни, и не думайте, товарищ Блажов!

– Бери, бери, не важничай! – настаивая на своем, прикрикнул старик и сунул банку женщине в руку. – От доброты ж сердечной. Не обижай, говорю.

– Ну раз так, то спасибо. Попью чайку с медом.

– Дом-то свой отремонтировала?

– Еще прошлым летом. И уж дочку замуж выдала в Гульясово.

– Дочку выдала, а сама так и осталась без муженька? Упустила времечко, добрая душа!..

Почтальонша посмотрела на старика грустными, давно уж утратившими живой привлекательный блеск глазами, вздохнула и направилась к следующему дому.

А Блажов присел в тени на ступеньке крыльца и, задумавшись, засмотрелся на дорогу, что тянулась за Гремякином по зеленому бугру рядом с телеграфными столбами…

Единственный сын старика восьмой год жил в областном городе, на главной улице, где с утра до вечера хлопали крыльями взлетавшие и садившиеся на карнизы домов голуби. Квартира у Максима была на девятом этаже, и оттуда, из широких окон, открывался великолепный вид на город, шумный, меняющийся, полный гула машин и скрежета трамваев. Голуби гнездились где-то под крышей, и Блажов-младший, выбрасывая им крошки хлеба, приучил птицу садиться по утрам на балкон. Они мирно ворковали, поглядывали на него розоватыми бусинками глаз, а он усаживался за столом писать для газеты очерк или просто курил трубку, наслаждаясь утренней бодростью, притихший, задумчивый, с расстегнутым воротником рубашки. Голуби были необходимы, без них ему плохо работалось, плохо думалось.

А жену Максима, актрису областного драмтеатра, пышную, цветущую блондинку, осмелевшие голуби на балконе так же раздражали, как и привычка мужа часами сидеть в задумчивости с трубкой во рту. Прихорашиваясь перед зеркалом, собираясь в театр на репетицию, Софья говорила Максиму, не в силах скрыть раздражение:

– Не понимаю людей, которые увлекаются голубями! Развели в каждом городе, на каждой улице. Кормят, любуются, ахают. Ну еще дети – понятно, а вот взрослые… Бесполезная птица, паразитическая. Пользы от нее никакой. Только едят, зерна сколько уходит. Моя бы воля – всех бы уничтожила из берданки!..

Максим, не поворачивая головы, отвлекался от своих мыслей на минутку, сдержанно ронял:

– Голуби украшают наши города, от них веселей на душе. Это ж – жизнь! Как говорится, символ мира и счастья, пернатые наши друзья…

Жена презрительно морщилась, бросала на себя последний оценивающий взгляд в зеркало. Она на все находила возражения, обо всем судила, как казалось ей, вполне самостоятельно, независимо, куда более утонченно, чем муж, который, по ее словам, грешил прямолинейностью суждений.

– Цитата из очередного очерка? Классика, честное слово! – усмехалась она и уходила, хлопнув дверью так, что вздрагивали стены.

Вместе с уходом жены исчезала в доме и глухая, неловкая напряженность, так мешавшая Максиму. С балкона он видел, как Софья, постояв немного у подъезда, должно быть успокаиваясь, принимала горделивый вид и с выражением многозначительности и недоступности на лице направлялась к автобусной остановке. Походка у нее была легкая, красивая, она ни разу не оглядывалась, хоть и знала, что муж смотрел ей вслед. И голуби вскоре улетали с балкона. Становилось тихо и пусто. Пусто в доме, пусто на душе. Главное же состояло в том, что Максим не мог сказать, когда именно и по какой причине началось обоюдное отчуждение, недовольство семейной жизнью, собой, окружающим…

Да, дело тут было вовсе не в голубях!

Григорий Федотыч Блажов навещал сына в городе на первомайские и ноябрьские праздники, а то и просто наезжал с субботы на воскресенье, когда сильно тосковал, что случалось не так уж часто; привозил деревенские гостинцы – кошелочку вишен, молодой картошечки, грибов, яблок. Честно говоря, ему очень не нравилось, как жил его единственный сын со своей капризной, высокомерной женой. Не одобрял он и того, что у них не было детей. Пора бы обзавестись, выполнить свой долг перед человеческим родом: без мальчишки или девчушки какая может быть семья! Старый Блажов не понимал, почему Максим, человек, в общем-то, серьезный, положительный, даже в некоторой мере известный на всю область, дорожит женщиной, не привыкшей к дому, не желающей ценить своего мужа. Разве можно ожидать чего-либо хорошего от тех, кто живет под одной крышей как чужие?..

После окончания театрального училища Софью долго держали в драмтеатре на второстепенных и даже третьестепенных ролях, а в последнее время, в связи с приездом нового главного режиссера, она вдруг попала в число ведущих актеров. Это было непонятно Максиму – он по-прежнему считал жену рядовой, ничем не примечательной актрисой и не раз говорил ей, что она ошиблась в выборе профессии. Не лучше ли пойти работать в краеведческий музей или в библиотеку? Там можно делать много полезного людям, да и особого призвания не нужно, лишь проявляй добросовестность, старание, а в театре освободится место для настоящего молодого дарования, которое стучится в дверь и никак не достучится. Эта беспощадная откровенность мужа бесила Софью; в запальчивости и гневе она сама называла его неудачником, слабосильным щелкопером, работающим только на потребу дня. Дома она теперь не разговаривала о театральных делах и вообще старалась уйти, чтобы только не видеть сидящего в задумчивости мужа. Да и он замкнулся со своими мыслями, даже на телефонные звонки отвечал в ее присутствии скупо, сквозь зубы, недосказанными фразами.

Особенно тяжко жилось Максиму в последние полтора года. Софья разъезжала с труппой театра по соседним областям, конец лета проводила в Ялте, почти не слала писем. Дома было неуютно, посуда на кухне прокоптилась, питался он в основном кефиром и сосисками. Навещая сына, старый Блажов натирал полы, поливал цветы в горшках и вообще наводил порядок в квартире. А три месяца назад Софья и вовсе покинула дом, уложила в чемодан свои вещи и безделушки и перебралась к режиссеру. Максим запил с отчаяния, в редакцию ходил, как на каторжную работу. Потом он однажды сказал себе: «Хватит, не стоит так убиваться!», стал очень много и усиленно работать – почти в каждом номере газеты появлялись материалы, подписанные его именем. Но тут произошла новая неприятность: он вдруг столкнулся по работе с главным редактором, которого и прежде недолюбливал, презирал как никчемного человека. Узел затянулся так крепко, что его можно было только разрубить.

Максим понимал, что впереди у него заманчивая, многообещающая дорога: он издал книжку очерков, и его авторитет в редакции заметно укрепился, к нему стали прислушиваться, особенно молодые сотрудники. Редактор же был, как казалось ему, работником весьма ограниченных возможностей. Он никогда сам не писал, даже передовиц, ничего толком не знал – ни сельского хозяйства, ни промышленности, ни культуры, хоть и брался судить обо всем потому, что к этому обязывало высокое кресло. Единственным его достоинством были редкая усидчивость и трудолюбие. Он просиживал в кабинете за редакторским столом все свое рабочее время, выискивая на газетных полосах неудачные фразы, неточности, опечатки и разрисовывал их разноцветными линиями – «вожжами», как говорили в редакции.

Редактор был человек своенравный, неуравновешенный, не очень-то прислушивался к мнению других, редко менял свои задумки. Лысый, в очках, излишне суетливый, с неспокойно бегающими глазами мышиного цвета, угодливо-вежливый со знаменитыми людьми города и высокомерный с подчиненными, он произносил на летучках и совещаниях обстоятельные речи и по очереди разносил то один отдел, то другой. Это считалось у него умением руководить редакционным коллективом. Говорить он умел, чего у него никак нельзя было отнять. Как-то Максим Блажов, устав от редакторских поучений, не сдержался, заявил на очередной летучке, что с легкой руки главного, страстного любителя ораторского искусства, много времени в редакции тратится впустую, от ненужной говорильни в голове каждого остается гул, как от колоколов. Он был искренне убежден в своих словах; другие сотрудники поддержали его, хоть и выступали осторожно, с робкими намеками, потому что побаивались редактора. Тот не на шутку рассердился, затаил против Максима Блажова обиду и вопреки всему летучку проводил дольше обычного, сам говорил вдохновенно, страстно, наслаждаясь собственным голосом.

Вскоре после этой летучки редактор стал придираться к Максиму Блажову по самому ничтожному поводу, а нередко и без всякого повода. Началась скрытая война, как это нередко бывает, когда сталкиваются два неуживчивых характера, два разных по убеждениям человека. Стало очевидным, что с главным редактором Максиму не сработаться, что тот поставил своей целью избавиться от сотрудника, который не мог да и не хотел найти «общий язык», необходимый для совместной работы.

И такой повод нашелся.

Максим Блажов разругал в газете неудачную, по его мнению, постановку областного театра, а одна из московских газет, наоборот, неделю спустя расхвалила ее. И тогда в редакции заговорили о том, что он просто-напросто свел счеты с режиссером из-за жены. Редактор воспользовался случаем, произнес на летучке обличительную речь – чуть ли не целый час доказывал терпеливо сидевшим в его кабинете сотрудникам, каким принципиальным, честным, боевитым должен быть каждый советский журналист. В его выступлении все было абсолютно верно и все удручало своей верностью. Он обвинил Максима Блажова в себялюбии, корыстности, в мещанской ограниченности, а через несколько дней в обкоме партии сетовал с горестным, убитым видом на то, что молодой коммунист Блажов подводит газету, что от него только и жди какую-нибудь серьезную ошибку. Разве может человек быть объективным в оценке явлений культурной жизни области если он преследует эгоистические цели? Максим защищался как мог, отвел почти все нападки на него. Разговор в обкоме свелся к тому, что обоих пожурили, покритиковали и предложили улучшать газету…

После этого Максим Блажов еще упорней стал работать, засиживался в редакции допоздна, чтобы не быть одному в пустой, опостылевшей квартире на девятом этаже. Ему понравился сборник стихов местного поэта, и он написал большую статью о поэзии. А через месяц ту же книжку высмеяла в фельетоне другая газета, назвав ее автора «глашатаем азбучных истин и общих мест». И опять на Максима обрушился гнев главного редактора, но в этот раз наступление уже велось с твердым намерением избавиться наконец-то от неугодного, строптивого сотрудника. В обкоме партии, куда Максима пригласили, ему пришлось пережить три тяжких часа, какие еще никогда не выпадали на его долю. Он разгорячился, разволновался, обозвал редактора интриганом. Ему указали на его невыдержанность, а редактор, красный от напряжения, со вспотевшей лысиной, вдруг решил сыграть ва-банк и поставил вопрос так: «Либо я, либо он!»

Вот тогда-то Максим Блажов окончательно потерял контроль над собой и заявил, что сам уходит из редакции. Не дождавшись конца разговора, он ушел домой, выпил стакан водки и завалился спать. Утром он дал телеграмму отцу, что приедет к нему на все лето, будет жить под крышей, где прошло детство и юность. А в полдень запер квартиру и отправился на вокзал – как раз к отходу местного поезда…

2

Максим неторопливо, с наслаждением попыхивая трубкой, шел гремякинской улицей, так хорошо знакомой ему. Слева за крышами и дворами блестела под солнцем тихая извилистая Лузьва, как она блестела и тогда, когда он мальчишкой, с портфелем в руке, бегал в школу. Той школы уж нет, вместо нее белела оштукатуренными стенами двухэтажная десятилетка напротив магазина. И клуба в ту пору не было – просто стоял обычный большой дом, где показывали кинокартины и устраивались танцы под гармонь для сельской молодежи. И велосипеды тогда не катили друг за другом по улице – их было очень мало, только у директора школы, у старого тракториста Мухина да еще у двух парней…

Максим был в легком светлом костюме, без шляпы, светлые волосы растрепались, запутались; под мышкой он держал покупки для отца и представлял, как тот обрадуется подаркам.

«Пусть приоденется в новые брюки, а то ходит черт знает в чем!» – думал он, улыбаясь при воспоминании о доме.

Когда он распахнул резко скрипнувшую калитку и вошел во двор, отец с радостью бросился ему навстречу. Они обнялись, похлопали друг друга по спине: одна была крепкая, плечистая, другая – сутулая, костлявая, в выгоревшей синеватой рубахе.

– Ну, сын, молодец, что заявился домой! – воскликнул отец, беря из рук Максима сверток и чемоданчик.

– Не ждал, батя? – спросил младший Блажов так просто, будто по-другому и спросить было нельзя.

– Ждать-то я всегда ждал. Только прикатил ты неожиданно. В отпуск, что ли?

Максим не ответил. Они вошли во двор.

Отец выставил на стол припасенную заранее бутылку водки, огурцы и картошку в миске; он очень суетился, гремел посудой. С тех пор как умерла мать Максима, старик сам готовил себе еду, убирал в доме и даже стирал белье – родственников, пытавшихся иногда помочь ему по хозяйству, он не признавал, во всяком случае, не хотел ни в чем от них зависеть. Мать была лишь на фотокарточке – в кофточке с пышными рукавами и длинной юбке, какие уж давно не носят. Она смотрела сейчас большими пристальными глазами на мужа и сына и как бы говорила: «Вот теперь я спокойна, вы вместе, не буду мешать вам в разговоре!»

А та, живая, с теплыми шершавыми ладонями, с улыбчивым лицом, которую уже стали забывать в Гремякине, всегда сохранялась в памяти старого Блажова и Максима. В войну вместе с Дарьей Лопатиной она пахала, косила, молотила, ездила с тележкой в областной город, чтобы выменять на картошку одежку и обувку для семьи. В мирные послевоенные годы она как-то сразу сдала, стала худеть, все жаловалась на боли в животе, пока однажды ночью, при неярком свете керосиновой лампы, не позвала сына слабым, изменившимся голосом:

«Максим, подойди-ка поближе… Умираю я…»

Сын подошел к изголовью, прижался щекой к ее серой холодеющей руке.

«Живи, родимый, так, чтобы не было совестно людям в глаза глядеть, – тихо сказала она. – Живи честно и работай честно. За богатством не гонись, славой не соблазняйся. Дым все то, сладкий обман. Не в том счастье. Счастье для человека – это когда тебя добрым словом помянут. Запомни это, сынок. Правильно люди говорят: жизнь прожить – не поле перейти. Репяхов может много нацепиться, коли идти без разбору…»

Когда это было? Неужели прошло уже восемь лет? Ах, мама, как быстро и неудержимо летит время!..

– Трудно тебе, батя, без нее? – спросил Максим, кивнув на фотокарточку.

– Что поделаешь! – развел тот руками; в голосе его слышалась покорность, но не жалоба. – Никто избежать того не может. Могила, три аршина земли – вот чем кончается человек. Ходишь вот по Гремякину, топчешь поля и дороги, радуешься, печалишься, а наступит твой срок – и всему точка.

– Не надо так мрачно, батя!

– Это не мрачность, сын. Это трезвое рассуждение. В мои-то годы и об этом надо подумать.

Максим сам разлил по стаканам водку и предложил выпить за мать.

Отец осушил стакан, поморщился, крякнул, а через несколько минут сник, навалился грудью на край стола, смаргивая стариковские слезы.

– Ну-ну, крепись, будь мужчиной, – сказал сын, тронув его за плечо.

– Не дождалась, не увидела, каким ты стал, – проговорил отец, шмыгая носом. – Интеллигент, работник умственного труда, горожанин. Первый в нашем роду… И кто? Мой сын, Максим Григорьич Блажов. Вот она в чем правда нашей жизни!..

«Э-э, совсем сдал прародитель!» – со щемящей болью подумал сын; отец показался ему сегодня окончательно состарившимся, беспомощным.

Матери не стало, когда Максим еще учительствовал и пытался писать в газеты, но неудачно. Заметки и очерки его не печатали, присылали письма с советами, как их переделать, дотянуть до нужного уровня. Он переделывал, переписывал и снова отсылал в редакцию, однако безрезультатно. «Все равно буду писать, стану журналистом!» – не раз признавался он матери. Та только вздыхала: «Смотри, сынок, тебе видней. Быть учителем – тоже великое дело. Но ежели задумал что другое, ежели есть крепкая вера в задумку, не отступай, добивайся своего».

Максиму очень хотелось, чтобы сейчас за столом сидела и мать, такая понятливая, добрая, и чтобы угощал его не отец, а она бы приговаривала свою неизменную фразу: «Кушайте, кушайте на здоровьице!» И ее бы смуглые, жилистые, теплые руки пододвигали к нему тарелки с едой – ведь у нее это всегда получалось хорошо, чуточку празднично…

– А от меня Софья ушла, – вдруг признался он, настороженно взглянув на отца.

– Как ушла? Куда? – встрепенулся тот, будто его вспрыснули холодной водой.

– Насовсем ушла. К другому.

– Да что ж это она! Ведь законная жена…

– И законные уходят.

– Получается, разлюбила тебя, а другого полюбила?

– Не знаю.

– А может, блажь на бабу нашла? Тогда это совсем другое дело. Тогда никакого прощения ей нельзя давать…

Отец сокрушенно качал головой, осуждая неразумный, с его точки зрения, поступок Софьи. Хоть она и не нравилась ему как хозяйка, но бросить законного мужа и уйти к другому – это ж черт знает что такое! Впрочем, от нее можно было ожидать всего. Вертихвостка, гордячка! Навещая сына в городе, старик с тревогой думал, ворочаясь ночью на непривычно широкой тахте, что нет у Максима с этой женщиной той взаимности и душевной откровенности, какие были у него с покойной Екатериной Прокофьевной. И вот его тревога полностью оправдалась. Отцовское сердце – тоже вещун. Конечно, во всем виновата она, зазнайка Софья. Что хорошего можно ожидать от актрисы? Избалованный народец…

– Ну и шут с ней, раз ушла! – воскликнул отец, стараясь подбодрить сына. – Поклажа с телеги – в гору легче.

Максим ничего не ответил. Как всегда, он не мог дурно думать о Софье, не позволял себе этого. Наоборот, он пытался оправдать ее в своих глазах, уверяя, что она ушла к другому по любви, во всяком случае, не из мелкого, пошленького расчета.

– Что же ты теперь будешь делать? – помолчав, спросил отец. – В Гремякино надолго? В отпуск, что ли?

– Не знаю, право… Как получится.

– Ну и добре, сын, добре…

– Буду рыбалить, спать на сеновале да пить парное молоко. Жаль, у тебя коровы нет…

– Молоко можно брать у нашей знаменитости – у Чугунковой. Теперь это в колхозе не проблема. Хлебушко есть, и мясо водится, и молочка сколь хочешь. Теперь мы, как говорится, экономически на ноги встали. Поживешь в Гремякине – сам все увидишь…

Старик давно привык уважать сына и теперь был уверен, что у того нашлись веские основания для приезда в родную деревню, хоть Максим и не очень-то откровенничал. Мать все смотрела на них с фотографии, как бы одобряя их встречу: «Вы пейте, пейте, только лучше закусывайте. И беседуйте, беседуйте сколь хотите». У Максима между тем уже отяжелел взгляд, движения рук были размашистые; он пригладил растрепавшиеся волосы и, придвинувшись к отцу, медленно произнес:

– Слушай, батя… У меня есть и вторая новость. Я ведь с работы ушел. Все, распрощался с газетой. Безработный я теперь.

Отец молча уставился на сына тревожными глазами, стараясь осмыслить услышанное. Софья переметнулась к другому, работу человек бросил… Что ж это такое?..

– Конец, всему конец, крышка! – оживляясь, стал пояснять Максим, красный и вспотевший.

– Ты про чего это, сын? – нахмурился старик.

– Больше моей ноги не будет в редакции! Как говорится, плетью обуха… и так далее. Почему у нас иногда пройдохи задают тон и красуются на виду? Не знаешь, батя? А я так скажу: среда соответствующая есть. Не будь среды, не будь болота – и гнус пропадет. На чем, к примеру, держится редактор, с которым я столкнулся? На людях, которые боятся ему перечить, да и на связях. Надо вещи называть своими именами. От светлой личности свет распространяется, а от гнусной – вонь… Конечно, в конце концов побеждает здравый разум. Так сказать, диалектика жизни, иначе бы все гроша ломаного не стоило. И редактор когда-нибудь скапустится, а пока… Словом, как говорил Маяковский, я теперь свободен и от любви и от плакатов. К черту газету! Да здравствует Гремякино и родительский кров!

Отец далеко не все понял в сбивчивых объяснениях Максима. Уход сына с работы казался ему нелепым потому, что он, сельский житель, привык судить о человеке прежде всего по его делу. Как же так: все время Максим стремился стать журналистом, достиг своей цели и вот тебе на – взял да и распростился с газетой. Разумно ли это, хорошо ли?

– Значит, опять в школу, учительствовать? – неодобрительно прищурился он. – Стало быть, восемь лет собаке под хвост бросил? Уж больно расточительный ты, сын. Прямо как купчишка какой. Иль, может, думаешь до ста лет прожить, овладеть разными специальностями? И жнец, и швец, и в дуду игрец?..

Максиму вовсе не хотелось в первый же день приезда огорчать отца невеселыми новостями, но так получилось, что пришлось сразу обо всем рассказать. А если говорить начистоту, он и сам еще толком не знал, чем займется завтра, через два дня, через месяц. Главное – он в Гремякине, на родине. Об остальном же не стоило думать, все устроится как-нибудь само собой…

Отец поднялся из-за стола, давая понять, что, право же, нечего засиживаться – поговорили, и хватит. Насупленный, приумолкший, он собрал посуду и унес ее на кухоньку. А Максим, потянувшись на стуле, хрустнув от натуги плечами, сделал вид, что не заметил отцовского недовольства, распахнул настежь окна. Во дворе, под забором, барахтались в пыли куры, раскрыв от жары розовые клювы. Росшие возле сарая ушастые лопухи пожухли, обвисли под лучами солнца. Хотелось покинуть дом, уйти куда-нибудь в тишину, растянуться, ни о чем не думая, не тревожась, под тенистым кустом на траве…

– Эх, батя, на сене бы поваляться, как в детстве! – сказал он отцу, давая понять беспечностью тона, что все волновавшее его в городе потеряло свою силу тут, в Гремякине.

– Вчерась накосил немного травы на всякий случай, за сараем сохнет, – отозвался старик с кухоньки.

Максим прошелся по комнате, где все было знакомо – от серых потрескавшихся подоконников до щеколды в дверях, постоял перед фотокарточкой матери на стене, посидел на кровати, на которой она умирала, прощаясь с ним. А больше вроде бы и нечем было заняться…

– Удочки найдутся, батя? – опять спросил он, но уже задумчиво, нерешительно.

– В сенях стоят, в уголочке.

– Махну-ка я утром на рыбалку! Природа, батя, величайшее благо, исцеляет от всех людских невзгод. Я бы что сделал, будь моя воля? Посылал бы каждого горожанина почаще в лес, к реке, на солнышко. Забудь о чинах и званиях, о суете сует, чувствуй себя просто человеком.

Отец вышел из кухоньки, присел под висевшим на стене зеркалом, посопел некоторое время, потом произнес с укором:

– Лучше бы ты, сын, с нашим председателем повидался. Тугонько ему пришлось в эти годы. То с кукурузой были нелады, то бросали нас из одного района в другой. Выговоров человеку понавешали, как иному ордена… Правда, нонче полегче стало, определилась крестьянская жизнь. Но все равно у Павла Николаевича забот полон рот. Стройку большую затеваем.

Что-то в словах отца задело Максима за живое, глаза его заблестели:

– Трудно, говоришь, было вашему председателю? Еще бы! Знаю Говоруна. Мужик он особенный. Другие председатели стараются быть на виду, модничают. Построят, к примеру, клуб. Быстро самодеятельность сколотят. И вот уж едут в этот колхоз корреспонденты, делегации, гости. Смотрят, слушают, хвалят. А хвалить вроде рановато: урожай средненький, десяток дыр в хозяйстве. Говорун же не любит хвастаться. Скромен, некриклив, но надежен, прочен в деле. Построил школу, озеленил, оборудовал – и помалкивает; дескать, чего ж тут необычного… Или возьми такую мелочь: посаженную возле ферм черемуху. Я у него как-то спросил: зачем это? Оказалось, красота красотой, а главное в другом. Там, где растет черемуха, мух не бывает, коровам лучше. А то еще – синицы. Почему он у садовода нет-нет да и спросит, поют ли они в саду, порхают ли? И тут неспроста. Как же! Если поселится в саду пара синиц, то они уберегут от вредителей сорок плодовых деревьев. Другому председателю наплевать и на черемуху и на синиц, а ваш… Вот он каков, Говорун. Но, думаешь, в районе все понимают особенности его характера? Не все, батя.

Максим опять походил по комнате, увлеченный своими мыслями. А отец все сидел, неподвижный, о чем-то думал. Сын продолжал, не замечая его напряженности:

– К сожалению, батя, не повывелись у нас чиновничьи души. Казенщины, формализма, равнодушия хватает с избытком. Какая у чиновника стратегия и тактика? Как еще бывает? Есть хорошие показатели, сдал мясо и молоко, отвез на элеватор зерно сполна, выполнил пункт за пунктом – вот ты в глазах чиновника и герой, Почетные грамоты тебе, награждения. А что в колхозе сто нерешенных проблем – это мало волнует чинуш. Правда, ваш Говорун не очень-то шел у них на поводу, но зато и они не жаловали его своей милостью… В жизни ой как еще много неустроенного! И надо такое улаживать, а зло каленым железом выжигать, надо очищать воздух, которым дышим!..

Максим увлекся, говорил громко, как это всегда бывало, когда он волновался. Отец знал председателя колхоза не хуже, чем сын, только не мог о нем так ладно сказать. И вообще разговаривать с Максимом ему было нелегко: тот умел направлять рассуждения в неожиданную сторону. Вот и сейчас, когда сын выговорился, его последняя фраза вывела отца из молчания. Он потер ладонью подбородок, ухмыльнулся с ехидцей:

– Это ты верно про каленое железо да про чистый воздух! Только чего же сам попятился, как рак? Выходит, в кусты? В Гремякино приехал? Твой газетный начальник, видать, тоже чинуша и самодур. Вот ты б его железом и выжигал. Ан нет, отступил.

– Я отступил? – возмутился Максим. – У меня другое дело. Так сказать, личное, а не общественное. И потом – я столкнулся один, один против стенки, которую лбом не прошибешь…

– А зачем же в одиночку-то? В одиночку нельзя, сторонники должны быть, коли дело правое. Гуртом, как говорится, можно навалиться. Никакая стенка не устоит.

Максим умолк внезапно, как и разгорячился. Он почувствовал, что отец в чем-то прав, как оказывался правым не раз, когда они схватывались в споре. Решив успокоиться, он вышел на крыльцо. Отцовские глаза проводили его настороженно и укоряюще. Называется посидели, поговорили по душам…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю