Текст книги "Начало века. Книга 2"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Вспомните роман «Давид Копперфильд»: Тротвуд, юноша;140 и – Стирфорс, блеск талантов, старший товарищ Тротвуда; история друзей – себя повторяющий миф; у каждого бывает свой Стирфорс, свой блеск; жизнь отнимает Стирфорса; но сон о нем длится.
Он – кипение юных сил в нас; он – нас отражающее зеркало.
Встреча с Метнером – встреча юноши с сильно вооруженным мужем, поражающим воображение; я, Эллис, Петровский имели возможность обобществить наши опыты: борьбы с бытом; связь «аргонавтов» – попытка утилизировать опыт каждого как ценный и независимый; для изучения науки надо было Эллису записаться на семинарий по Марксу; мне – записаться на класс литературоведения Брюсова, на коллоквиум по истории церкви – к Рачинскому; но ни у Брюсова, ни у Рачинского не учился я связывать интересы: в культуру; в кружок «аргонавтов» шли: увязать в культуру знания каждого; не мои стихи интересовали меня, а социологический опыт Эллиса, исторический – Эртеля, теоретико-познавательный – Шпета, уже поздней временно подходившего к нам.
Метнер был старше на несколько лет в эпоху, когда «на год ранее» – значило: на метр глубже в трясине рутины; десятилетие боролись с нами; а с футуристами – года полтора.
Брюсову было труднее, чем нам; с 93 года оскалился он; на его же плечах мы с Блоком проходили в литературу.
Метнер был в возрасте Брюсова; жил же он в полной закупорке; сфера Брюсова – уже; музыка не интересовала его; он не был мыслителем; в Метнере же схватились: мыслитель и композитор тем, которые прозвучали в культуре Запада запоздалым откликом на думы его юности, – у Шпенглера, у Чемберлена, у Файгингера и у Вейнингера; они – шире, богаче, свободней жили в душе молодого Метнера, как подгляди лишь.
Не было литературы предмета: не было в литературе «предмета»; «предмет» – культура мысли вместо истории философии; не было постановки проблемы музыки как смысловых волнений сознания; читали историю в архиве документов; не было представления о палеонтологической психологии, – о том, что ископаемый птеродактиль в ребенке, пробегающем ракурс всех исторических и доисторических фаз, жив в кошмаре о драконе, миф о котором – итог опыта передачи памяти о встречах первых людей с последними птеродактилями141.
Все это поднимал Метнер из своей катакомбы. С необычайною яркостью – без литературы, без отклика.
Более богатый культурой, чем Брюсов, он был замурован без единой отдушины; никто не слушал; не умел сказать; не было и трудов, на которые он мог бы сослаться. Ницше и Гобино еще не были в России известны; и он хватался… за Константина Леонтьева, за Аполлона Григорьева, ломая в себе труд «Философия культуры»; напиши он его, – многие бы твердили: «Это – по Метнеру»; мы же часто твердим: «Это – по Шпенглеру»; но труд, не написанный им, в сознаньи моем перевертывал свои страницы142, играя яркою краской; две им написанные книги – «Музыка и модернизм» и «Размышления о Гете»143 – бледные перепевы им уже сказанного.
По Эртелю знаю: и «ничто» может казаться «всем»; по Метнеру знаю: и яркий талант мимикрирует подчас неудачника; иные таланты с легкостью выражают себя; потенциям гения присуще рубище нищего; в Метнере жило – нечто от «гения»; но «гений» в нем – обрел рубище.
Как луч из окошка, погас за окошком.
С Метнером познакомил Петровский: в 901 году.
– «Что там! – отмахивался он, – поговорите с Эмилем Карловичем: вы с своим Шопенгауэром, а он – по Канту».
Метнер да Метнер!
Я досадовал; мои мнения угонялись крокетным шаром: от шара Метнера; подать Метнера!
Петровский, выпятив губы, силясь выговорить, торопясь, – вспыхивал:
– «Эмилий Карлович слышит в оркестре каждую фальшивую ноту; братья Метнеры кидаются друг на друга по окончании симфонии и, не сговариваясь, восклицают: „Две, Коля, ошибки!“ – „Две, Миля, ошибки!“ – „Ужасно!“ – „Чудовищно!“ Где нам с вами: куда уж!»
И, убив меня, облизываясь, как кот, Петровский прибавлял:
– «У Эмилия Карловича брат, Николай, – сочиняет: замечательный пианист и композитор; он – произведение рук Эмилия Карловича».
Петровский, бывало, кого-нибудь возведя в перл, – им гвоздит: где уж, куда уж, – не Метнеры мы!
Выяснилось: Метнер – западник, немец с испанскою кровью; отец его – имел дело;144 а прадед, артист, был знаком с Гете145, которого Метнер боготворил, состоя в «Goethe-Gesellschaft» и заполняя библиотеку трудами «Goethe-Gesellschaft»;146 еще гимназистом Петровский заходил к Метнерам.
Раз шли с ним арбатским районом; вырос стройный, эластичный мужчина в карей широкополой шляпе, в зеленовато-сером пальто; бросились: узкая клинушком каштановая борода и лайково-красная перчатка, подымавшая палку, когда он остановился как вкопанный, точно внюхиваясь расширенными ноздрями тонкого носа и поражая загаром худого, дышавшего задором и упорством лица.
Вдруг лицо взорвалось блеском больших зубов с волчиным оскалом и вспыхом зеленых глаз, пронизавших насквозь, когда он, сорвав шляпу, ее уронил к тротуару, отвешивая четкий поклон и косясь исподлобья; длинные, жидкие, но кудрявые пряди волос с ранней лысины трепанул ветер; я увидел надутые височные жилы и линии костей черепа, сросшиеся буграми.
Глаза угасли: задержь, напоминающая оцепененье щетину поднявшего волка, готового и к скачку вперед, и к легкому скоку от нас в глубь переулка. Петровский представил:
– «Эмилий Карлович Метнер».
Настороженно вперились друг в друга; запомнилась поза Метнера: подозревающий задор, дразнимое любопытство, могущее стать и угрюмым молчаньем, и жестом детской доверчивости. Впоследствии мне казалось, что в миг первого столкновения на улице всплыл лейтмотив отношений, и бурных и сложных, где и пиры идей, и ярость взаимных нападок пестро сплетались до первого разговора, единственного, длившегося года в поединке взаимопроницания, признания, отрицания.
Памятна пауза немой стойки – до первого слова:
– «Здравствуйте».
У Диккенса есть такие моменты, когда он рисует судьбу.
Метнер отчасти – судьба; фантазия наших моральных игр воплощена книгоиздательством «Мусагет»; друг трудных часов жизни и оскорбитель ее светлейших моментов – и утешал, и нападал бескорыстным разбойником, ударяя по фикции снящегося ему «дракона» на мне, введя в жизненный быт символы «Кольца нибелунгов» Рихарда Вагнера и чувствуя себя в им созданном мифе убиваемым Вельзунгом; [Древний род, изображаемый в «Кольце нибелунгов»147] лейтмотив «вельзунгов» – его рассказ о себе: для меня он и жизнь читал ухом, иллюстрируя ее сцены сценами боя Гунтера с Зигмундом, освобождением Брунгильды, ковкой меча [Темы «Кольца»], чувствуя себя бродягой по лесным трущобам Европы пятого века, а не туристом, пересекающим – Берлин, Дрезден, Цюрих, Москву, где он обитал, как древний германец в пещере, а не в домике Гнездниковского переулка (окнами в окна квартиры д'Альгейма, воспринимаемого Хагеном [Хаген – убийца Зигфрида]); в поднятой пыли цивилизации видел он дым пожара Вальгаллы; его девиз: сечь голову Фафнера [Дракон в «Кольце нибелунгов»] и выслеживать подлого гнома, Миме, выславшего Хагена: вонзить меч в беззащитную спину Зигфрида148.
Ликом древнего мифа поглядывал он на нас.
– «Посмотрите, – бывало, толкает меня, показывая в Обществе свободной эстетики на модного журналиста: – Что за ужимки, каков подлец!»
Хагеном виделся ему и д'Альгейм, выросший из Миме-Листа;149 «Дом песни» – ловушка для Зигфридов двадцатого века, которых-де миссия – культура Гете, Бетховена, Канта; бьюсь об заклад: и занятие Рура негрскими легионами переживалось бы Метнером в унисон с «Домом песни» д'Альгеймов, подготовлявших, по его мнению, ядовитую музыкальную смесь: из Гретри, Мусоргского, Листа.
Мифом он оперировал, точно формулой, исчисляя события будущего и порою кое в чем предвидя их тонко; для него миф – и Берлин, и Москва, и угол Кузнецкого Моста, и Лейпцигерштрассе; отсюда его – требовательность к друзьям и удесятеренная настороженность: мелочь жизни – симптом-де; в атомах воли бьет-де мировой пульс; людские дуэты и трио – молекулы-де химического сцепления: в мелодиях мирового ритма; от того, с кем дружишь, зависишь; химия качеств – не изучена; в каждой группке людей – иная она; мы не знаем, какие ядовитые или полезные свойства для целей вселенной приготовляем мы, дружа с тем, не с иным; отсюда – его придирчивость к слову и к каждому жесту того, на ком сосредоточивал внимание он.
Все то, поздней сознанное, встало тональностью перед тумбой арбатского переулочка, где столкнула нас лбами судьба и где мы перебросились незначащими словами; потом встречались издали, хватаясь за шляпы, настороженно косясь.
И шли мимо.
Первый разговор – моя встреча с ним в Колонном зале тогдашнего Благородного собрания150.
На генеральной репетиции Никиша мне издали бросились: темно-зеленое пальто и красная перчатка, сжимавшая крючковатую палку; Эмилий Метнер скользил, как волк в чаще, в давке людей, скрыв усами зажатые губы, со вздернутыми плечами, с откидом долихоцефального черепа: не то художник, не то франтоватого вида брюзга, не то рыцарь, не то вор, – викинг-волк, Вельзунг.
– «А? вы?»
Мы сели рядом; как собака на стойке, пружинно-четкий, он молча впивал деловитые разъяснения Никиша, когда тот, трижды махнув дирижерской палочкой, рукой обрывал оркестр, бросая с пульта:
– «Aber hier mussen Sie…» [А здесь вы должны… (нем.)]
Метнер же, подняв плечи и закосясь вопрошающим глазом, стискивал в руке шляпу; и поражало, что мало осталось длинных волос и что крепки кости фигурного черепа; вдруг, не выдержав собственных мыслей о Шуберте, Никише, себе и мне, он, упав локтем в колено, задирижировал кистью руки, отбивал такт ногой, напевал в ухо:
– «А… а?.. Слышите… Ти-та-та… Ну, что?.. А?» Не дождавшись ответа, – бросал: не мне, не себе:
– «Дик мотив под токкато: сквозная веселость; под ней – страх… Великолепно… Та-та», – напевал он, принимаясь вгонять обертон впечатления всей живой пантомимой в… проблему культуры приведением в параллель к теме рои напеваемых фиоритур из Бетховена, Шумана – в ухо мне: с подкивом на Никита; и случайная мелодия становилась связью мелодий, из которых звучала полная блеска дума его: и о Шуберте, и о Никише, интерпретаторе Шуберта.
– «Вспомните: у Фридриха Ницше…»
И – что это? Фридрих Ницше собственною персоною встал как бы для меня на пульт, заслонив дирижера Никита.
Я ж разевал рот на комментатора никишевских комментарий не к цедурной симфонии151, а к европейской культуре, в лекции о которой он мне превратил репетицию Никита простым подчерком музыкальных тем и их смысловым раскрытием в связи с философией.
– «Культура есть музыка!» – по Новалису резюмировал он.
И, отдернувшись, тянул клин бородки – в звук труб, в ветер скрипок.
К концу репетиции не Никиш отдирижировал Шуберта, – Метнер отдирижировал Никита: во мне.
И бросил:
– «Идем к Никиту».
Никиш стоял в пустом зале; казавшийся издали и высоким и стройным, вблизи казался он толстою коротышкою; Зилотти ему подал шубу, лицом зарываясь в меха; Метнер обменялся с Никишем несколькими словами; я их наблюдал:
– «Дирижер оркестра и дирижер душ!» Таким увиделся Метнер.
Бетховена, Гете и Канта он мне вдирижировал в душу; ему философия была только нотой в культуре, которая виделась симфонией, где инструменты – «великие» личности-де.
Прощаясь с ним, недоумевал, почему мы не условились встретиться; шел… с репетиции на лекцию профессора Анучина и… не дошел; представилось жевание резинки после… бокала шампанского, поданного мне: Шубертом, Никишем, Метнером…
Когда вышла «Симфония», Метнер решил: автор – я; вскоре же резкий звонок; Петровский и Метнер с лукаво-веселым лицом, без волчьей настороженности, – в том же пальто, в той же шляпе и с тою же крючковатою палкой. Он мне подмигнул:
– «Идемте гулять».
Вертя тростью, подталкивая под локоть, с веселыми каламбурами скатились по лестнице – в воздух, под солнце; он несся по Денежному переулку вперед; и Петровский едва нагонял его; розовела заря за заборами; светились белые гроздья сирени; он палкой показывал – в зори.
– «„Симфонией“ дышишь, как после грозы… В ней меня радуют: воздух и зори; из пыли вы выхватили кусок чистого воздуха, Москва – осветилась: по-новому… „Симфония“ – музыка зорь, брат отметил зарю; у него есть мотив: титета, татата», – напевал он.152
Он мне окрестил этот год, назвав его годом зари.
А прохожие, верно, дивилися мужу и двум оголтелым студентам; вот – Смоленский бульвар, вот – Пречистенка, где Кобылинский подчеркивал мне пыль тротуара. Здесь именно Метнер увидел зарю, осветившую нас косяками.
Метнер отстаивает личность: вскочивши, согнувшись, рукою схватился за бок, он другою, в перчатке, сжимающей палку, как бы рисовал силуэты значительных личностей; с невероятною силою невероятных размеров из слов его встает лицо Ницше.
– «Нет, нет, я – за личность: Перикл начинал говорить перед массой, как перед неким хаосом; словом учителя своего, Демокрита, он организовывал толпы, влагая смысл в смысл, точно вписывал в круге круг; когда кончал, то стоял каждый в круге своем; уже не было массы, а был организм, средь которого стоял Перикл образом самого Логоса: вот человек!»
Метнер задирижировал душами, гармонизируя их устремленья: в усилиях вырастить близкую тему в другом становился тираном он, подозревал и подглядывал, переворачивая все ваши мотивы, ощупывая их изнанки, врываяся в жизнь, угрожая разрывом мне; он впоследствии мне говорил: спутница же жизни моей отделяет меня – от меня самого.153
– «Она есть „королевна“ из вашей „Симфонии“; за ней – Клингзор154, Петр д'Альгейм, с Листом, с католицизмом, с больною мистикою; он вас погубит, – я вам говорю… Гете не одобрил бы вас: вам нужна „Сказка“ московской „Симфонии“155 – не „королевна“».
И уже миф возникал в нем; он подхватывался и д'Альгеймом, но им развивался обратно: Альберих-де [Злой гном в «Кольце»], Николай Метнер, подкапывался под «Дом песни»; д'Альгейм в безысходной тоске из окошка косился на окна противоположного дома, где Метнеры жили; оттуда же Метнер – косился: на окна д'Альгейма.
И весь Гнездниковский разламывался для нас; две культуры, два воина: француз д'Альгейм нес дар Франции, т. е. отраву для Метнера, немца, вербуя в отряд своего родственника, француза Мюрата, профессора Л. А. Тарасевича, С. Л. Толстого, княгиню Кудашеву и всех Олениных; за Э. К. Метнером шли: Гольденвейзер, Морозова, Шпет, Эллис.
Слушали:
– «Или – со мной, или – с Метнером!»
– «Или – со мной, иль – с д'Альгеймом!»
Рос миф уже не о «руне», а о «золоте Рейна», которое выкрали гномы; и Метнер, оскалясь, чувствовал: гибель Вальгаллы; и Вольфы, и Вельфы, и гвельфы, и гибеллины156 – сливались в одно: в мифе Метнера; эпоха Аттилы – с эпохою Фридриха Барбароссы связывалась двадцатым столетием, централизуяся здесь, в Гнездниковском; мы с Эллисом и с Соловьевым – Арбат утверждали, а Метнер с д'Альгеймом – район Гнездниковского, между Тверской и Никитскою. Впоследствии, когда искал себе он псевдоним, я сказал:
– «Искать нечего: „Вольфинг“» [Вольфинги – род (см. «Кольцо нибелунгов»)]. «Вольфингом» стал157.
Сквер у храма Спасителя – порог к дружбе; летом 902 года он напечатал в провинциальной газете обо мне фельетоны;158 его критика лишь подчеркнула: «Симфония» – не в сумасшедших домах (мысль Л. Л. Кобылинского), вовсе не в «мистике» (мысль Соловьевых) и не в «архиереях» (Рачинский), а в символе радости, в «Сказке» (героиня моей первой книги).159
И я радостно согласился.
Осенью 902 года я стал ежедневным гостем уютной квартирки, наполненной звуками Шумана и Николая Метнера; великолепный, сухо-стройный лысый старик в синих очках, с бородкою а-ля Валленштейн, белой, как серебро, Карл Петрович, зорко внимал нам с милой супругой, урожденной Гедике160; а композитор, брат Коля, – квадратный, кряжистый, невысокий, с редеющими волосами, с лицом молодого Бетховена, с медвежьей неповоротливостью силился передать свою мысль; не находя ее, он сердился, хватаясь за спички и пережигая их в пепельнице (его привычка), поглядывая строго и мило напряженным лицом с морщиной на лбу, со стиснутыми губами: как паровоз на парах, он пыхтел, себя сдерживая и слушая нас; было усилие понять ритмы Тютчева, Пушкина, музыку к которым замыслил; о Гете судил он словами брата161.
Много было от детской мешковатости в строгом крепыше этом; и «Миля», брат, разъяснял культуру ему, работая над ним, как педагог-художник.
Как «икарийским» играм предавались мы с «Милей» над чайного скатертью, а «Коля», брат, молча пыхтел, пережигая в пепельнице за спичкою спичку; вдруг, бросившись вперед тяжелым квадратом корпуса, падая руками на скатерть, со строгим вопросом, скрипя своим стулом: «Позвольте».
Поняв, – откидывался, оглядывая нас; и валился в пепельницу: пережигать спички.
Раздавались звонки; являлись женатые братья: хорошо одетый остряк, в стиле Диккенса, брат Карл Карлович и молодой Александр Метнер с испуганными голубыми глазами; являлась сестра, Софья Карловна, ее муж, Сабуров, тривиально самоуверенный, немолодой и неглупый художник Штембер, родственник Метнеров; многочисленное семейство внимало «Миле», верховоду и дирижеру.
Бывали: и нервный Г. Э. Конюс, и флегматично-надутый, тяжелый, чернобородый Гедике, и нервно-неудовлетворенный, восторженно-впечатлительный худой блондин, Александр Борисович Гольденвейзер, чтитель «Коли», к которому сразу же я почувствовал тягу.
Придешь – все на цыпочках: Карл Петрович, Александра Карловна, братья Александр и Карл, сестра Софья, Сабуров и Штембер:
– Тсс… Миля – работает… Тс… Коля сочиняет. Николай Карлович чувствовал ужас к столовому ножу и к яичной скорлупе; ему разрезали мясо и Александра Карловна и сестра Софья; Сабуров и Штембер очищали яйца от скорлупы; Эмилия Карловича сражали задохи; и он капризничал, слушая, как произносят сентенции «Мили» словами «Мили» – брат Карл, брат Александр, Саша Гедике; великолепный старик, с белою, как серебро, бородкой а-ля Валленштейн, вынимая сигару из рта, – бывало, старается:
– «Толпа, Миля, становилась цельным организмом, среди которого стоял Перикл, как мне кажется».
– «Вы не о том, папаша».
Великолепный старик с белою, как серебро, бородкою а-ля Валленштейн, бывало, с достоинством поправляет синие очки:
– «Я хотел только выразить, Миля».
– «Хотели сказать, – нервно схватывается руками за кресло Э. К., – что у Шумана музыкальное напряжение обратно Бетховену».
– «Вот именно», – обретал точку опоры папаша, стараясь усвоить мысль «Мили», чтобы через день выпорхнуть с сигарным дымком:
– «Я хочу сказать, Карл, что у Шумана музыкальное напряжение обратно Бетх…»
– «Весь вопрос в том… – вскакивал, бросая салфетку, Миля, за день углубивший вопрос; и, простирая руку над скатертью, супом и „Bier“ [Пиво (нем.)], как над бездною, – весь вопрос в том, что вопрос не так прост, как некоторые полагают…»
«Некоторые» – Э. К. за день до этого.
– «Конечно: хотя…» – следовал анализ «хотя»; «однако» – следовал анализ «однако»: великолепный, блистательный.
И мамаша, я, Карл, Александр, Николай и Сабуров, бывало, моргаем и рты разеваем: ножи выпадают из рук; проливается «Bier» на чистейшую скатерть; папаша внимательно вслушивается: усвоить и выразить:
– «Толпа, Коля, становилась организмом, когда к ней Перикл говорил, хотел я только сказать, – Алексей Сергеевич: весь вопрос в том, что вопрос не так прост, как мы все полагаем, – сигарой на нас, – потому что хотя музыкальное напряжение, Миля, у Шумана…»
Милый старик: он упорно учился, годами учился у Мили; выучивался – шаг за шагом; и выучившись, – он учился дальнейшему; в десятилетиях здесь вычеканивалось восприятие музыкального слуха: и уха и духа; студия музыковедения, а не квартира директора фабрики; в студии этой учились и Конюс, и Гедике, и Гольденвейзер; почтительно ухо склонял Кусевицкий; считался с ней Скрябин; здесь высидели высший тон музыкальной Москвы: Кашкин, Кругликов, Энгель, тогдашние музыкальные критики, тону внимали; но Альберих – злой Каратыгин, тащивший культ Регера, Миме – д'Альгейм, – в свою очередь Листа тащивший, – единственные исключения; произнесите-ка здесь «Каратыг…» – и с Эмилием Карлоничем приключается: странный вздох, лицо – в пятнах; нарушалось равновесие в ухе, когда упраздняется Бах, творец «Wohltemperierte Klavier» [Рояль, изобретенный Бахом путем слияния минорных и мажорных полутонов], – целотонного [Целотонная гамма развоплощает синтез звука, произведенный Бахом] «какофонией» Регера.
Регер и Лист – враги дома.
Братья – Карл, Николай, Александр и Эмилий, и Штембер, и Конюс, и Гедике, Саша, вскочив с налитыми кровью челами, взволнованно перебивая друг друга, ножами, бывало, стучат по столу; а Сабуров, немой, белокурый, – метается молча.
Милые люди!
Э. К. часто искал подкрепления к мысли своей в музыкальных примерах:
– «Ты, Коля, дай „Клара Вик“»162.
Коля с пыхом усаживался за рояль.
– «Тата-ти-тата… А? – севши рядом со мной, подняв плечи, Э. К. наклонялся к глазам моим. – Вы понимаете?.. Коля, дай первую тему сонаты своей: татата-тата-та».
«Коля» корпусом падал, скрипя табуретом, на клавиши, точно битюг, выволакивающий грузы мыслей взволнованного, захватившего руку мою брата «Мили», к заре вывозя ее; «Миля» же тряс карандашиком над моим носом:
– «Монашенка вашей „Симфонии“ – а?.. Коля, – тему вторую: тари-тара-ра… – лицо наклонив под лицо. – Тема „Сказки“, встречающей вашу монашенку: не узнаете себя?»163
Узнаю, узнаю, – и подскакиваю в непомерном волнении:
– «Заря? Наша?»164
– «Стой, Коля!»
Коля стирает испарину и ожидает: чего еще? Но брат – не требует: став золотым и светящимся, он говорит про гимн к радости (тема Девятой симфонии):165 музыка в ней – культура; в ней – будущее; так, связав образ «Сказки» [ «Сказка» – действующее лицо моей «Симфонии»] с мелодией брата, с культурой по Гете, он Гете, Бетховена, Канта, меня, нас – сплетает утонченными аналогиями в стиле Шпенглера: за восемнадцать лет до появления книги его;166 а за окнами взвой метели ноябрьской; снежинки мельтешат; и тему метели, как тему зари, во мне поднял он – в 902 году: брат за стеной сочинял первый опус, свои «Stimmungsbilder»;167 в нем звуки метели даны; за окном – купол церкви; зеленая мебель. А Гете глядит со стены:
Бывало, вьюга песнь заводит…
К нам Алексей Сергеич входит
[Из стихотворения, посвященного Метнеру. Алексей Сергеич – Петровский168].
И дуэт становится трио: я, Метнер, Петровский. Присоединяется брат, Николай: и – квартет; Метнер вскочит:
– «Снежинки, первые… А? Гулять?»
Вихрь снежинок: сквозь них – мы несемся; мельк улиц: Никитская, Арбатская площадь, Пречистенский; пес ободранный стоит, подняв ногу на снег, а лукавый Петровский показывает на него и подмигивает:
– «Брат, писатель… – и мне: – Есть ведь в участи вашей – суровое нечто».
Метнер, встав подбоченясь, другою рукою схватив за руку:
– «Ваш лейтмотив – прилагательные, как в „Симфонии“ фраза: „Невозможное, грустное, милое, вечно старое и новое: во все времена…“169 А где существительное? Его нет; вы – найдите его».
И меня озаряет подгляд: как найти?
Метнер – соединитель людей; из них строил фигуры культуры он; вот почему его культ – отношение к людям: таким-то, таким-то; какие чудеснейшие составлял трио он? Метнер, Эллис и я – одно трио; оно родило «Мусагет»; я, Петровский и он – трио тоже: другое; Морозова, я, он – опять-таки трио; он в каждом – иным был; и я, им вводимый в фигуры людей, им задуманные, изменялся; соединяет, высматривает, не родится ли новое качество соединения; для качеств он опыты производил, точно химик; культуру же видел он в коллективочках маленьких; ждал, что из эмбрионов разовьется то, что называл существительным:
– «Невозможное… милое… новое… Где ж существительное? Его нет».
Я – искал; а пока его не было, тростью своей сквозь снежинки порхающие на зарю нам показывал Метнер: он верил в нас; ждал все чего-то, нас соединяя: ревновал, мучил, требовал.
– «Сами-то вы почему такой робкий на людях: смелее, Эмилий Карлович: вы предводитель!»
Махнувши рукою, темнел:
– «Я ведь „вельзунг“, преследуемый: нянька я». Странно робел в большом обществе.
Раз принялся развивать мне переживания своей жизненной темы, после того, как напел лейтмотив свой: «тата-татата» из «Кольца».
– «Тема „вельзунгов“… Вы понимаете, Борис Николаевич, – глаза зажмурил и слушал, – такая в ней тонкая сладость, что сердце мое останавливается, – мне в ухо шептал перепуганным шепотом: – в ней – любовь к гибели… Знаете: я болел самоотравлением организма на почве переживаний…»
И с детским испугом:
– «Перед болезнью и ночью и днем моя кровь запевала мотивами „вельзунгов“, переплетенными с „гибелью Вальгаллы“; казалось, что выпил я солнца: и солнце во мне стало ядом: смерть солнца во мне – моя тема, мой рок… Бойтесь темы моей: она вам угрожает: „Зачем этот воздух лучист, зачем светозарен до боли“170 – у вас с стихотворением; „светозарен, как яд“, – во мне воздух культуры моей».
– «Что вы, бросьте, себя вы не видите».
– «Не утешайте: проиграна жизнь… Тридцать лет: неудачник, задох этот странный; нет, кабы не Коля, которому нужен, то… Кто я? Юрист171. Дирижер вроде Моттля во мне не нашел выражения».
Пробовал он усложнять свои трио – в секстеты, в декады людские, ища гармонического коллектива и складывая нас в него; Шпет, Рачинский, я, Эллис, Петровский, Нилендер, Сизов, Киселев, Степпун, Коля, брат, Блок, Яковенко, Иванов – таков коллектив «Мусагета», позднее задуманный им и приведший не к химии нового качества, высеченного им из нас, – только к фыку и рыку и брыку сплошных какофоний, в которых метался, за уши хватаясь; «редактор» задумал голосоведение редакционной симфонии: я – виолончель; скрипка – он; Эллис – медные трубы; Шпет – скепсис фагота; Нилендер – флейтист; барабан, две литавры – Рачинский.
Сорвался он: заголосили все сразу, являя собой разложение звука, в котором окрепла гнусавая и деритонящая отвратительно, нас разлагавшая дудка: дудел… Кожебаткин, непрошено Эллисом втолкнутый в «Мусагет»; Метнер удрал иод Москву; он, обрившись, затиснувши зубы, глаза погасив, надев маску «редактора», мертво-сухую, как мумия гальванизированная, появлялся, в редакторской комнате прячась: в неделю раз; надев очки, заткнув уши, он сухо выслушивал и – полагал резолюции; а за стеною: бубнил литургически громкой литаврой Рачинский; и флейтой орфической плакал Нилендер; но все заглушал скрежет стекол разбитой бутылки из-под коньяка, – кожебаткинской.
В 1912 году, не умея справиться с хаосом, водворившимся в редакции «Мусагет», набитой слишком культурными людьми, способными проговорить год о том, печатать или не печатать брошюру, и при этом наговорить толстый том ценнейших комментарий к никчемной брошюре, – исстонавшись от такого обилия красноречия, Метнер – шапку в охапку, да из Москвы за границу, куда я бежал раньше его, тоже исстонавшись в тогдашней Москве; за границей его застала война.
«Мусагет» же остался без редакции.
Осень 902 года – перманентная моя беседа с Э. К. переродилась в пятилетнюю переписку: мы бурно встретились в 1902 году, бурно дружили всю осень, потом виделись редко (он не жил в Москве);172 появившись вновь с 1907 года, он прочно вошел в наш дружеский коллектив; появлялся у Рачинского, у Морозовой, у д'Альгейма, у меня, у Эллиса, став членом Общества свободной эстетики, а потом и заведующим музыкальным отделом «Золотого руна», о котором отзывался с юмористическим ужасом; с 1909 года он стал серьезно искать возможности иметь нам журнал или книгоиздательство.
Результат его усилий – книгоиздательство «Мусагет», начавшееся с широчайших планов и севшее на мель: с 1912 года.
Моя беседа и переписка с Метнером до начала недоразумений с ним не имела перерыва; прощаясь, мы как бы говорили друг другу: продолжение следует; встречаясь, продолжали неоконченную фразу нашего речитатива. Нескончаемый разговор – о культуре Канта, Гете, Бетховена, Вагнера, которых он впервые приподнял передо мной, усиливаясь меня ввести в «гетизм»; последний без него воспринял бы я как-то академически; он молился на Гете, мечтал едва ли не о «церкви» гетистов; музей гетевских реликвий был ему «храмом»; в нем он «молился»; но он имел несчастную тенденцию подтащить к Гете Канта, которого воспринимал совершенно мифически; его Кант не имел ничего общего с Кантом подлинным; ошибка Метнера – неучет Гете-естественника; впоследствии выяснилось: великолепно комментируя строчки «Фауста», понимая, как никто, содержание лирики Гете, он элементарно путал там, где выступал Гете-натуралист.
Во время наших встреч 1902 года он усиленно занимался материалами к биографии Ницше173 (впоследствии, в Веймаре, познакомился и с сестрой Ницше, и с ближайшим другом Ницше, Петером Гастом, которого пригласил сотрудничать в «Мусагете»); он многое мне разъяснил в стиле Ницше, сближая Ницше с романтиками и с поэтом Гельдерлином; он играл огромную роль в жизни своего брата, композитора; в нашем кругу он был органом связи с музыкантами; его ценил, но боялся до нелюбви Скрябин.
Метнер мне постоянно подчеркивал все опасности «мистицизма»; и – неизбежное перерождение в мистику иных нот романтизма; под влиянием разговоров с ним я написал в 1911 году статью «Против мистики», напечатанную в «Трудах и днях»174.
В 1902 году все темы нашей десятилетней дружбы им были подняты передо мной, так сказать, с места в карьер.
Однажды, в начале ноября 1902 года, зайдя к нему, я застал его в возбуждении; ткнувши руку в окно, он мне бросил:
– «Что вы видите? Церковь?.. Я завтра венчаюсь в ней… А послезавтра с женою я – в Нижний; совсем; вы же – шафер!»175
Как обухом по голове.
Так и было: женившись на А. М. Братенши, уехал он; я был у него в Нижнем в 1904 году; мы оживленно переписывались; вскоре в Нижний послал ему стихотворение «Старинный друг»;176 в нем описывалось возвращение сквозь сон позабытого, древнего друга, зовущего из катакомбы – на солнце, на воздух: к свободе; он тотчас ответил: «Старинный друг – я». В конце же стихотворения появляется гном, или Миме; он нас заключает обратно в гроба177.
Через тринадцать лет понял: эти «гроба» – разделившие нас идеологии, о которых разбилась прекрасная дружба: с 1915 года уже не встречались мы178; Метнер стал – «враг»179.