Текст книги "Начало века. Книга 2"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
С Брюсовым встретился я 5 декабря 1901 года; с Мережковским – на другой же день. Совпадение встреч – жест; Брюсов меня волновал «только» литературно; а Мережковский – не только; анализ, произведенный Д. С. Мережковским образам Льва Толстого и Ф. Достоевского, выявил: оба они завершают-де собой мировую словесность: «От слова – к действию, к преображению жизни, сознания!»136 По Мережковскому, Толстой ведает плоть; Достоевский же – дух; Лев Толстой сознал, что из плоти рождается новое знание; его ошибка: за поиском знания он убегает в мораль; Достоевский же не понимает, что дух обретается в теле, не в вырыве в небо; чиста-де плоть у Толстого, здорова, а он, больной духом, бежал от нее; дух-де здоров в Достоевском, а он – эпилептик.
Литература в обоих есть выход из литературы; в обоих уж слово становится делом. Задание Мережковского: выявить общину новых людей, превративших сознанье Толстого и Достоевского в творческий быт; эта община была бы третьим заветом, сливающим Новый и Ветхий.
– «Иль – мы, иль – никто!» – восклицал Мережковский, грозяся пожаром вселенной; ходил по Литейному, будто в кармане он держит флакон с эликсиром; глотни – и заплавятся души, тела.
Мой отец, далеко отстоявший от прей, поднимаемых Розановым, Мережковским и Минским с епископами, видел в Д. С. Мережковском проблему романов его: т. е. – видел тенденцию правой культурной борьбы с заскорузлым церковным монашеством; мы, изучавшие пристальней книги писателя, не ограничивались таким трезвым разглядом. И М. С. Соловьев полагал: Мережковский – радеющий хлыст, называющий пляс и, как знать, свальный грех свой огнем, от которого-де загорится вселенная.
Все то, что до нас доходило о деятельности религиозно-философских собраний, тогда начинавшихся в Питере137, сосредоточивало интерес к Мережковскому.
Коль он зенит, то В. Брюсов – надир: «Только литература!» Но Брюсов вкладывал в «только» весь пыл проповедника; миф для него был лишь материалом к сочетанию слов: он с одинаковым пылом готов был отдаться анализу слов Апокалипсиса, рун, магических слов обитателей острова Пасхи, проблем Атлантиды; писал он:
И господа и дьявола
Хочу прославить я138.
Прославить для Брюсова – вылепить в слове.
Д. С. Мережковский мирился со всем, но не с этим; «народник», «марксист», ницшеанец, поп и атеист еще находили убежище в его пустой, но красивой риторике; Брюсову ж не было места в ней; так что «декаденты», по Мережковскому, – валежник сухой; малой искры достаточно, чтобы они вспыхнули; они – трут, на который должна была пасть искра слов его; вспыхнувшими декадентами эта синица хотела поджечь свое море: ему ли де не знать «декадентов», когда он и сам – декадент, победивший в себе «декадента».
Д. С. Мережковского не понимали в те годы широкие массы; его понимал Михаил, православный епископ; да мы, «декаденты», читали его. Брюсов, тонкий ценитель «словес», был в те дни почитателем этого стиля – «и только»: о всяком «не только!». Как мог он обидеться на отведенную роль ему? Умница, он понимал: исцеленье его Мережковским есть «стиль» Мережковского; Брюсов-стилист был не прочь исцелиться для… Гиппиус, чтобы отобрать в «Скорпион» цикл стихов у нее; он ковал ведь железо, пока горячо, для готовимого альманаха и для «Скорпиона»; точно торговец мехами, в Ирбит139 отправляющийся, чтобы привезти с собой мех драгоценный, таскался он затем в Петербург, чтобы у Гиппиус для «Скорпиона» стихи подцепить; подцепив, привозил, точно мех черно-бурой лисицы.
– «Привез…»
– «Стихи – дрянь; ну, а все-таки – Гиппиус… „Скорпиону“ приходится денежно жаться… Они запросили… Ну что же, Бальмонт даст задаром, и кроме того: Юргис [Ю. К. Балтрушайтис – в те годы „молодой“ поэт „Скорпиона“], я, вы – напишем; не правда ли?»
Не раз меня Гиппиус спрашивала:
– «Платить будут? Коли платить будут, то – дам… Вы наверное знаете, – будут?»
Венец юмористики: Гиппиус и Мережковский прекраснейше сознавали вес Брюсова: в «завтра»; и даже – значенье расширенного «Скорпиона», который и им служил службу; они были гибкие в смысле устройства своих личных дел; так антидекадент и враг церкви печатался сам в «Скорпионе». Венец юмористики: когда в 1903 году начинался журнал «Новый путь», Мережковские никого пригласить не сумели для заведования отделом иностранной политики, кроме «беспринципного» Брюсова;140 он, кажется, прозаведовал… с месяц; и – бросил.
При встречах друг с другом они осыпали друг друга всегда комплиментами:
– «Вы, Валерий Яковлевич, человек будущего!» – вопил Мережковский.
– «Прикажите, и – „Скорпион“ к вашим услугам», – изысканно выгибался перед Гиппиус Брюсов.
Заочно ругали друг друга:
– «„Новый путь“, Борис Николаевич, заживо сгнил», – с восхищением докладывал Брюсов, вернувшийся из Петербурга: мне.
– «Зиночка сплетничает», – он докладывал.
– «Боря, как можете жить вы в Москве: „Скорпион“ – дух тяжелый, купецкий. Как можете вы с этим Брюсовым ладить?» – кривила накрашенный рот свой мне Гиппиус.
– «Боря, вам гибель в Москве!» – Мережковский. И я распинался:
– «Да вы не о том», – распинался с отчаяньем я на Литейном.141
– «Да вы не о том», – распинался с отчаяньем я в «Скорпионе».
Две эти фигуры, возникнувши в 901 году предо мной, в те же дни, в декабре (один пятого, другой шестого), вдруг быстро приблизились, как бы хватая: Д. С. Мережковский за левую руку и Брюсов – за правую: Брюсов тащил меня в литературу: в «реакцию» по Мережковскому; а Мережковский – в коммуну свою:
– «Боря, бойтесь Валерия Брюсова и всей пошлятины духа его!»
– «Зина думает…» – скалился Брюсов, глумяся над жалкостями беспринципных «пророков».
Как странно: тащивший «налево» Д. С. Мережковский пугался меня в девятьсот уже пятом как «левого»; «правый» же Брюсов стал не на словах, а на деле: действительно левым.
Я в 1901 году лишь испытывал трудность раздваиваться меж Д. С. Мережковским и Брюсовым, не примыкая к обоим в позиции, в идеологии; сложность ее – в иерархии граней; в одной допускались условно и временно ощупи Д. Мережковского; в другой же выметались проблемы формы по Брюсову; центр, ориентирующий обе эти проблемы, – та именно теоретическая проблема, для формулировки которой еще надо было одолеть, по моим тогдашним планам, Канта.
И тут мне влетало от всех: студент Воронков, застревая в тенетах гносеологических терминов («апперцепция», «коррелат», «факт, идентичный идее»), махал лишь рукой:
– «Бугаев точно говорит по-китайски». Заноза Петровский подтрунивал:
– «Знаете, философутики я не люблю», – уж и слово придумал!
Прималкивал скорбно М. С. Соловьев. Брюсов в первой же встрече воскликнул:
– «Зачем с философией вы, когда песни и пляски есть!»
Как впоследствии воспринимал Мережковский мои «коррелаты» – не знаю, потому что – молчал лишь: глазами похлопывая.
Блок – тот рисовал на меня безобидные карикатуры.
Не видели стержня теорий моих, моего устремления к «критицизму»; для Брюсова он – игра скепсиса; для Мережковского – моя тоска по действительности.
В. Брюсов играл в философские истины; и на «критические» рассужденья весело подсыпал он софизм; а Мережковский любил философствовать: не от меня – от себя, и тут делался Кифой Мокиевичем; [Кифа Мокиевич – гоголевский тип (см. «Мертвые души»)142] употребленье им терминов – просто юмора.
Брюсов и Д. Мережковский меня не желали понять, полагая, что точка, центральная, моих теорий есть «муха», заскок, в лучшем случае лишь извиняемый ввиду неопытной молодости; эту «муху» стирал Мережковский, старался мне доказать, что она лишь препятствие в жизни в их «общине»; Брюсов доказывал, что эта «муха» препятствует моим стихам.
Мои близкие связи с Мережковским и с Брюсовым длились до 1909 года; к концу 908-го рвались нити, связывавшие с «общиной» Мережковского [Он хотел видеть общиной кружок «близких» ему литераторов], и рвались нити «Весов», иль культурного дела с В. Брюсовым; это я выразил в лекции «Настоящее и будущее русской литературы», прочитанной чуть ли не в дни семилетия с дней первых встреч: декабря этак пятого или седьмого; в той лекции я сформулировал полный расщеп между словом и делом: у Брюсова и у Мережковского143.
Оба – присутствовали на лекции: Мережковский вставал возражать; Брюсов, кажется, нет.
Семь лет ширились ножницы между обоими; силился согласовать себя: с тем и с другим; мои ножницы после сомкнулись: вне Брюсова, вне Мережковского.
Встреча с Мережковским и Зинаидой ГиппиусШестого декабря, вернувшись откуда-то, я получаю бумажку; читаю: «Придите: у нас Мережковские». Мережковский по вызову князя С. Н. Трубецкого читал реферат о Толстом; он явился с женой к Соловьевым: оформить знакомство, начавшееся перепиской144.
Не без волнения я шел к Соловьевым; Мережковский – тогда был в зените: для некоторых он предстал русским Лютером [Разумеется, эти представления оказались иллюзиями уже к 1905 году].
Теперь не представишь себе, как могла болтовня Мережковского выглядеть «делом»; а в 1901 году после первых собраний религиозно-философского общества заговорили тревожно в церковных кругах: Мережковские потрясают-де устои церковности; обеспокоился Победоносцев; у Льва Тихомирова только и говорили о Мережковском; находились общественники, с удовольствием потиравшие руки:
– «Да, реформации русской, по-видимому, не избежать».
В «Мире искусства», журнале, далеком от всякой церковности, только и слышалось: «Мережковские, Розанов». И в соловьевской квартире уже с год стоял гул: «Мережковские!» В наши дни невообразимо, как эта «синица» в потугах поджечь океан так могла волновать.
Гиппиус, стихи которой я знал, представляла тоже большой интерес для меня; про нее передавали сплетни; она выступала на вечере, с кисейными крыльями, громко бросая с эстрады:
Мне нужно то, чего нет на свете145.
И уже казалось иным: декадентка взболтнула устой православия; де синодальные старцы боятся ее; даже Победоносцев, летучая мышь, имел где-то свидания с ересиархами, чтоб образумить их.
В тесной передней встречаю О. М.; ее губы сурово зажаты; глаза – растаращены; мне показала рукою на дверь кабинета:
– «Идите!»
Взглянул вопросительно, но отмахнулася:
– «Нехорошо!»
И я понял: что в Соловьевой погиб ее «миф»: что-то было в лице, в опускании глаз, – в том, как, приподымая портьеру, юркнула в нее, точно ящерка; и я – за ней. Тут зажмурил глаза; из качалки – сверкало; З. Гиппиус точно оса в человеческий рост, коль не остов «пленительницы» (перо – Обри Бердслея); ком вспученных красных волос (коль распустит – до пят) укрывал очень маленькое и кривое какое-то личико; пудра и блеск от лорнетки, в которую вставился зеленоватый глаз; перебирала граненые бусы, уставясь в меня, пятя пламень губы, осыпался пудрою; с лобика, точно сияющий глаз, свисал камень: на черной подвеске; с безгрудой груди тарахтел черный крест; и ударила блесками пряжка с ботиночки; нога на ногу; шлейф белого платья в обтяжку закинула; прелесть ее костяного, безбокого остова напоминала причастницу, ловко пленяющую сатану.
Сатана же, Валерий Брюсов, всей позой рисунка, написанного Фелисьеном Ропсом, ей как бы выразил, что – ею пленился он.
И мелькнуло мне: «Ольга Михайловна: бедная!»
«Слона» – не увидел я; он – тут же сидел: в карих штаниках, в синеньком галстучке, с худеньким личиком, карей бородкой, с пробором зализанным на голове, с очень слабеньким лобиком вырезался человечек из серого кресла под ламповым, золотоватым лучом, прорезавшим кресло; меня поразил двумя темными всосами почти до скул зарастающих щек; синодальный чиновник от миру неведомой церкви, на что-то обиженный; точно попал не туда, куда шел; и теперь вздувал вес себе; помесь дьячка с бюрократом; и вместе с тем – «бяшка». Это был Д. С. Мережковский!
И с ним стоял «черный дьявол», написанный Ропсом в сквозных золотых косяках, или – Брюсов; О. М., как монашенка, писанная кистью Греко, уставилась башенкой черных волос и болезненным блеском очей; сам голубоглазый хозяин, М. С. Соловьев, едва сохранял равновесие.
Я же нагнулся в лорнеточный блеск Зинаиды «Прекрасной» и взял пахнущую туберозою ручку под синими блесками спрятанных глаз; удлиненное личико, коль глядеть сбоку; и маленькое – с фасу: от вздерга под нос подбородка; совсем неправильный нос.
Мережковский подставил мне бело-зеленую щеку и пальчики; что-то в жесте было весьма оскорбительное для меня.
Я прошел в угол: сел в тень; и стал наблюдать.
Мережковский в ту пору еще не забыл статьи Владимира Соловьева о нем, напечатанной в «Мире искусства»;146 М. С, брат философа, чуялся ему – врагом; я, как близкий дому Соловьевых, наверное – враг; вот он и хмурился. Гиппиус, оберегая достоинства мужа, дерзила всем своим вызывающим видом (а умела быть умницей и даже – «простой»).
Понесло чужим духом: зеленых туманов Невы; Петербург – хмурый сон.
Мережковский впервые ж предстал как итог всех будущих наших встреч и хмурым и мелочным.
Сколько усилий позднее я тратил понять сердца этих «не только» писателей! Буду ж подробно описывать, как и я уверовал в их головные сердца, как пускался слагать слово «вечность» из льдинок147, отплясывая в петербургской пурге с Философовым Дмитрием и с Карташевым Антоном. Что общего? Семинарист, правовед148 и естественник, сын профессора!
Нет, я не помню решительно, о чем говорилось в тот вечер; бородка М. С. Соловьева высовывалась из тени и точно тщетно тщилась прожать разговор:
– «Не хотите ли чаю?»…
– «Нет», – нараспев, пятя талию, Гиппиус; ее крест на груди стрекотал; вот в нос В. Брюсову вылетел из губы ее синий дымок; она игнорировала тяжелое напряжение, потряхивая прической ярко-лисьего цвета.
А Брюсов ей славил и бога и дьявола!
С легкостью, уподобляясь прашинке, «знаменитый» писатель, слетевши с кресла, пройдясь по ковру, стал на ковре, заложивши ручонку за спину, и вдруг с грацией выгнулся: в сторону Гиппиус:
– «Зина, – картавым, раскатистым рыком, точно с эстрады в партере, – о, как я ненавижу!»
И из папиросного дыма лениво, врастяг раздалось:
– «Ну, уж я не поверю: кого можешь ты ненавидеть?»
– «О, – хлопнувши веком, точно над бездной партерных голов, – ненавижу его, Михаила!»
Какого?
Викария [Позднее Михаил, став епископом, дружил с Мережковским, порвал с православием и перешел в старообрядчество], оппонента религиозно-философских собраний.
Нет, почему «Михаил» этот выскочил здесь!
– «Я его ненавижу», – повторил Мережковский и выпучил темные, коричневатые губы; но блеск обведенных, зеленых, холодных, огромных пустых его глаз – не пугал: ведь Афанасий Иванович дразнился, откушавши рыжиков, перед Пульхерией Ивановной: саблю нацепит и в гусары пойдет149.
О, синица не раз поджигала моря150, закрывала даже Мариинский театр 9 января;151 и пугался: де полиция явится! Так же она одно время старалась в Париже привлечь к себе внимание Жореса [Мне по странной случайности судьбы пришлось знакомить Мережковских с Жоресом. Это было в Париже: в 1907 году], пугаясь Жореса, привлекала к изданию сборника, после которого въезд ей в Россию отрезан;152 въехала она благополучно в Россию и забрасывала правительство из окон квартиры на Сергиевской153 градом бомб, но – словесных.
– «Нет, вы – не общественник! А революция – есть ипостась».
– «Как, четвертая?»
От подлинной революции улепетнула: в Париж.
В тот же вечер, не зная синичьих свойств этих, и я содрогался рыканию: за… «Михаила» несчастного.
После дружили они…
Кто-то, помнится, тщился высказать что-то: про чьи-то стихи (чтобы – «ярость» погасла); став пасмурным «бяшкой», Мережковский похаживал по ковру, в карих штанишках, руки закинув за спину, как палка, прямой: двумя темными всосами почти до скул зарастающих щек, пометался вдоль коврика из синей тени – на ламповый золотистый луч; и из луча – в тень, бросал блеск серых, огромных, но пустых своих глаз; вдруг он осклабился:
– «Розанов просто в восторге от песни».
И – маленькой ножкой такт отбивая, прочел неожиданно он:
Фопарики-сударики горят себе, горят;
Что видели, что слышали – о том не говорят154.
И на нас пометался глазами: «Что?.. Страшно?..» И сел; и сидел, нам показывал коричневые губы: пугался фонариков!
Думалось: что это продувает его? И припомнились вновь сквозняки Петербурга, дым, изморозь, самые эти «фонарики»: из-за Невы; в рое чиновников тоже чиновник – от церковочки собственной. Победоносцев синода, в котором сидели: Философов, Антон Карташев, Тата, На-та155 и Зина, – таким был в действительности Мережковский.
– «Аскетом – веригами угомонить свои плоти пудовые, – свесилась слабая кисть, зажимавшая дамскими пальчиками темно-карее тело сигары с дымком сладковатым, как запах корицы, – плоть наша, – схватился за ручку от кресла, чтобы не взлететь в ветре голоса, – точно пушинки».
И стал арлекином, беззвучно хохочущим: видно, опять накатило.
– «Да тише ты, Дмитрий!»
Он тут же ослаб, ставши маленькой бяшкой.
Я же думал: «Какой неприятный!»
Мне все это – с места в карьер; и я обалдел от бессмысленных фраз (потому что даже не знал я начала беседы), от блеска лорнеточного Зинаиды Гиппиус, от растера хозяев, который во мне отозвался двояким растером: описываю так, как виделось, воспринималось; а виделось, воспринималось – абракадаброю.
Но тут Гиппиус, прерывая тяжкое сиденье, встала, моргая ресницами, желтыми, брысыми, личика точно кривого; за ней встал Мережковский, – удаленький и неприятный такой; очевидно, его «дьяволица» [ «Белая дьяволица» – выражение из романа Мережковского156] водила на розовой ленточке при исполнении миссии очаровать сатану, чтобы в нужный миг он, спущенный с розовой ленточки, начал откалывать скоки и брыки в набитом «чертями» театре вселенной.
– «Пора и честь знать!»
Чета в сопровождении хозяйки – прошла в переднюю; черный дьявол, Валерий, – за ними.
М. С. Соловьев, нос повеся, в дымках нас оглядывал: с юмором вышмыгнула из передней О. М.; подняла на меня напряженные очи:
– «Что?» Губы дрожали.
– «Сомнения нет никакого», – сказал Соловьев, стряхнув пепел в массивную пепельницу; и пошел открыть форточку: выветрить запах сигары.
Профессора, декадентыА на другой день Д. С. Мережковский читал в Психологическом обществе, в зале правления университета, которая окнами полуовальной стены закругляется на Моховую; в этой комнате я отсидел год назад реферат «Математика и научно-философское мировоззрение»;157 странно мне было увидеть в почтенном сем месте прически а-ля Боттичелли средь роя седин и мастито лоснящихся лысин; вот – старый Лопатин, Лев, князь Сергей Трубецкой; а вот – быстрый Рачинский, угрюмый Бугаев; вот – канцлер традиций, весь седенький: доктор Петровский; вот – окаменелость: профессор Огнев; как, как, – Иловайский? Матрона багровая загородила его: не уверен; и тут же – как странно их видеть: Сергей Поляков, Балтрушайтис и Брюсов; и юноши дерзкого вида средь тихих магистриков, просто студентов, при профессорах.
В. Я. Брюсов, взяв под руку, меня ведет к сестре своей, Надежде Яковлевне; она пырскает молодо глазом; маленькая, большелобая, сухо-живая; она – точно ящерка; рядом с нею я сел; она – шепчет мне:
– «Скажите, а кто этот свирепого вида профессор?»
– «Отец!»
– «Ах!» – сконфуженно вспыхивает158.
Мой отец – оппонент неизменный – сутуло засел за свирепые торчи усов; и горбатою грудью сорочки отчаянно щелкает в споре, потявкивает, как большой цепной псище.
В дверях, – точно палочка: черная талия Зинаиды Гиппиус; сыплется в лысины острый лорнеточный блеск; обалдел входящий Мережковский, проваливаясь у нее за плечами и выглядывая из-за плечей и хлопая пустосквозными глазами; он ей – по плечо; князь Сергей Трубецкой приближается к ним; рядом с «крошкой»-писателем кажется как на ходулях: худой, сухой, длинный; с верблюжьей, протянутой шеей, ведет Мережковского; вот уже у стола они; вот Мережковский стоит под микиткой его, подпирая ручонку в бочок; Трубецкой, опустив волосатые длинные руки, с надменством согнулся под ухо; и что-то твердит, объясняя: он здесь председательствует; вот уж все сели; профессора губами жуют, протягиваясь за бумагой, за карандашами; Лопатин пропятился из-за плеча под зеленым сукном, точно леший из чащи, мотаясь заранее злыми глазенками и выдаваясь губой, – красной, нижней: почти на вершок из усов; и над головой, точно скифское идолище, каменеет безруко профессор Огнев; что за достойная мумия, великолепная и седо-серая, выщербленная в спинке кресла? Владимир Иваныч Герье.
Но – звонок; Мережковский, посаженный в центр, ниже всех, как мертвец, потемневший от всосов почти до скул зарастающих щек, с перепугу картаво завякал коленчатого загогулиной фразы, составленной из друг друга пронизывающих придаточных лишь предложений, весьма нарумяненных и набеленных: кричащей метафорой; и даже я за него потрясен: можно ль, идя сюда, приготовить такую штуковину? Рукопись, верно, – для «Мира искусства»; расписанная киноварями риторических великолепий, пленила бы она «дидаскалоса»159 времен Юлиана отсутствием понятий; и – букетом метафор; одни импрессии: второе пришествие-де уже близко (у старцев подпрыгнули плечи, подпрыгнули даже очки на носах); наша интеллигенция-де своего «да» не имеет еще (старцы прянули стадом седастых козлов); «плоть»-де Толстого – свята («хе-хе-хе» – и шепот анекдотов про Софью Андреевну седыми усами под уши: друг другу); а бледный «барашек», глаза уронив в свою рукопись, бледно оскалясь с искусственным рыком, под «левика», чуть ли не плача, не может все кончить коленчатой фразы; наконец – кончил; и хлопает оком: на матрону багровую; эта матрона – опаснее мужа! Синклит закусивших губы строчит возраженья свои: «контрадикцио»160 или – «петицио»; [Термины логических ошибок] превосходен стиль реферата, но им красоваться в сем месте – Рафаэля подставить: под гиппопотамову морду; и – фырк; мне, ценителю стиля, и жутко и грустно: все ж – жалкая схемочка! И гимназист не осмелится: ей разразиться; и все мы – я, В, Брюсов, мадам Образцова, мясистая дама-модерн, в перерыве не говорим о случившемся.
Мережковский среди гробового молчания, отойдя к жене, лишь для вида – ручку свою под бочок: всеми брошенный, – силится он провеселеть; а кругом раздается:
– «Вы поняли?»
– «Нет».
– «Я – ни слова!»
Сергей Трубецкой переносит головку над всеми сединами, ею вертя, как верблюд средь пустыни, ища оппонентов: их – нет; никому не охотно запреть о «собаке», когда, может быть, она – «лев»; загрызение – тоже реклама; и кроме всего: бить лежачего, выписав из Петербурга его, – просто даже – смешно: Мережковским подвел Трубецкого М. С. Соловьев, Трубецкой – подвел общество; этот скандал заминаем молчанием (старцы горазды в искусстве замина); о главном, конечно, ни слова; а о мелочах – можно.
И выпускают отца; он – смелее; не спец в философии он; он ценитель романов Д. С; уцепившись за замечанье о том, что у интеллигенции есть только «нет», а не «да», прибодрясь, точно на коня, он сияет, рукой, головою показывая перед собою висящие в воздухе «да»: пункт, подпункт, – довод «а», довод «Ь», довод «с»; и окидывает нас довольными глазками; он – убедит Мережковского! Тот только хлопает оком, не слушая, видно, и не понимая: его нагота все ж любезно прикрыта отцом, ничего не понявшим; и вот Мережковский, осклабясь, рыкает отцу, отца не поняв: де отцу, убежденному позитивисту (вздор!), материалисту (вздор!), вовсе не виден мир нуменов (нумен – понятие; видеть нельзя его!); мой же отец, ничего не поняв в новой ерунде, где и Кант видит нумены, где и Молешотт смешан с Миллем, ему не перечит, поглаживая бороду и с любопытством разглядывая сей курьез, поднесший белиберду эту; совершив свою миссию, отец успокоился.
Далее – хуже: внезапно восстал над зеленым столом сам Владимир Иваныч Герье, как мертвец «Страшной мести» из гроба; брезгливый, прямой, оскорбленный и бледный – пускается плакать в свою седоватую бороду, перечисляя все промахи против истории в сей «меледе», именуемой странно – «Научный доклад»! Как Рамзес, из стеклянного гроба глядящий в Булакском музее161, поплакав в свою седоватую бороду, он опускается в свой саркофаг: умирает на тризне печальной; вскочил, ставя руки костяшками длинных своих волосатых пальцев на стол, князь Сергей Трубецкой (силуэтом – верблюд, фасом – пес); начинает с картавым надменством, с убийственным, – с княжеским, – сухо цедить:
– «Вы сказали, а… сказано тут: между тем…»
Что «белиберда» – князь не сказал; но движенье пле-чей, поворот головы, то к Герье, то к Лопатину, явно кричали:
«Вы видите – что?»
И Лопатин, взусатясь, запрыгал овечьими глазками; и с перетером ручоночек, маленьких, точно у девочки, что-то рокочет; и бороду старого лешего тычет под чье-то ушное отверстие; и слышится:
– «Хо!..»
Он, как мне потом передали, все кому-то шептал, тыча бороду в сторону Гиппиус:
– «Хо-хо… хорошенькая!..»
А выступать наотрез отказался: «князь» – малый ребенок, что выступил; старый леший Лопатин себя не унизит до спора; вместо него встал чернобородый какой-то; про что-то свое говорил.
– «Кто?»
– «Шарапов, Сергей!»
Издавал журнал «Пахарь»; последняя жердь от традиций Самарина162.
Был-таки, был Иловайский, развалина дряхлая, или блондин в парике (кудерьками, колечками); он, говорят, щелкал только мазурками по паркетам в те годы, впав в детство, – на журфиксах своих, а не «Историями» – древней, средней и новой;163 и тоже престранный листок издавал: под названием «Кремль»164.
Все!
Писатель стоял, окруженный «своими», и хлопал глазами растерянно, отколовши скоки и брыки под черной вселенной Коперника, – не перед этими старцами; о, о, – багровые ужасы пучились в шеях багрового вида матрон; и как свеклы всходили у них на щеках; реферат – не провал, а – похуже; стилистически статья бы прекрасна была, – напечатай ее в декадентском журнале; только чтенье ее в университете – нелепость во всех отношениях; идя в это общество, он бы мог фиговый вывесить листик: понятие; хоть бы для виду прикрыл неприлично пропученную напоказ, налитую соками метафору; мог не читать – рассказать языком, всем понятным; читать же стилистику этого рода – романсик «Уймитесь, волнения страсти»165 пропеть, чтобы страсть разбудить в груди плаксы Герье, вынимая ее из постели повесткой: «Научный доклад!»
О, на вечер дуэтов (сопрано – Оленина-д'Альгейм, баритон – Мережковский) Герье бы охотно пошел; но не тащат д'Альгейм – в зал правления университета.
И было обидно.
– «Ведь вот недотяпа!»
И давнишнее неприятное впечатление от Мережковского, злого и хмурого, смылось другим:
«Прост до ужаса, коли полез, как куренок, во рты пожирал схоластических тонкостей!»
И пробудилась симпатия: сквозь антипатию.
Утром узнал продолжение вечера: от Соловьева, М. С: «старцы», общий конфуз обсудив, порешили забыть реферат, чтобы как романиста «honoris causa»166 Д. С. предложить в члены Общества; даже они – захотели: поужинать с ним.
Соловьев фыркнул в руки, – из тальмы:
– «Ну вечер же… Неописуемое… Вы и представить не можете; уж и не знаю, как вылетел с ужина я, не увидав конца!»
– «Что же было?»
М. С. принялся мне описывать в лицах: я передаю итог слов.
Были: князь Трубецкой, Лев Лопатин, Рачинский, отец, кто еще – не упомнил; Д. С. Мережковский с своей стороны пригласил: В. Я. Брюсова и «скорпионов»; на ужин явился поклонник писателя, Скрябин; едва они сели за стол, начались инциденты: сперва – с Трубецким; он, сев рядом с писателем, со снисходительно-непереносным, сухим любопытством пустился ощупывать «зверя», и – слышалось:
– «Вы говогите, а…»
Д. Мережковский, «простая душа», тут же пойманный в сеть паука философского, мухой подергавшись, – бацнул в лицо Трубецкому, доверчиво склабясь, как будто ему собираясь поведать приятную новость:
– «Вам, как человеку вчерашнего дня, не дано понимать это!»
– «Как?.. Но позвольте, – пришел в ярость „князь“, – на каком основании? Мы одного ж поколенья с вами!»
Д. С, вдруг рассклабясь, резинового дугою на Брюсова, руки бросая к нему, как ребенок, просящийся на руки, с легкостью, уподобляясь пушинке, взвеваемой в воздух, забыв, что в его ж построении Брюсов – труха, им сжигаемая для пожара вселенной, с восторгом прорявкал:
– «Вот, вот – кто о будущем!»
Сказано; с воплем поставлено старцам под нос: старцы побагровели, а «князь» стал зеленый, увидев не фигу под носом своим – декадента: с таким мефистофельским профилем!
Он был сражен: «декадента» просил читать; и случился скандал номер два, когда Брюсов поднялся: и – руки по швам – с дикой нежностью проворковал:
Приходи путем знакомым
Разломать тяжелым ломом
Склепа кованую дверь:
Смерти таинство – проверь167.
Мертвеца изнасиловав (таков сюжет стихотворения), сел, с невиннейшим видом потупив глаза.
Чувство, всех задушившее, – было ужасно: Лопатин обдал своим шипом, как паром, пускаемым паровиком на дрожащий, взволнованный стол:
– «Он – бездарность махровая!»
Из тишины разорвался надтреснутый вывизг отца:
– «За такие деяния – знаете что? Да – Сибирь-с!» В пику Брюсову, тут же отец заявил, что и он – стихи пишет: да-с, да-с! В пику Брюсову – с ревом восторга просили отца: прочитать; в пику Брюсову – с ревом восторга ему выражали восторги; отец раздовольный (поэта за пояс заткнул), подобрев, стал громчайше описывать шутки из жизни чертей (из программы своих каламбуров); тут каждый принялся кричать про свое. Лев Лопатин же дернул за Гиппиус, как холостяк – за хорошенькой горничной.
– «Что было дальше, – не знаю, – закончил М. С. Соловьев, – я сбежал!»
Вечер – разъединил еще более: и Мережковского забаллотировали; о Гиппиус вспыхнули рои легенд; репутация Брюсова как скандалиста ствердилась: в гранит.
Числа эдак девятого я, забежав к Соловьевым в обычный свой час, встретил Гиппиус; и – поразился иной ее статью; она, точно чувствуя, что не понравилась, с женским инстинктом понравиться, переродилась; и думал:
«Простая, немного шутливая умница; где ж перепудренное великолепие с камнем на лбу?»
Посетительница, в черной юбке и в простенькой кофточке (белая с черною клеткой), с крестом, скромно спрятанным в черное ожерелье, с лорнеткой, уже не писавшей по воздуху дуг и не падавшей в обморок в юбку, сидела просто; и розовый цвет лица, – не напудр, – выступал на щеках; улыбалась живо, стараясь понравиться; и, вероятно в угоду хозяйке, была со мной ласкова; даже: держалась ровней, как конфузливая гимназистка из дальней провинции, но много читавшая, думавшая где-то в дальнем углу; и теперь, «своих» встретив, делилась умом и живой наблюдательностью; такой стиль был больше к лицу ей, чем стиль «сатанессы». Поздней, разглядевши З. Н., постоянно наталкивался на этот другой ее облик: облик робевшей гимназистки.