Текст книги "Начало века. Книга 2"
Автор книги: Андрей Белый
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 54 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]
Таков кружок чудаков, изображенный в этой главе, кружок в очень условном смысле, выросший совершенно естественно; впоследствии Эллис назвал кружком «аргонавтов» его, приурочив к древнему мифу, повествующему о путешествии на корабле «Арго» группы героев в мифическую страну (по предположению, в Колхиду): за золотым руном; я написал стихотворение под заглавием «Золотое руно», назвав солнце руном;217 Эллис, прицепившись к нему, назвал нас «аргонавтами»; «аргонавты» не имели никакой организации; в «аргонавтах» ходил тот, кто становился нам близок, часто и не подозревая, что он «аргонавт»; не подозревал о своем «аргонавтизме» Рачинский, еще редко меня посещавший и не бывавший у Эллиса; не подозревал Э. К. Метнер, весной 1902 года не живший в Москве218, что и он – сопричислен; собственно, – никто не держался за кличку, и, вероятно, многие затруднились бы определить, в чем именно заключается пресловутый «аргонавтизм»; провозглашал обыкновенно Эллис, придя в восторг от того или этого: «он – аргонавт». Проживи мой отец еще несколько лет, вероятно б, старик-математик удостоился почетного звания, которым награждал Эллис, повинуясь минуте и прихоти; Блок почувствовал себя «аргонавтом» во время краткой жизни в Москве219, и скоро забыл о нас. Но прозвище «аргонавт» существовало, как помнится, до 1910 года, когда книгоиздательство «Мусагет» воссоединило под кровлей редакции былых «аргонавтов»; они ютились в «Орфее», подотделе издательства, и боролись там с «логосами», сотрудниками неокантианского журнала, который издавал «Мусагет»;220 с исчезновением Эллиса из России никто не вспомнил об «аргонавтах»; они – «утопия» Эллиса, его мечта, которой он защищался против твердого, нас обступившего московского или, верней, староарбатского быта. Каково же было негодование Эллиса, когда присяжный поверенный Соколов через пять лет «спер» у Эллиса его лозунг и преподнес Рябушинскому в качестве заглавия журнала;221 и появился первый номер никчемно-«великолепного» «Золотого руна», вызвавшего в публике ассоциации, обратные эллисовским: «Золотое руно» – издатель-капиталист, которого-де можно «стричь»; Эллис проненавидел несколько лет эту пародию на его утопию; Рябушинскому же было все равно, как назвать, хоть – «Налаченное пузо»!
Представьте себе мною изображенный староколенный Арбат, со староколенными тупичками и кривулями; в один из сих кривулей, еще доселе не сломленный, в Кривоарбатский переулочек, меня водили к старушке Серафиме Андреевне Лебедевой в одноэтажный, деревянный особнячок (он, кажется, и доселе не сломан) с забором и садом: гулять в садике. Представьте себе кучку полуистерзанных бытом юношей, процарапывающихся сквозь тяжелые арбатские камни и устраивающих «мировые культурные революции» с надеждою перестроить в три года Москву; а за ней – всю вселенную; и вы увидите, что в составе кружка могли быть «одни чудаки» или чудящие: Эллис, я, Батюшков в эти годы – откровенные чудаки; Эртель – чудящий лентяй и враль-лежебока. А еще: Байдаков влачил свое пузо из Денежного переулка в Троице-Арбатскую церковь; и моченые яблоки продавала Горшчиха; еще дилинькала конка и с угла Смоленского рынка; еще стояло, златело огромными буквами на черном на всем: «Староносов».
И тем не менее «аргонавты» оставили некоторый след в культуре художественной Москвы первого десятилетия начала века; они сливались с «символистами», считали себя по существу «символистами», писали в символических журналах (я, Эллис, Соловьев), но отличались, так сказать, «стилем» своего выявления. В них не было ничего от литературы; и в них не было ничего от внешнего блеска; а между тем ряд интереснейших личностей, оригинальных не с виду, а по существу, прошел сквозь «аргонавтизм»; опять отмечаю: литературная слава, карьера, имя – ничто; сколькие пустомели, пошляки, сплошные общие места стали именами, прописаны в энциклопедических словарях; например, Осип Дымов, когда-то имя (Чуковский назвал его литературным лихачом);222 вспоминаю, в противовес ему, например, студента Нилендера; неказистый, скромный бедняк-студент для меня значил более, чем тысяча Дымовых; а Сергей Кречетов, победитель сердец в 1905 году? A… – nomina sunt odiosa223.
Вспоминая судьбы многих «знаменитых» карьер, я с удовлетворением отмечаю: судьба «аргонавтов» в двух десятилетиях заката русского буржуазного общества – стать неудачниками; не литераторы (а – могли б ими стать), бедняки, – в то время как не стоящие мизинца их великолепно устраивались и шли кто – в профессора, кто – в литературные корифеи; с виду «маленькие собачки, которые до старости щенки» (никакой маститости!), – многие из друзей моей юности, если бы менее думами «измеряли века» и более заинтересовались устройством своей жизни, конечно, оказались бы не чета Дымовым, Пильским, Ликиардопуло, Кречетовым, которыми временами занималась Москва, «вся» Москва, многопудовая Москва купчих, присяжных поверенных, купецких сынков, изощренно-протонченных, т. е. – та же «старая Москва», в два-три года перекрасившая свои особняки под цвет «стиль-нуво», перекроившая пиджаки в смокинги «а-ля Уайльд», а платья – в шелковые хитоны «а-ля Боттичелли».
Подчеркнув, что никто из моих друзей юности не стал прилипалой, выскочкой, спекулянтом, дутой известностью, проваливаясь в неизвестность и скромно ютясь в тени музеев, редакций как ценные консультанты, я вовсе не вменяю этим чудакам в заслугу их подчас преувеличенную скромность или брезгливость коснуться того, что захватано: старым бытом, продажностью! Надо было бороться, показывать кулаки; и бить рутину, не отступать перед нею; эти «Гамлеты», с точки зрения нашего времени, были бы справедливо заклеймлены, начинай они жизнь в наши дни. Но ведь юность каждого протекала в ужасных условиях; и каждый вступал в жизнь переломленным; воли, мужества и чисто физического здоровья недоставало многим.
И оттого-то судьба иных «аргонавтов» – стать не деятелями, а советчиками, ободрителями, часто няньками тех, кто боролся иль чья инициатива осуществлялась в ряде начинаний.
«Аргонавт» – психологический тип моего времени; и ныне он вывелся; но тридцать лет назад он сыграл свою роль; он был среди нас; но он же, вероятно, был рассеян по всей России; в провинции его особенно «ела среда», и там он зачастую оканчивал жизнь самоубийством, если не попадал в клинику для нервнобольных.
Эта слабость саморазъеда тотчас же сказалась в нашем кружке, как скоро в 1903 году я и Эллис поволили в союзе с друзьями выход на культурную арену; выявились: репетиловщина, обломовщина, в соединении с «поприщинством»224 даже; выявились и Мышкин, эпилептический герой «Идиота», и Алеша Карамазов – «герой» без продолжения; выявился и Печорин Лермонтова, и действительно живший Печерин-католик, которому Гершензон посвятил исследование.225
Кружок «Арго» напоминал впоследствии мне амебу, меняющую форму и выпускающую во все стороны свои псевдоподии, – с тою разницей, что амеба их вовремя втягивает, а в кружке «Арго» не раз все содержание переливалось во внешние выросты; центр же оказывался пустым местом вроде… квартиры мирового судьи, Павла Астрова, у которого мы собирались в 1904 году, или его как-то сразу, с налету, вопреки Эллису, Метнеру и многим другим, занял временно и не «аргонавт» и не москвич (в то время петербуржец)… Вячеслав Иванов, оказавшийся «мусагетским» гостем, зажившим в редакции и там правившим (это было в 1910 году). И состав тех, кого мы считали ближайшими «аргонавтами», настоящими «своими» и неизменными, быстро менялся в годах: если этим, можно сказать, центром неожиданно для себя оказались в 1902 году – Владимиров, Малафеев, Челищев, Эртель и Батюшков (вместе со мною и Эллисом), то в 1906–1907 годах в этом центре я вижу Нилендера, братьев Метнеров, Киселева, Сизова, Петровского, себя и Эллиса; а места, где теплились наши беседы за чаем, – квартира Метнера, меблированные комнаты «Дон» и «Дом песни» д'Альгеймов. Временами наш кружок делался каким-то проходным двором, где вчера чужой, сегодня показавшийся близким, чувствовал себя как дома и нас поучал; и мы внимали, чтоб через неделю рассориться.
В нашем кружке не было общего, отштампованного мировоззрения, не было догм: от сих пор до сих пор; соединялись в исканиях, а не в достижениях; и потому: многие среди нас оказывались в кризисе своего вчерашнего дня; и в кризисе мировоззрения, казавшегося устарелым; мы приветствовали его в потугах на рождение новых мыслей и новых установок; в общем: равнодействующая стремлений чалила на те образы, которые приподымались в произведениях тогдашних новых художников слова
(Ибсена, Гамсуна, Роденбаха, Брюсова), пока только в нашем кружке гремевшего Блока;226 и, конечно: большинству из нас говорил символизм; но была иная тональность подхода к произведениям, связанным с символизмом, резко нас отделявшая от «старших», от литераторов и поэтов, группировавшихся вокруг Валерия Брюсова, которого я посещал и о журфиксах которого я рассказывал; там провозглашали символизм как литературную школу, главным образом связанную с традициями французских поэтов; у нас «символизм» понимали шире, но неопределеннее; Брюсов учил: символизм появился как течение в таком-то году; в таком-то году в таком-то кафе такие-то поэты постановили то-то и то-то; в таком-то году в Германию перекинулись такие-то лозунги, и т. д., словом, – выходило: от сих и до сих пор (ясно, четко, определенно). Проблемы школы не интересовали нас; и, по правде сказать: только Эллиса интересовали французские поэты-символисты; нас интересовала проблема новой культуры и нового быта, в котором искусство – наиболее мощный рычаг, но которого формулы отчеканятся в будущем; пока – о них говорить рано; наша задача – принести посильную лепту на алтарь этого будущего, видимого смутно и противоречиво; тут мы, конечно, преувеличивали наши силы; и Репетилов, рождавшийся среди нас и над нами, как клубы дыма, выпускаемого разом из двадцати папирос, – рисовал нас, «пигмеев», гигантами (это Эртель вовсю зажаривал!); и потом: в оценке и в отрицании значимости старого и нового искусства мы расходились существенно: для меня, например, непререкаемо было, с легкой руки Метнера, значение германской культуры в новом искусстве: Ницше, Вагнер, Григ, Ибсен, Гамсун и другие немцы и скандинавы перевешивали Бодлеров, Верленов и Метерлинков – всегда; ко мне присоединялся Владимиров; Челищев вносил ноту польского модернизма; Рачинский струил из толстой своей папиросы дым хвалы немецкому романтизму, тыкая нас носами в Новалисов, Эйхендорфов и Шлегелей; а Э. Метнер издалека, в фунтовых своих письмах, читаемых мною друзьям, взывал к переоценке по-новому Канта, Бетховена, Шумана; и слышался с его нервных, зигзагистых строк нервный крик: «Гете, Гете и Гете!»
Диапазон наших интересов был необычайно широк, чрезмерно широк; и оттого – расплывчат.
И кроме того: в начинавшемся «Скорпионе» не было четкого разделения на декадентов и символистов; публика говорила: «декаденты и символисты». Тогдашние «скорпионы» принимали вызов, доказывая, что «декаденты и символисты» не упадочники; у нас в кружке это «и» – союз; – может быть, впервые принял разделительный смысл: «символисты» – это те, кто, разлагаясь в условиях старой культуры вместе со всею культурою, силятся преодолеть в себе свой упадок, его осознав, и, выходя из него, обновляются; в «декаденте» его упадок есть конечное разложение; в «символисте» декадентизм – только стадия; так что мы полагали: есть декаденты, есть «декаденты и символисты» (т. е. в ком упадок борется с возрождением), есть «символисты», но не «декаденты»; и такими мы волили сделать себя. И я развивал: судьба декадентов – судьба разбившегося летчика, Лилиенталя;227 но Лилиен-таль погиб перед тем, как судьба авиации, в принципе, определилась; «символист»-де – авиатор, осуществляющий свой полет; «декадент» – авиатор, кончающий полет-гибелью. Бодлер был для меня – «декадент»; Брюсов —, «декадент и символист», ибо в нем силы упадка казались уравновешенными потенцией к новому творчеству; в стихах Блока видел я первые опыты «символической», но не «декадентской» поэзии; так я проповедовал в те года; и доказывал поздней свою мысль приведением цитат.
Мировоззрение декадента выражено-де в стихах Валерия Брюсова:
Но лестница все круче.
Не оступлюсь ли я,
Чтоб стать звездой падучей
На небе бытия?228
Кто сомневается (не оступится ли?), в том силы полета подорваны: Брюсов-де – «символист и декадент». И он декадент, когда пишет:
Так путник посредине луга,
Куда бы он ни кинул взор, —
Всегда пребудет в центре круга:
И будет замкнут кругозор.229
Эгоцентризм, соллипсизм – судьба декадентства; наконец, квинтэссенцией декадентских переживаний считал я строки стихов Сологуба:
В поле не видно ни зги,
Кто-то зовет: «Помоги».
Что я могу? Сам я и беден и мал.
Сам я смертельно устал. Чем помогу?230
Бессилью противополагал я жизненную уверенность в том, что полеты – будут, что помощь – возможна и что надо «связать» руки всем искателям новых путей; я – цитировал Блока:
…вместе свяжем руки, —
Отлетим в лазурь!231
В 1902 году я полагал: всенепременно «свяжем», т. е. будет коммуна новаторов; и – полетим; в 1904 году я сам полетел кувырком, но не в лазурь: в пыль и в пепел.
Заканчивая эту главу, я должен сказать об одной из основных тем этой книги: о символизме, а то читатели могут меня спросить, почему в книге, наполненной воспоминаниями о символистах и спорах друг с другом их на протяжении сотен страниц, нет ответа на вопрос, что же полагал символизмом автор воспоминаний в 1901–1905 годах.
Прежде всего: то, что он полагал символизмом, уже напечатано им в 1910–1911 годах в трех книгах, обнимающих не менее 1200 печатных страниц; [ «Символизм», «Арабески», «Луг зеленый»] в них собран материал статей, написанных гораздо ранее: в 1902–1903 – 1904 и т. д. годах; в этих статьях с достаточной полнотой отразилось юношеское мое «крэдо», со всею широтой, неопределенностью и достаточными промахами; о символизме писали: Вячеслав Иванов, Брюсов, Блок, Сологуб, Чулков; спец может найти ответ в соответствующей литературе; считаю, что наши споры и формулировки юношеских лозунгов в достаточной степени устарели; воспроизводить раз воспроизведенное – неэкономично: дать рецензии на свои старые книги – значит: подменить точку зрения на символизм 1902 года точкой зрения 1932 года, т. е. изменить стиль воспоминаний, которого задание – показывать, а не указывать; в пятнадцатом году мои взгляды на символизм подвергались значительной переработке; в 1929 году в своем дневнике я пытался ревизовать прошлые домыслы и дать очерк своего теперешнего взгляда на символизм;232 но работа над романом «Маски» отвлекла меня;233 с 1902 года до 1909 мои юношеские взгляды, по существу, не менялись; менялось методологическое обоснование: попытка базировать психологически теорию символизма сменилась усилиями дать символизму гносеологическое, т. е. чисто логическое, обоснование; по-одному я делаю экспозицию символизма в статье «Символизм как миропонимание» [См. «Арабески»], по-другому – в статьях «Смысл искусства» и «Эмблематика смысла» [См. «Символизм»]. Скажу лишь: под символизмом разумел я художественно-творческую деятельность в нас; под теорией символизма разумел ответ: как она в нас возможна и каковы принципы, руководящие этой деятельностью; деятельность эту я видел автономной, первичной, цельной, определяющей не только художественное творчество, но и творчество мысли, творчество поступков, индивидуальных и социальных; и потому-то я признавал, что определение принципов символизма в чисто отвлеченных понятиях может быть только условным, ибо самые принципы, как мыслительное творчество в нас, определяемы той действительностью, о которой сказать ничего нельзя; ведь то, посредством чего мы о ней говорим, ею же определено; и оттого все наши определения посредством понятий – эмблемы; а все отражения этой действительности образами – символы; символ есть типизация одного из моментов вечно изменной действительности, вырванного из комплекса их («нераздельной цельности» на моем тогдашнем жаргоне); термин «понятие» есть типизация же, но другого порядка, осуществляемая в рассудочном синтезе, который я понимал в годы молодости по Канту (и с Кантом боролся); но «символ» и «понятие» условны (но по-разному): они не отражают всей полноты действительности, которая, будучи реальна в деятельности, эмблематична и в рассудочном познании, и в художественном отражении; лишь в деятельности познанием, в которое сведена воля, мы осуществляем действительность: искусство есть искусство жить (социально и индивидуально); познание есть тоже искусство в перековке нам данного материала, каким являются предметы, природа, мысль и т. д.
В развитии этого хода идей я наделал ряд промахов, обусловленных ограниченным кругом философской литературы, которою чрезмерно пичкал себя в ущерб ряду течений мысли, с которыми я был плохо знаком; [Так, мне не были известны позиции диалектического материализма (Маркс и Энгельс, Ленин)] школа, с которою боролся, преодолевая тяжести, была мне чужда, хоть известна; ход мой на символизм был кос; мне следовало бы уточнить, пусть условно, свое понимание действительности, его развить и доказать, в каких дисциплинах, как и почему эта действительность не вполне отражаема и почему она отражаема: в принципе, который я силился нащупать своими силами; и уже после выявления контура действительности дать систему ее определений в ряде течений мысли, в действительности коренящихся, я же самую эту действительность назвал «символом», ибо я начал не с основного ствола жизни, а с ветвей, с критики действительности, поданной в системах мне известных, но неприемлемых мировоззрений, искажающих каждое по-своему образ действительности; так: в те годы не соглашался я с позицией Молешотта, с позициями идеализма в оформлении Шопенгауэра, Гегеля и более всех ненавистного, но импонирующего величием защитных доводов Канта; вместо того, чтобы из своего взгляда на действительность сделать вывод о недействительности представлений о действительности мне чуждых мировоззрений, я начинал с критики «будто бы действительности», не оговаривая с достаточной силой, что она не действительность, а «действительность» в понятиях мне чуждых систем; я противополагал ей свое туманное понятие «символа», под которым мыслил действительность: в собственном смысле; выходило, что действительности я противополагал символ, который становился не чем иным, как действительностью, после, прямо сказать, кругосветного плавания по энного рода «эмблемам действительности», или «картинам действительности», многообразных мной прочитанных философских систем.
И становилось – все наоборот: действительность оказывалась символом; символ – действительностью. Так бы я охарактеризовал аберрацию в методах подхода к непосильной для юноши проблеме: дать росчерком пера теорию творчества.
Отсюда бесконечная полемика с деталями систем, меня подавлявших доводами, и многочисленные семинарии по более всего беспокоившему Канту; я отрезывал заранее возможность себе – сформулировать тезисы своей системы символизма, друзьям – разобрать, в чем ее основное ядро; врагам же я открывал возможность приклеивать меня к тому из философов, под которого я в данную минуту вел подкоп, ибо подкоп начинался с усвоения терминологии противника до… почти невозможности меня отличить: от противника. И в то время как риккертианцы не верили в мою риккертиански вымощенную, по существу антириккертианскую, «Эмблематику смысла», о ходе мыслей которой отозвался сам Риккерт, что не разделяет его (ему излагали ее), – в это же время Тастевен из «Золотого руна» писал: Андрей-де Белый символизм утопил в неокантианскои схоластике234.
Скажу о самом термине «символ»; может быть, и не стал бы он центральным в моем круге идей; но об образах, меня пленявших, говорили в годы моего отрочества: «Это – символы». Их бранили; и этого было достаточно, чтобы слово «символ» появилось на моем знамени. Раз появилось, – надо обосновать; я обосновывал: и опять рикошетом; под символом я силился разуметь органическое соединение материалов познания в новом качестве, подобное химическому соединению двух ядов, натрия и хлора: в неядовитости; доказательство от аналогии – не доказательство, а образ того, что еще надо было вскрыть, доказать; аналогия лишь подчеркивала, что я противополагал символизм таким-то «синтетическим» системам, ибо я доказывал: в понятии синтеза мыслится лишь соположение соединяемого материала познания, не конкретное соединение; атом хлора, лежащий с атомом натрия, не сцепляется; соли не будет; для выявления свойств хлористого натрия нужна некоторая энергия, как, например, для соединения кислорода с водородом нужен электрический разряд; символизм, по-моему, была деятельность, коренящаяся в воле, посредством которой по-новому соединяются творчество и познание, а символ – результат этого соединения; на игре слов «сюнтитеми» (сополагаю) и «симбалло» (сбрасываю вместе) строил я вынесение символизма как деятельности из сферы синтетизма как рассудка; но моя борьба с синтетизмом опять-таки – борьба с кантовским рассудочным синтезом; она гипертрофирована, потому что гипертрофировано было во мне представление о значимости философии Канта; когда позднее я справился с Кантом, открылись возможности иного обоснования символизма; но мне было уже не до него.235
Не стану обременять читателя приведением деталей моих юношеских мыслей о символизме; скажу лишь: в 1902 году я был весь переполнен планами сформулировать свое «крэдо» и в разрезе теории, и в разрезе боевой платформы; выход в литературу скорее перевлек меня на другие пути; в 1902 году я себе виделся теоретиком в большей степени, чем художником слова.