355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Молчанов » Новый год в октябре » Текст книги (страница 14)
Новый год в октябре
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:50

Текст книги "Новый год в октябре"


Автор книги: Андрей Молчанов


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)

Все разыгралось превосходно: Авдеев смастерил красивую игрушку, а Поляков придал игрушке значимость – будто выдал детский грузовичок за настоящий, убедив, что грузовичок так смотрится с крыши небоскреба…

Проснулся и дедушка в академической тюбетейке.

– Ну, я скажу без обиняков, – важно осматриваясь по сторонам, начал он. Честно скажу. Вот… Честно. Ничего я в работе товарища Прошкина не нашел. Вот… Никаких погрешностей, никаких помарок. И поскольку, можете поверить мне на слово, я в силах оценить практическую ценность труда, то без обиняков скажу: ценность есть!

Бегунов приподнялся, обвел внимательным взглядом Прошина и Полякова, будто что–то хотел сказать им…

– Как научный руководитель, я считаю работу законченной и… – он усмехнулся, – ничего не остается делать, как присоединиться к предыдущим ораторам.

Все мило и как бы понимающе заулыбались.

После голосования Прошин разродился благодарственной речью к руководителю, к оппонентам, отпустил несколько слов о своей неизмеримой радости при мысли о применении своего труда на практике, о скромном вкладе в науку во имя прогресса и так далее…

Он любовался собой как бы со стороны: веселые голубые глаза, загорелое лицо, белозубая улыбка. Голливудский супермен… А что? Чем плохо быть голливудским суперменом? И тут ошарашивающая догадка обожгла его… А ведь игра–то – все, кончилась!

Осталось утвердить диссертацию в ВАКе – а ее утвердят, потому как прицепиться не к чему, затем передать лабораторию Глинскому и заказывать билет в Австралию… Он выиграл. Но… дальше–то что, дальше?

Он растерянно смотрел не поднимающуюся с кресел ученую массу, идущую поздравить его – бессовестного проходимца, на доску в меловых разводах, и стало ему вдруг до горечи и боли одиноко и грустно. Он пожимал чьи–то руки – сухие, потные, сильные, трясущиеся; видел перед собой плавающие улыбки, очки, седины, раскланивался в ответ на похвалы… И думал: дальше–то что, дальше?!

А потом все исчезли, он остался в пустой аудитории один, сел в кресло, закрыл глаза и увидел перед собой сына, державшегося не за его руку…

«Доктор наук Прошин А. В., – мысленно констатировал он. – А дальше что? Дальше–то…»

– Вот и лето кончилось, – грустно сказала в коридоре какая–то студентка, прищурившись, глядевшая в окно.

Прошину показалось, что он уже встречал ее… Но где? Когда?

И только выйдя из института, понял, что это была Ирина.

* * *

В проходной, на ватманском листе, пришпиленном к доске объявлений, он увидел фотографию начальника гаража в траурной рамке. Зиновий смотрел на него пусто и напряженно, и первой мыслью, пришедшей к Прошину, была та, что фотографирование для этого человека – процедура наверняка торжественная и мучительная; вторая мысль – что человек этот умер…

Он постоял, с отчужденным любопытством изучая лицо того, с кем сталкивался изо дня в день и с кем больше не столкнешься никогда; затем представил на том же ватманском листе свою фотографию и, вздохнув, отправился к себе, гадая о новом начальнике гаража и о том, как сделать нового начальника другом–приятелем. В кабинете, в потемках спотыкаясь о стулья, он отыскал на полу вилку настольной лампы и с трудом попал ее в кружок розетки.

Сумрак размыло по углам; стало тепло и уютно. Лил дождь. Мутно мерцал свет в окнах лабораторного корпуса, где около свинцово блестевших приборов появлялись и исчезали фигуры в белых халатах. И смерть Зиновия показалась Прошину такой же серой, будничной и скучной, как этот мокрый сентябрьский вечер. Он, конечно, жалел старика. Жалел за жизнь его – однообразную, трудную, протекшую в труде, войне, госпиталях, больницах, семейных заботах и снова в труде… Но главная причина жалости – или подобного чувства, коснувшегося его, – была та, что Зиновий и все люди, да и сам он, умирают, не узнав и тысячной доли о той планете, на которой жили, не объяв ее, ни познав таинств прошлого и перспектив будущего, не найдя смысла, а крутясь в каких–то делах, хлопотах, дрязгах… И ведь, как страшно – они умирают, а ничего не меняется: мир, как равнодушное зеркало, отразит лица прошедших, забудет их, и для великого этого зеркала равны все; и даже тот сильный, кто способен разбить его необъятную сферу, не вымолит милости запечатлеться в ней на века, не устрашит не ублажит время, что катит волны свои никому не понятным путем, сметая всех, вся и все не этой Земле и обновляя ее другими обреченными на смерть.

Да, он сожалел о старике… И даже захотел позвонить, узнать от чего тот умер, но на смену этому желанию пришло другое – выпить пепси–колы. Он открыл бутылку и прямо из горлышка потянул колкую, трескавшуюся во рту жидкость… Он пил, слушая вполуха патриотические песни на волнах «Маяка», бессвязно думая о бренности всего живого, затем переключился на размышления об Австралии, об отпуске, начинавшемся с завтрашнего дня, и позвонить так и забыл.

* * *

Как провести отпуск, Прошин не знал. Тухнуть в Москве не хотелось, но иного способа времяпровождения на ум не приходило. Разве рвануть на море? Но он шарахался даже от этого слова… Ехать куда-нибудь в горы тоже не лежала душа: лыжный сезон прошел, а альпинизмом и скалолазанием он, будучи прагматиком и человеком, влюбленным в жизнь, не интересовался. И в самый разгар дум, вылившихся в двухдневное лежание на тахте, раскладывание пасьянса и созерцания потолка, ему позвонил Андрей. Он разыскивал Татьяну. Уже неделю та не появлялась дома; звонок на работу принес ошеломляющую информацию: с работы она уволилась! – и на вопрос, где она, никто ответа не давал.

– Стерва! – скрипел зубами Андрей. – А ты, Лешенька, тоже гусь! Просил же… поговори с ней!

– Я говорил, – печально воздыхал Прошин. – Но что ей докажешь? Никуда не денется, Андрюха, вернется… – И. обогнув этот неприятный пунктик, перевел разговор на актуальную тему прожигания отпуска.

– А ты на дачу ко мне съезди! – предложил Андрей. – Места чудные! В нескольких километрах от Загорска. Рыбку половишь, в озере покупаешься, сходишь в Лавру… Святые края! Как? Дубликат ключей у соседей, они там…

«А почему нет?! – радостно подумал Прошин. – Поживу один на свежем воздухе…»

– Еду! – согласился он.

– Тогда за свет заплати, – нашелся Андрей. – Давно не плачено. Но там немного… По-моему. Квитанция в шкафу.

– Сплошное разорение с тобой, – сказал Прошин.

И следующим утром он был в Лавре. Бродил по чистым аллеям, всматриваясь в истертые надписи на мраморе надгробий, любуясь разноцветным орнаментом трапезной, синими маковками Успенского собора, темно–зелеными крышами крепостных башен и наслаждаясь ласковой, непуганой тишиной, жившей здесь, за древними монастырскими стенами, – тишиной и мягким теплом бабьего лета.

Блестела позолота куполов в голубизне неба; чертили птицы над ажурной звонницей, тихо звучали шаги по тесаным, выщербленным плитам, и странно было от мыслей, что так же ступала по ним нога Рублева и Грека, Грозного и Годунова, Меншикова и Петра… И грустное, торжественное чувство сопричастности к этой земле, и ощущение дыхания истории, хранимой в источенном временем камне храмов, памятников, палат, отрезвляло от суетного, исцеляя и очищая душу, как при встрече с высшей, всепонимающей мудростью.

В Троицком соборе шла служба. Пел невидимый хор; чистые протяжные голоса певчих уносились под своды, замирая плачущей нотой под куполом храма. Тревожно пахло ладаном. Тлели возле алтаря огоньки лампад; потрескивали фитили тонких оранжевых свечек, и скорбные тени молящихся дрожали, вытягиваясь и расплываясь в их трепетном свете. Черные кофты из плюша, платки, пыльные юбки паломниц; притихшая толпа туристов с сумками и фотоаппаратами; истовые стоны кликуш; потаенные усмешки безбожников….

«А все–таки для каждого Бог свой, разный, – думал Прошин, внимая музыке голосов. А в принципе – что Бог? Совесть, тормоз, удерживающий нас от дурного страхом расплаты. Какой расплаты? И будет ли она? Кто знает… Но лучше, наверное, полагать, что будет. И как ни верти, а это – оптимальный подход к вере. Усредненный, конечно, да… Но ведь и не столь ущербный в своей усредненности, ибо ущербна крайность, и рьяный атеист парадоксально близок к религиозному фанатику тем, что и тот и другой утеряли даже подсознательное ощущение тайны, неизменно стоящей за любым явлением, чувством, предметом, словом…»

Он вышел их монастыря. Большая, мощенная булыжником площадка перед воротами была пуста. Слабый ветерок с жестяным стуком волочил вдоль нее пыльные газеты и обертки от мороженого. Неподалеку гудел город десятками машин, мотоциклов, людей…

Темные прямоугольники теней легли под стенами Лавры.

– Ну, вот и все… – сказал Прошин в пустоту. – Посмотрели, погуляли… Теперь куда? На дачу? Угу.

* * *

На дачу он приехал вечером. Небо наливалось стремительно густеющей чернотой, и багровая полоска заката над крышами поселка угасала, как отлетевший от костра уголек. Он вылез из машины и после душного ее салона будто разок окунулся в ключевую воду – до тог чист и холоден был воздух. Заброшенный сад слабо шелестел опадающей листвой.

Издалека, застывая в воздухе, наплывал колокольный гуд.

В одной из комнат он нашел гамак, повесил его во дворе, залез прямо в брюках и свитере в спальник и застыл в сладком ознобе, глядя на звезды. Ветвь черноплодной рябины, склонившаяся над лицом, щекотала висок бархатистым пушком ягод.

Он дотянулся до них губами, откусил одну и стал высасывать ее вяжущий кисловатый сок.

На небе огненным помелом полыхнул метеор.

«Желание!» – встрепенулся Прошин, но пока терялся в мыслях, что бы такое загадать, метеор растворился в темной бездне над головой, и момент был упущен.

– Всю жизнь не везет! – сказал Прошин в досаде.

Кусочек от ягоды застрял между зубами, и, как Прошин не старался вытолкнуть его языком, это не удавалось. Чертыхаясь, выбрался из мешка, полез в карман за перочинным ножом, но кусочек выскользнул сам собой.

– Черт знает что! – высказался он, плюнув в темень. – Дача!

Он еще посетовал на свою нерасторопность, но тут понял: а что загадывать, что желать? Ничего и не надо…

Или надо так много, что мечтать об этом – как мечтать о бессмертии или еще о какой приятной, но неисполнимой чепухе из жанра научной и ненаучной фантастики.

Проснулся он в полдень. Было тихо, светло и холодно. Солнечные зайцы гуляли по заваленному опавшей листвой саду. Два будто вырезанных их желтой бумаги кленовых листа, подрагивая от ветра, лежали у него на груди.

С полчаса он поворочался с боку на бок, наслаждаясь уходящей дремой, запахом трав, круговертью сентябрьского листопада; смутно вспомнил метеор, застрявшую в зубах кожицу от ягоды; потом встал, умыл лицо в ледяной воде пожарной бочки и, позавтракав на сырой веранде, вернулся в сад.

Он ходил среди колючих кустов крыжовника, проросших высокой ржавой крапивой, ел сливы с морозным налетом на темно–фиолетовых боках и сочинял какие–то красивые стихи. А затем понял, что не сможет остаться на этой пустой и унылой даче ни минуты и что прожить здесь две недели без дел, риска, спешки – без людей, наконец! – не под силу. Вон стоит стол для пинг–понга, напарника бы сюда…

Или вообще – проснуться в том же гамаке, таким же прекрасным золотым утром с Ирой, поцеловать ее в холодную, свежую щеку.

– И вот так всю жизнь, – констатировал он с неприязнью. – От квартирного одиночества тянет придурка в дачное, от дачного в квартирное; в компании ему подавай, чтоб одному быть, когда один – подавай компанию! Шизофрения? Комплексы?

Он снял гамак, бросил на заднее сиденье «Волги» спальник и выехал на шоссе, размышляя о том, как вечером, оставшись наедине с собой во вселенной своей квартирки, заварит зеленый чай с жасмином и будет камнем сидеть в кресле, отрешенно глядя из одного конца комнаты в другой, где, словно вросший в стену, светился сочными электронными красками большой импортный телевизор.

«Интересно представить жизнь вроде графика, – философствовал он. – Ну, хотя бы отрезок ее… Итак, ехал я отдыхать: прямая из точки ноль под острым углом вверх. Затем так называемый отдых: Лавра и дача – прямая, параллельная оси икс… Штришок, вернее. И обратно вниз?.. Ха. И неужели неправильный четырехугольник – отражение части моего бестолкового бытия? А почему бы и нет? Все мы функции… Линейные, нелинейные, элементарные, сложные. Важно – какого аргумента. А может аргумент один – истина? И может, ищем–то мы то, что в каждом из нас? Кто–то сознательно ищет, кто–то бессознательно… Как я…»

«Заткнись, – сказал Второй. – И не усложняй убогую свою простоту. – Ты – уголовник, негодяй… и какие у тебя претензии на высокие материи? Хе, истину он ищет бессознательно! Не истину ищешь, а с жиру бесишься. О, глянь – оса о стекло бьется. И упорно, в одну точку. А взлети чуть выше – там, где окно приоткрыто, – и на свободе! Так нет же, не взлетит, будет долбиться, пока не расшибется, тварь неразумная. Опусти стеклышко, пусть вылетит…»

Прошин чуть опустил стекло, но полосатая черно–желтая шишечка, извиваясь, переместилась ровно на столько же ниже, продолжая нещадно жалить коварную преграду.

«Так и ты, – усмехнулся Второй. – Бьешься, а все без толку. А истина в виде открытого окошечка – рядом! И истину эту, то бишь смысл жизни своей, ты, хе, бессознательно уже откопал, мил друг. Просто дура ты и того не знаешь, что разный у всех аргумент и смысл разный. И только в сути своей он един, потому как смысл – это вечное удовлетворение неудовлетворенного. И ты нашел его. Он – игра».

«Но ведь шулерская игра, – шепнул Прошин. – Шулерская!»

«Ага, – сказал Второй, – а тебе, значит, другую надо. Чтоб все порядочно. Тяга у него, хе, к порядочности… Как там у Гете по этому поводу? Перевираю по памяти: «Я – часть той силы, что стремится к благу, и вечно совершает зло». Дура. Я же говорю: дура! Не шулерских игр нет, сударь. Все они шулерские, ибо один надувает другого и кто–то всегда недоволен. И потому слушай мудрость мою и занеси ее не скрижали ума твоего и сердца. Не быть тебе иным, а коли негодяй, то и будь им, и не мучь себя, и не смеши меня своими метаниями. Тебе вообще–то что надо? Насчет истин и прочего мною разъяснено. Дальше дело обстоит просто: докторская в кармане, загранпаспорт тоже скоро там будет, так что осталось жрать и пить сладко, с красивыми бабами развлекаться, играть понемногу…. Ну и все. А как помирать черед подскочит – тоже никаких проблем, хотя тут уж предстоит тебе, Лешенька, игра так игра!…»

Второй кончил говорить и пропал, оставив после себя горький осадок безысходности.

Дорога бежала под колеса автомобиля. Желтые факелы лиственниц вспыхивали в окне и, проносясь мимо, угасали вдали за спиной. Над вершинами хмурых елей мутнело небо, готовясь обрушить на землю дождь.

И этот дождь пошел– первый осенний дождь, и тяжелые капли его защелкали по лобовому стеклу, по шоссе…

Ногтем Прошин выбросил осу из машины и прибавил скорость.

Вспомнил, как год назад, в последний день отпуска, ехал по этому же шоссе, возвращаясь с лесной прогулки; вспомнил весь этот год, показавшийся ему таким же серым, как ненастный день за окном; серым, несмотря на голубизну индийского неба, лыжные спуски, мозаику крымских пляжей, напряженные дни побед и поражений, смерть Наташи, достигнутые цели… игру! Серым, угрюмым и равнодушно отходящим в прошлое, казавшееся сгустком таких же лет: исполненных и неисполненных желаний, чьих–то лиц, встреч, губ и ожиданий Нового года…

* * *

Он сидел в кабинете и читал «Литературную газету». Что–то там о наукообразном жулике, которого били–били, а он все выходил непобитым и вот, стало быть, решили угробить его теперь этой статьей окончательно. Жулик никакого восхищения в Прошине не вызывал, и даже странно становилось Прошину, как можно было писать статью об этакой безмозглой и наглой дряни: ну, подумаешь – зарвавшийся, везучий до поры дурак, взлелеянный себе подобными; а забреди он в их НИИ – в нем бы разобрались в течении максимум двух–трех недель.

«Нетипично», – созрел у Прошина приговор.

И тут вошел Лукьянов.

– Пришел попрощаться, – сообщил он, осматриваясь. – Все–таки на год расстаемся.

– О!.. Очень рад! – заулыбался Прошин, охваченный каким–то неприятным, сродни страху, чувством. – Очень!

– Да, вас ведь можно поздравить, – усмехнулся Лукьянов. – Доктор наук, как же… Некто Таланов на днях восторгался вашими трудами…

– О, – милее прежнего заулыбался Прошин. – Это восхищение близорукого дилетанта. Не принимайте всерьез.

– Дилетанта… – вдумчиво повторил Лукьянов. – Так. А кто же из оппонентов был человек знающий? Ваш друг Поляков?

Лицо Прошина закаменело.

– Ну, хорошо, – сказал Лукьянов. – Не будем трогать вас за больные места. Дело сделано… Энное количество лет учебы, работы, затем час позора, и теперь вы материально обеспечены на всю жизнь.

– У нас идет какой–то странный разговор, – заметил Прошин, не поднимая глаз.

– Не странный, а неприятный, – в тон ему отозвался Лукьянов. – Я вот что хочу сказать вам на прощание, враг вы мой… Мы с Пашей Чукавиным остались одни из нашего старого и очень дорогого мне экипажа. Навашин, Авдеев, Наташа… Все распалось… И всему причиной ты. Даже к смерти Наташи ты, по–моему причастен. Ладно, – брезгливо махнул он ладонью на негодующий жест Прошина. – Пока здесь не кабинет следователя, так что сиди и внимай. – Он помолчал. – Ты обыграл всех в игре, где против тебя не играл никто. И вместе с тем против тебя играли все, потому что каждый был… всего лишь честен, и только.

– Это не вяжется в моим представлением об игре, – сказал Прошин. – Какая–то софистика.

– Может быть, – кивнул Лукьянов. – Но не будем влезать в заумные категории. Хотя бы потому, что более никаких игр–поигрушек не предполагается. Я прост–напросто объявляю тебе поединок.

– О, – поднял бровь Прошин.

– Да. Как бы громко не звучало. Поединок. Но не игру, так как играть с тобой надо твоей же колодой, а она плохо ложиться мне в руку. Крапленая она, понимаешь? И не верю я, что правда может восторжествовать, если одна ложь победит другую. Я остаюсь. Я – не Авдеев, видимо, плюнувший не все и отчаявшийся. Кстати, пришло мне от него письмо… То есть и не письмо даже, а… решение анализатора. Любопытнейшее решение. И работу эту я восстановлю. А ты отдыхай по австралиям, ты много потрудился за этот год. Правда, исключительно в личном плане, но все–таки. Погуляй. А потом встретимся. На знай: я не успокоюсь до тех пор, пока ты вместе со своими приятелями не будешь свержен с пьедестала. И твоя победа – победа перед поражением. Ну, а сегодняшний наш разговор, это… гонг перед вторым раундом…

– Вы думаете, я не смогу послать вас в нокаут? – Прошин задумчиво почесывал щеку. Во втором раунде?

– Думаю, можешь, – ответил Лукьянов. – Но у меня тоже есть шансы для выполнения аналогичной задачи.

– Ваше время ушло, уважаемый оппонент, – сказал Прошин. – Вы не хотите в это поверить, но это так. Грядет иная эпоха. Думаю, не самая лучшая. И, подозреваю, второго раунда она не предусматривает. И, как показывает история, порой врагов вспоминают, желая их видеть в качестве друзей и соратников. Только обратного хода у истории нет.

– А вот уже не софистика, а откровенное словоблудие, – сказал Лукьянов. – Залезть бы в вашу голову… Что там? Изобретется ли когда-нибудь подобный анализатор?

Прошин, иронично кивая, с сожалением и равнодушием смотрел на него. И вдруг явственно стереоскопически увидел каждую морщинку, каждую рытвинку на лице Лукьянова. И в ту же секунду словно одеревенел от парализующего оцепенения, не дававшего двинуть и пальцем, а фигура Лукьянова стала уменьшаться, блекнуть; Прошин уже не слышал его слов, а только чувствовал, чувствовал органически, как вокруг него растет плотный колпак некоего поля, деловито и спешно сооружаемый тем защитником из ушедшего детства, что удивительно и страшно превратился из доброго великана с отцовскими руками в маленького, энергичного карлика, хитрую бестию. Колпак ширился, креп, и Прошин подумал, что если сейчас стоящий напротив человечек бросится на него, то наткнется на прозрачное, как воздух, стекло, подобное броне, и будет отчаянно стучать слабыми кулачками по этому невидимому сферическому монолиту. И вдруг – поле пропало!

Паника охватила его, он вскочил… В кабинете никого не было. Над двором НИИ висело розовое, предвещающее холода небо. Прозрачное перышко месяца плыло, просвечивая сквозь рваные фиолетовые облака.

Прошин еще постоял, глупо кивая головой и затравленно усмехаясь, потом с остервенением скомкал газету и, отрешенно отпустив хрустящий ком бумаги, вышел вон.

«Вот сволочь лысая, – твердил он про себя. – Вот, сволочь какая, а? И надо же так испортить настроение! – И, остановившись, подумал: Да что принимать к сердцу всякую уже отжившую себя чушь? Махни на нее рукой…»

« Ты гляди! – предупредил Второй. – Махать рукой надо осторожно. Когда махаешь, на нее не обращаешь внимания и, в итоге, можно остаться инвалидом. В зубья механизма способна ручка попасть…»

Второй был прав. Как всегда.

Он нащупал в связке ключ от зажигания, вдвинул его в замок и представил, как сейчас поведет автомобиль. По–иному, чем прежде. Осмотрительно, следя за теми, кто сзади, и за теми, кто впереди; постоянно готовый перекинуть ногу с педали акселератора на педаль тормоза. Даже на так называемой «зеленой улице». Впрочем, как раз на ней-то главное – хорошая реакция и тормоза. У него есть все это. Он не ошибется!

Прошин повернул ключ и, даже не успев удивиться, почему не загорелись лампочки и не крякнул двигатель, ощутил резкую, как визг пилы, боль в запястье. Сработала «клешня».

Ему повезло. Во–первых, не пострадала нога – капкан, по счастью, вцепился в каблук ботинка; во–вторых, он надел часы на правую руку, повернувшую ключ. Два изогнутых стальных клыка прочно держали кисть. Один, разворотив механизм часов, уткнулся в дно крышки, другой глубоко вогнал браслет в руку. Не торопясь, чтобы не запачкать дорогую материю кровью, он отвернул рукав пиджака; нажал потайную кнопку, ослабив хватку клешни и, достав платок, туго перевязал рану на запястье.

И – рассмеялся. Он смеялся долго, самозабвенно, как не смеялся ни разу в жизни. Смех этот пугал его; он был неприятен ему, этот смех, но все–таки он смеялся.

* * *

Телефон стоял на чемодане. Символически.

Звонок.

– Леша, привет… – растерянно заговорил Глинский. – Я не понимаю юмора… Ты сказал, что начальником лаборатории буду я, а назначили Лукьянова.

– Прости, старик, в верхах сочли по–иному.

– Вот как? Ну… когда уезжаешь–то?

– Завтра утром.

Сергей молчал. Прошин тоже. Да и о чем им было говорить?

Звонок.

– Привет!

– Андрюха?! Здорово! А я только собирался…

– …тебе позвонить. Я так и поверил. Слушай, Леха, у меня неприятности… Эта дура подала на развод со мной и отчалила куда–то в Африку! В условия крайней романтики!

– И правильно.

– Что правильно.

– Что с тобой развелась. И уехала от мутоты своей жизни. А чего тебе волноваться? Она что–то взяла – деньги, вещи?

– Ты рехнулся! Какие вещи? Ты не понимаешь… Моя работа, карьера…

– Я завтра уезжаю.

– Знаю. Леха, может, вернуть ее как–то? Хотя – глупость! Я просто в отчаянии… Ну, ладно. Ты сообщи… как там, чего…

– Непременно.

Звонок.

– Алло!

– Ты просто неуловим, старина! – раздался бодрый баритон Полякова. – То занято, то никто не подходит… Еле дозвонился.

Прошин безмолствовал.

– Я вот по какому делу, – начал Поляков, несколько конфузясь. – Ты достал то, что я просил?..

– Не достал, – сухо ответил Прошин. – И достать не смогу.

– Ты же обещал.

– Обещал, поскольку был необходим жест для твоей заинтересованности в моей диссертации. Более того. Завтра я уезжаю в Австралию. Пока – на год.

Он не испытывал жалости. И неудобства не испытывал. Разве любопытство – что тот ответит…

– Та–ак, – протянул тот. Облапошил. Ну, что же. Все логично – вор у вора дубинку украл. Но мне тебя жаль, старик. Знаешь, я бы помог тебе с диссертацией и так, потому как ты мне… близок, что ли? Тебе, вероятно, не понять такого.

– Почему же…. – Прошин вспомнил Глинского. – И, если твои слова правда, тогда действительно прости и помилуй. Так уж вышло…

– А все–таки ты дурак, – вздохнул Поляков. – Решил в одиночку? Провалишься! Поэтому я не слишком на тебя и обижаюсь, хотя, когда обманывают свои, это нехороший симптом.

– Я на распутье, – тихо сказал Прошин. – Или пойду по прямому пути, что вряд ли… Или – мы встретимся. Я принесу повторные извинения, отдам долг… История ведь сегодняшним днем и годом не кончается?

Он говорил, но верил своим словам лишь наполовину.

Его постигало предчувствие иной жизни, которую невозможно предугадать и запланировать. Что–то – и не Второй! – твердило ему, что все будет иначе… Как? Он не старался изобретать варианты. Лень… Что будет, то будет…

– Ну, поживем–увидим, – сказал Поляков. – До встречи.

Звонок.

– Мне… Алексея…

– Вы с ним имеете честь говорить.

– Здравствуйте. Это… Ира. Ира… Вы меня помните?

– Ира… А–а, Ира! – протянул он, вспомнив ту, право с кем идти под руку мечтал завоевать любым подвигом. – У вас же не было моего номера телефона?

– Да… Я искала вас… Я не думала, что найти человека так трудно.

– Вы вышли замуж? – спросил он утвердительно, хотя понял – нет.

– Нет. Вы имеете в виду Бориса?

– Бориса, Арамиса, не знаю…

– Бориса. Вы заступились за него… Тогда, у кинотеатра. Я видела… Я не успела за вами, вы исчезли в переулке, как привидение… Мы могли бы сегодня встретиться?

– Вот что, Ирочка, завтра я уезжаю. Далеко и на целый год. Позвони мне через год. И мы поговорим. А не позвонишь – значит, не стоило встречаться сегодня.

Звонок.

– Вадима Люциферовича, – интеллигентно сказал пьяный далекий голос.

Прошин ответил, что подобает, и положил трубку.

Больше телефон не звонил.

* * *

Он вышел из ванной, закутавшись в теплое махровое полотенце, разорвал зубами целлофановый пакет и вытащил из него новую рубашку, надел ее – белую, невесомую, расшитую нежно–зелеными листочками, неизъяснимо приятно пахнувшую свежим бельем – и, вытирая мокрые волосы, подошел к окну.

Падал первый октябрьский снег – сырой и вязкий, сменивший беспросветный дождь. Над сиреневыми улицами мерцали фонари, было по–ночному тихо и спокойно. И тут он вспомнил как год назад, приехав с работы, так же смотрел в окно на ту же сырую улицу, но только фонари горели тускло, жизнь казалась безрадостной, небо Индии осталось позади, а впереди виднелась беспросветная завеса будней. А теперь она сорвана, и впереди – небо Австралии – голубое и приветливое, и жизнь впереди такая же, как это небо, пусть никогда и не виденное им! Все равно такая же!

– Постой–ка… – произнес он. – Двенадцатого октября я приехал из Индии, тринадцатого через Дели улетаю в Австралию! Так ведь… год прошел! Ровно год! Итак, сегодня праздник! Новый год! Он у меня не в декабре… У меня свой календарь. Ах, шампанского нет, жаль!

В пустом холодильнике вместо шампанского нашлась бутылка ананасового ликера. Он налил полный фужер, торжественно чокнулся со своим отражением в зеркале.

По телевизору транслировали международный хоккейный матч. На бело–голубой – как воображаемое австралийское небо – лед выезжали хоккеисты, на ходу застегивая шлемы, и пестрый стадион ликующим ревом встречал их в предвкушении увлекательного поединка.

– Во у кого жизнь–то! – сказал Прошин громко. – У хоккеистов! Во жизнь… Игра! О!

…Он сидел около телевизора – игрок, наблюдающий за игрой других, – и видел завтрашний день, видел, как от сырой взлетной полосы отрывается, убегая от осени, тускло блестящая металлом акула самолета и, разрезая воздух плавниками–крыльями, ложится на курс в страну океанов, морей, солнца и эвкалиптов… Все будет отлично! Все! Такси подъедет в срок, самолет не завертится подбитой рыбой и не рухнет со смертным воем турбин и людей на бугристое дно Гималаев, а в Австралии не будет дождей…

Черный пятак шайбы колыхнул сетку ворот. Затанцевал на коньках с поднятой клюшкой наш нападающий; упавший вратарь сокрушенно смотрел на пораженную цель ворот…

Прошин задохнулся от непонятного ликования, стукнув рукой по колену и легонько вскрикнул от боли.

Слюдяная корочка засохшей крови на запястье отлетела, и на месте раны розовел ноющий шрам.

Он помял корочку пальцами, бросил ее в пепельницу, осторожно коснулся нежной кожицы, затянувшей пульсирующие извилинки вен, и подумал, что боль от заживающей раны тоже чертовски приятная штука.

1975 – 1980


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю