355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Андрей Молчанов » Новый год в октябре » Текст книги (страница 11)
Новый год в октябре
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 06:50

Текст книги "Новый год в октябре"


Автор книги: Андрей Молчанов


Жанр:

   

Роман


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– Чего? – оскорбился Прошин, стягивая перстень. – На, глянь!

– Резьба по золоту, – констатировал Поляков. – Клеймо древнее… «Ювелирторгом» здесь не пахнет… И камень серьезный. Только огранка топорная.

– Эта штучка, – не то, чтобы хвастливо, но веско сказал Прошин, – украшала перст Бориса Федоровича Годунова. Передается в нашем роду из поколения в поколение. С такой вот ссылкой. И огранке этой топорной цены нет. Конечно вы в большом неверии, сэр…

– Естественно. Но все равно я готов купить…

– Ты расторопный малый.

– Н–да, – цокнул Поляков, с сожалением возвращая перстень. – Какофония ассоциаций. Смотрю и думаю: какая мы чушь! Сколько поколений сменилось, от костей тех, кто носил это колечко, и прах не остался, а колечку хоть бы хны! И ведь пройдет время, кто–то скажет: эта штучка украшала перст Лешки Прошина, а от Лешки – труха…

– Мы как пылинки в лучике света, – в тон ему подтвердил Алексей. – Врываемся в него из тьмы, покрутимся в нем и снова во тьму.

– Пегас долбанул и тебя, – заметил Поляков. – Кстати, как насчет стихосложения: ты не пробовал?

– Я прозаик, – ответил Прошин, вытаскивая из портфеля рукопись докторской. – Вот, можешь прочесть…

– Записки сумасшедшего? – Поляков, усмехаясь, достал очки. Увидев заголовок, поскучнел. Начал читать. Через час, недоуменно пялясь на Прошина поверх очков, сказал: – Этот манускрипт годится только для того, чтобы оклеить им дачный сортир. У тебя есть дача? Кое–что симпатично, да. Но в целом – бижутерийка, рассчитанная на вкус папуаса. Ты что, Леша?

– Я приехал на консультацию к чужому дяде или… к дяде родному?

– Ну, понятно, – сказал Поляков. – Тебе нужно придать этому хламу глубокий прикладной смысл. Или его видимость… Но сложно…– Он посмотрел на икру и вино, томящиеся в своей невостребованности на кухонной столешнице. – Ореол так называемой практической ценности возводится на твои труды с ба-альшими потугами. Разве что подтянуть эту хрень к моему направлению?

– О том и речь.

– Ага… Тогда так. Я ее допишу…

– Защита должна состояться до октября!

– Говорил, помню… Ну-с, за диссертацию, студент, ставлю вам «два». Изделие кощунственное. Придется над ним попотеть. Благо с радиофизикой тут все изящно, и остается это изящество выпятить на фоне дебрей микроэлектроники. Прикидываем силы. Один оппонент, курирующий главный пункт – прикладную целесообразность, – у тебя есть. – Он раскланялся. – Узнаете, да? Второй тоже имеется. Такой… уставший от жизни. Все до фонаря. Третий…

– Третий – Таланов, – перебил Прошин. – Мимо него не проедешь. А он–то как раз и может испоганить всю малину. Мужик он у–у! Как говорится, глаза к темноте привыкшие, все различают. К тому же твое направление для не загадка.

– Все? – с невыразимым презрением спросил Поляков.– Все. Слушай сюда. Не тот уровень по сравнению со мной. У него моя специфика – хобби, а я профессионал. И вообще – проф. И дело будет происходить так. Я объявляю: диссертация имеет прикладное значение в области современных печатных плат. Затем ты объясняешь, каким именно образом так получилось. Объяснения я напишу. Такое заверну – сам не опровергну. Но сначала буду тебя щипать. Всю защиту вставлять палки в колеса. Понимаешь, ты должен отстреляться с блеском! Я – жуткий вопрос, ты – остроумный ответ. Короче, готовим пьесу для двух актеров.

Поляков оживленно заходил по комнате. Глаза его были азартно– вдохновенны.

«Большой жизнерадостный удав, – с улыбкой подумал Прошин. – Это счастье, наверное, быть таким: веселым, бесшабашным негодяем, не замечающим печальной своей сути…»

– Станешь доктором, Леха, мы с тобой… такого… – воспарял тот к облакам. – Мы… Да! – спохватился он, вытащив из кармана листк бумаги.– Вот. Это ты мне кровь из носу должен достать.

– Тогда и читать не буду, если кровь. – Прошин, не глядя, сунул бумажку в карман. Только я уезжаю. Так что после возвращения.

– Ничего, мне не к спеху… Когда уезжаешь? Куда?

– Завтра. В Крым. На испытания одного приборчика.

– Ну, делопут… – покачал головой Поляков. – Поездки на Таймыр, от тебя, конечно, не дождешься… Постой? Значит, отдуваться со всеми приготовлениями предоставляется мне?

– Мы расплатимся.

– Надеюсь…

– Один едешь?

– Есть у меня один инженер женского пола…

– Ах, кобра очкастая! Но это и правильно, это – по-нашему! Вот штопор, лишай девственности эту замечательную бутылочку…

* * *

Прогноз погоды, касающийся крымского побережья, Прошина не разочаровал: синоптики заверяли, что она будет стабильно великолепна. Это сообщение подвело итог сборам, и теперь в приятном безделье оставалось провести прощальный вечер… Прощальный вечер – это когда чему–то суждено начаться и что–то кончается. Грустный маленький праздник. И одиночество его минут – откровение, отдых от тревожного мира людей. На столе – ужин.

После ужина десерт: ананасовый сок, вишневое желе… Нет, сначала душ! Впрочем, опять нет! Хвойная ванна. Теплая, ароматная вода, густой шапкой нежнейшей пены ласкающая тело; закрой глаза – и будто плывешь в маленьких воздушных шариках, упруго лопающихся на распаренной коже… Программа составилась; хлопнув себя по коленям, он резко поднялся с кресла, но, словно пригвожденный внезапной мыслью, замер, а затем быстро задрал штанину. На коленной чашечке сидела небольшая, с фасолину опухоль. Он осторожно пощупал ее. Опухоль была твердой и безболезненной. То, что это какая–то чепуха, он отверг сразу, бесповоротно уверившись в раке.

«Глинский… тогда… тренировка… – метнулась встревоженной змеей, бессильная, полная жгучей ненависти догадка. – Саркома?»

Машинально он отправился в ванную, помылся, растерся полотенцем, натянул старенькие, выношенные до белесых проплешин джинсы и сгорбленно присел на меховое покрывало, устилавшее постель.

За окном бушевала гроза. Яростно содрогался гром, и от вспышек молний ночное небо озарялось фотографическим светом, на какие–то секунды властвующим над тьмой, и тогда виднелись ненастные дымные тучи и жалобно шевелящаяся листва яблонь в скверике. Хлопала и развевалась занавеска на открытой двери балкона. Изредка ветер кидал в окно пригоршню дождя, сухо, как бисер, рассыпавшуюся по стеклу.

«Ко мне стучится смерть… – думал он, цепенея в сладком и остром, как наслаждение, скорблении по самому себе. – Боже, как невыразимо грустно умирать весной и летом, когда все дышит жизнью… А когда умирать? В унылую распутицу осени? Или зимой, когда и без того все мертво вокруг? Обидно умирать весной, а осенью – страшно и скучно. Но ведь не отвертеться от этого никому, даже самому умному ловкачу! Никому, никогда и никак! Откуда оно, это вечное торжество смерти над жизнью? Или… может быть, там тоже жизнь? Ну, хоть никакая, хоть жизнь разума в темени и пустоте, но если?..»

Он смотрел на свою ногу: нежная кожа лодыжек, светлые волоски, голубые извилины вен…

И тут отчетливая, морозная мысль до боли пронзила мозг: «Исчезнет все! И то, чем был, превратится в разлагающиеся белки, засыпанные землей, пожираемые червями в затхлой темноте гроба… Летом там будет сухо, весной и осенью сыро; зимой земля смерзнется в камень… Но что холод, сырость, тепло мертвому телу? Все едино и – ничто!»

Но даже не столько пугал его сам факт смерти, угасание разума и потеря себя существующим, живущим, сколько то, как осквернится его тело, мышцы, глаза, кожа, кровь…

Прошлым летом, когда он отдыхал с Таней и Андреем на Волге, решили сходить на рыбалку. Встали рано. Лоснилась сочной зеленью трава; сонно, зеваючи кричали петухи; искрилась в поднимающемся солнце синяя течь реки. Отчетливо, будто построенная на контрасте воздуха и воды, белела на противоположном берегу стройная русская церковь с сияющими позолотой маковкой и крестиком. Чернел лес за желтым ковром хлебов. Пахло от земли свежо, росисто, животворно. Острой саперной лопаткой Андрей копал чернозем – искал приманку.

Лопата отбросила пласт земли; показались коричневые кости и черви… Их было множество. Осклизлые, извивающиеся; белые личинки, мокрицы с омерзительными лапами… Зеленая трава. Красное солнце. Синяя река. Белый храм. Фиолетовый лес. И рыхлый пласт земли, копошащийся нечистью…

Картина эта давно исчезла в крутящемся ролике киноленты жизни, но он понимал теперь, что всю оставшуюся ленту смотрит сквозь этот маленький минутный фрагментик…

«Мысли о смерти – это расплата за жизнь. Смерть – она что! А вот осознание ее… – Он налил до краев стакан коньяка, судоржным глотком опорожнил его… Голова закружилась, стало отупело печально и бесконечно жалко себя. Жалко. – Но ведь ничего не сделано! – растерянно постигал он итог. – А… стоило? Ради чего? Ради теплых воспоминаний сослуживцев: доблестно, мол, выполнил свой скромный долг пребывания в обществе? Или ради соболезнования широких масс: этот–то… слыхали? Допустим, второй вариант получше, хотя, собственно, чем? Известность? Но история выбирает из столетия имена считанных лиц. Остальные хранит лишь ветхая бумага архивных газет. Тысячи изводят себя творчеством, пытаясь ухватить тень бессмертия, а за века прошивается красной нитью десяток… Их облагороженные художниками головы увенчиваются венками, но толку? Имена их звук, а созданное ими подобно забальзамированным цветам. Так, академический интерес… Или ознакомились с великой поэзией – и на полку ее, запомнив: был, значит, такой Гомер. Если еще и был… Так к чему же тогда все? Топать, ползти, гнать наперегонки к сияющим высотам будущего? А если через час или через миллион лет грянет вселенская катастрофа и от нас, так и не понявших, откуда мы и где живем, что позади, что впереди, останется пшик? Дофилософствовался! – Он через силу, принуждая себя, расхохотался. – Приплыл! К чему–то новому? Шиш! Все эти упаднические твои мыслишки давно известны, обсуждены, осуждены и … к дьяволу все! Помрешь, как любой и каждый! А муки–то, муки… Гений загибается, абсолютная величина всего человечества… Кретин!».

Зажмурив глаза, с плаксивым отвращением к себе, уже опьяневший, в истерике, он изо всех сил ударил кулаком в хрупкий фарфор настенной маски, являющей лик Будды, но Будду господь оборонил, и Прошин попал мимо, в стену. Несколько секунд он ошалело разглядывал то непроницаемую улыбку Азии, то сведенные судорогой, разбитые пальцы; застонав от боли, распрямил их и отправился в ванную; смыл кровь ледяной водой и, обмакнув ватку в зеленку, потыкал ею в ссадины. Вернувшись в комнату, вновь рухнул на диван. Бережно, с гадливостью пощупал шишечку на ноге, и длинно выругался. Захотелось курить. В секретере еще оставалась початая пачка, но взяв ее, он тут же переместил сигареты в мусорное ведро.

– Все ерунда, – произнес он в раздумье, выходя на балкон. – Какая к черту саркома? А истерика эта, она… нужна. Для разрядки. Это нервы… Ты уработался, ты устал…

Он жадно вдохнул свежий, насыщенный озоном воздух. Гроза ушла, и только меленький, робкий дождик слабо шуршал в листве сирени и лип. Мокрая жесть крыш блестела под прозрачной луной.

И где–то в глубине себя он вновь ощутил тень того забытого, маленького и всесильного защитника из ушедшего детства, дающего возможность смотреть на жизнь как на вечное и чувствовать себя в этой жизни тоже вечно живым властелином; защитника, отвергавшего смерть, а при виде ее заставляющего думать о ней как о не относящейся к тебе самому. Ты бессмертен, и все. Забудь об ином, прочь тоску сомнений, не думай о жизни, да и не вспомнишь о смерти, просто – живи на этом свете; он твой, твой навсегда.

И он уверовал, уверовал глубоко и спокойно: ничего не произойдет, потому что произойти не сможет.

– Так, мол, и так, – махнув рукой, скажет завтра Соловьев. – Идите с миром. Пустяк.

И когда он услышал эти еще не сказанные слова, он уткнулся лицом в жесткий шерстяной чехол подушки и с отчаянием заплакал. Он плакал за долгие годы, когда хотелось плакать, но не было слез или просто было нельзя. От коньяка все плыло перед глазами… Ворс пледа приятно щекотал голые ноги… Наревевшись вдосталь, встал, утомленно приказал: «Хватит!» – и пошел смывать сопли пенистым мылом и холодной водой. В это время позвонила Татьяна. Сообщила, что свободна, что скучно…

«Пусть приезжает, – решил он. – Покажу ей болячку свою, не надо будет с утра к Соловьеву мотаться…»

Но сначала заводить разговор об этом было неудобно, да и некстати, а потом – тем более. Да и не хотелось потом…

– …Рассосется через неделю, – сказал Соловьев, сплевывая прилипшую к губе табачную крошку. – А здоровье у вас патологическое! Вы что, – он дернул щекой в усмешке, – заподозрили рак? Не ожидал от вас… этакой мнительности, Алексей… э…

– Психанул! – виновато развел руками Прошин.

* * *

Проснулся он в светлом предпраздничном настроении, веселый и бодрый, как бывало лишь в детстве, воскресным утром, в день рождения, когда нежишься в постели в томной дреме и в предчувствии беззаботного дня, где будут гости, друзья, подарки… А с кухни тянется ароматный дух пирогов и глухо доносятся голоса родителей. Давно не было у него такого пробуждения; последнее время, просыпаясь утром, в тепле простынь, остро ощущая тело свое, он думал о смерти; и были ужасны мысли этих серых рассветных часов, как было ужасно осознание себя – вернувшегося из небытия, куда рано или поздно отойдешь навеки, без всякой надежды возвращения в это тепло, в этот мир… Или все устроено в принципе не так, как мыслят себе примитивные людишки? И все намного лучше, или – куда как хуже?

Итак, он проснулся. Веселый и бодрый. Час был ранний, но спать уже не хотелось. На кухне раздражающе капала из крана вода. Он, чертыхнувшись, встал, прикрутил его вялыми со сна пальцами и вновь нырнул в постель.

Хлесткий тяжелый дождь стучал по тротуарам. Потоки воды неслись с крыш, с хлюпаньем разбиваясь об оконные карнизы.

– Уезжаю в дождь, – шепнул он. – Вроде – хорошая примета. Быстрей бы на море… Господи, от чего бегу? От того, к чему прибегу?

«Ладно ныть, – сонно сказал Второй. – Все вы ноете, когда в достатке и в неге. А даст жизнь в рожу, вспомните свое нытье с изумлением».

– И то правда, – согласился Прошин и начал одеваться.

Уже в аэропорту, стоя за стеклянной стеной здания и наблюдая за передвижением по бетонному полю таких неуклюжих на земле лайнеров, он поймал себя на чувстве чего-то бесповоротно утраченного. Да, чего-то недоставало. Как недоставало утром, при пробуждении, запаха пирогов и родительских голосов из кухни… Но чего? Оли? И вдруг мучительно захотелось вернуться не в пустую, набитую хозяйственными агрегатами квартиру, а домой – где семья, где тебя ждут и любят, к невозвратимому, из рук упущенному счастью… А вернее – отринутому им.

И что обретено взамен? И вновь его пробрало тоскливым холодком. И было в этом холодке что-то сродни досаде и страху, падению и безысходности, предчувствию расплаты и окончательного, как заслонка крематория, конца. Но – покуда еще далеких-далеких…

А через считанные часы он уже стоял на палубе суденышка с названием «Отшельник» и, облокотившись на холодные, влажные поручни, оглядывал масляно игравшую бликами гладь воды. В голове шумел день дорожных хлопот и смены декораций: дождливая Москва, безоблачное небо Крыма, пыльная дорога к побережью мимо тонущих в акациях, шелковицах и розах поселков, полей лаванды, маков; ныряющий серпантин подъемов и спусков; и вот из–за плешивой горы, усеянной кучками низкорослого кустарника, выглянула, наконец, лазурная бездна слившихся воедино воды и неба… И тут его захлестнуло чувство моря – волнующее, радостное, чистое, словно ветер, заполнило оно грудь тугой, ликующей силой. Все отошло назад, сгинуло, и прошлое представлялось теперь движением призрачных теней в туманном пространстве, отсеченном плоскостью нудного осеннего дождя. А перед ним лежала теплая чернеющая синева в подступающих сумерках, готовая заискриться отражением звезд, и где-то там, за спиной – уже неразличимая в скорой ночи, выжженная солнцем крымская степь.

Жить он решил на корабле. Курортный город, неоновой галактикой светивший в подкове залива, не увлекал его своим гостиничным комфортом, публичными увеселениями и пьяными забегаловками. Воронина поначалу последовала его примеру, но затем избегла выбора между гостиницей и каютой, закрепив за собой и то и другое. Прошину было плевать: пусть делает, что хочет… Он так и не понял, отчего Наталья так легко согласилась поехать с ним, он приписал подобный шаг холодку, пробежавшему между нею и Сергеем и ощутимому даже со стороны. А потому пришел к выводу, что ей надо просто отдохнуть от Глинского, погрузившись в необходимое каждому одиночество, заряжающее энергией подсевшие в житейских передрягах аккумуляторы душ. Сегодня, когда они шагали через аквариум аэровокзала, ему на мгновение стало приятно от присутствия ее рядом… Помнил, как она поднималась по трапу самолета: стройная, гордая, глаза – вода колодезная; и тонкие светлые волосы ее трепетали на ветру, как нити золотого огня. Редкий, одухотворенный аристократизм ее красоты пленял, но Прошину виделось в этой женщине и другое, что отвращало, словно порок: все в ней следовало некоему трафаретному началу, заложенному кем–то глубоко и остро Прошину враждебным, враждебным за солдафонский фанатизм в стремлении подогнать всех под одну планку убогих убеждений, мыслей, взглядов, идей и чувств.

Компания океанологов – шустрых молодых ребят – встретила Воронину и Прошина как родных. Наташа сразу же оказалась в окружении поклонников, а Прошин, оговорив испытания прибора, удалился в каюту, радуясь отсутствию этой братии по вечерам, когда она с шумом убывала на катере в город, где было все ей необходимое: женщины, танцульки и сухое вино. Он же, выбрав час перелома вечера к ночи, вдосталь наплавается в парной воде, а потом, ежась от свежего ветерка, будет стоять на пустой палубе, слушая скрип якорных цепей, глядя на пологие фиолетовые горы, будто большие медведи, припавшие к воде, на далекие светляки звезд и, думая: есть ли там жизнь? Есть ли начало и конец чудовищной бездне Вселенной? – бесполезно станет постигать в этих размеренно и величаво проплывающих минутах первозданный смысл бытия…

«А что город? Нет, вообще–то с хорошей подругой там тоже…»

* * *

С утра Прошин вышел на палубу, тут же привычно уяснив: работы не будет. Коллеги-океанологи сидели в кругу, обсуждая технические неувязки, и, тыкая друг другу данные, полученные от приборов, бешено ругались, тряся широкополыми панамами и размахивая темными очками. Воронина пребывала среди них, сдерживая своим присутствием лексику особо темпераментных.

Прошин вернулся в каюту. Не торопясь переоделся, с удовольствием глядя в зеркало на ровный загар тела, на выгоревшие, посветлевшие волосы; перекинул через плечо куртку из пористой резины и вновь поднялся наверх. С равнодушием оглядев спорящие панамы, очки и шорты, включил компрессор, зарядил акваланг, баллон пневматического ружья и, натягивая на ходу маску, двинулся к водолазной лестнице.

И вот он – прекрасный миг: шаг в голубое, пронизанное солнцем пространство, качнулась над головой легкая волна и – парение в жемчужном кипении пузырьков воздуха, торопливо взмывающих вверх.

Махнув ластами, он спланировал в глубину, скользя над полем валунов в грубой шерсти водорослей. Стоящей рыбы не было: только пестрые жирные зеленухи озабоченно проплывали, скрываясь в подводных пещерах, да виднелись на пятачках песка разбросанными скрюченными головешками ерши-скорпены с мутными глазами дошедших до ручки алкоголиков. Но это были не трофеи, мусор.

Он вспоминал тропические рифы: коралловые долины, разноцветный рыбий карнавал, огромные раковины… Там можно было стрелять с закрытыми глазами, неизменно поражая какую-нибудь цель, но там была просто бойня, а здесь, среди унылого чередования бурых скал, серого песка, редкой рыбки и ракушки, здесь, где новичку и баловню не место, где наблюдательность, точность, выдержка решают все, была охота, был поединок, была ни с чем не сравнимая, древняя сладость добычи.

Он терпеть не мог всяких лирических разглагольствований вокруг охоты, представляющих ее как цепочку радостей больших и малых открытий, блаженное созерцание природы, удивление перед ее тайнами… Лживая, лицемерная болтовня! Как не зевают во сне, так и охотник выслеживает не предмет любования, а жертву. Да и что можно увидеть через прицел? Какие красоты? Природа замкнута перед теми, кто держит ружье. И когда он охотился, он думал лишь о цели: все остальное – расплывчатый фон; а вот уж когда плавал без оружия – созерцал, восхищался.

Гряда валунов оборвалась, и теперь он висел над мертвой подводной пустыней, однообразно тянувшейся в бесконечность глубин. Здесь, по его расчетам, было место, где водились крупные камбалы. Уже дней десять он безуспешно выискивал их среди мелкой ряби песчаных дюн, по которым ползли, извиваясь угрями, длинные солнечные ленты.

На везло и на сей раз. Пейзаж был удручающим: дохлая рыбка, крабик, суетливым паучком хлопочущий возле нее, одинокая замшелая рапана… Дно темнело, рыжий ил летел в стекло маски, тускнело стальное сверкание наконечника гарпуна, уже не различалось подводное небо… Он повернул обратно, размазживая по пути рукоятью ножа головы рыбкам-драконам. Маленькие, с указательный палец, внешне напоминающие безобидных бычков, они были страшны короной трех колючек верхнего плавника. Уколись о такой плавничок незадачливый рыболов и – меняй месяц курортного отдыха на месяц больничного.

Когда очередной дракон, побившись в агонии, показал свое молочное пузо, Прошин оставил это нерыцарское занятие – разонравилось…

«Покоя они тебе не дают, что ли? – рассуждал он, вкладывая тесак в ножны. – Нет, – тихо-мирно загорают на песочке. Не тронь их – не тронут они. И почему мы так боимся силы других, особенно силы слабых? И вообще: откуда этот азарт к уничтожению? Ну, загублю я из спортивного интереса камбалу. Для чего? Сам есть не буду, сожрет ее в качестве закуски эта компания блатных и голодных в панамах… Для них стараюсь?»

Он различил над собой темное днище судна и колом начал всплывать, осторожно меняя давление, но тут литыми торпедами замелькал косяк лобанов, идущий в сторону берега. Дальше Прошин действовал машинально. Не целясь, полагаясь на интуицию рук, он вскинул на вожака стаи длинную трубу ружья и с точно подобранным упреждением выстрелил. Титановая стрела, свистнув, прорезала толщу воды, пронзила что-то живое, податливое – он ощутил это так, словно сам, рукой всадил ее в тело рыбы; дернулась леска, ружье повело в сторону… Перебирая пальцами капроновую нить, Прошин подтянул гарпун; на нем, пытаясь отогнуть безжалостный зубец наконечника, бился, выламывая пушистый хвост, красавец лобанище, серебряно чернеющий отборной кольчужкой чешуи. Шевеля ртом, будто захлебываясь в крике, он с ужасом взирал на огромного убийцу; ало дымилась кровь в синеве воды.

Он чуть не отпустил рыбу – стало жаль. Но куда отпускать? Гарпун вонзился возле головы, в лохмотья изодрав нежно-розовые колечки жабр; с этой маленькой жизнью было уже кончено.

Неторопливо поплыл к судну, волоча присмиревшего лобана на поводке кукана. Компания, свесившаяся через борт, встретила его восторженным гиком.

Прошин снял с себя резиновую хламиду, бросил рыбину, неистово забившуюся о палубу, под ноги сбежавшейся публике и занялся аквалангом.

– Хорош, подлюга… – высказался кто-то и уважительно потрогал вздрагивающего лобана пальцем. – Тоже надо… попробовать нырнуть!

– Зачем?

– Ну, заделаем ушицы…

– Дарю, – сказал Прошин, кивнув на рыбу. – Заделывай.

И, встав на леера, чуть покачнувшись, ласточкой нырнул в воду.

«Смываться отсюда надо, – решил он в полете. – Надоело. Охота все да охота… Тоска».

В субботу, после окончания работ, к «Отшельнику» подскочил вертлявый катерок, лихо развернувшись, пришвартовался к борту, и Прошин с ватагой океанологов отбыл в город. Воронина исключение не составила, на катере они уселись рядом, и Алексей, предложивший ей руку при переходе с борта на борт, отметил, что данный знак внимания она приняла без раздумья и даже с некоторым кокетством.

«Ну вот, – сказал Второй. – Есть возможность проявить себя в попытке укрощения строптивой. Только не тушуйся.»

Поговорить на катере из-за рева мотора им не довелось, но, когда сошли на пирс, Прошин предложил:

– Наташа, прошу, окажи любезность… Хочу с тобой поговорить. Причем серьезно. – Взглядом исподлобья он обвел толпу кавалеров, спешащих к ней, и то, что его взгляд в себе нес, заставило публику пройти мимо, покуда – без комментариев по поводу отделившейся от общества пары.

– Поговорить о чем?

– О жизни и вообще, – сказал Прошин. – Нам пора объясниться. По поводу всяких неразберих, царящих в нашем коллективе, недоговоренностей и нездоровой атмосферы… Если тебе это безразлично, пожалуйста, расстанемся здесь…

– Почему же безразлично? Это – моя жизнь, – сказала она.

– Представь, и моя тоже…

– Ну, тогда пошли… Прогуляемся.

Они долго гуляли по набережной, кишевшей толпами курортников, поначалу обмениваясь впечатлениями о командировке, а потом, словно нехотя, вернувшись к делам московским.

Она упрекала его в свертывании работ над анализатором, от чего Прошин без труда и аргументировано открестился; обвиняла в шкурном использовании лаборатории для личных интересов, но и тут у него нашлось масса убедительных причин для обоснования своих действий; однако, понимая, что бесконечные оправдания – не метод бесповоротного убеждения, Прошин сменил тон, доверительно поведав:

– Да все твои доводы – детский лепет… Знала бы ты, что творится вокруг. Особенно – на верхах. Я же вас защищаю, дурачков. Впрочем, – оглянулся на вечереющее небо, – пойдем, поужинаем. И я тебе многое расскажу.

Нашли ресторан – по здешним меркам фешенебельный, , а потому немноголюдный.

Делая заказ, Прошин не скупился.

– Это же так дорого… – не переставала одергивать его она.

– Жизнь дороже пищевых отравлений, – шутил он.

Затем вернулись к делам производственным, благодаря чему на Прошина вновь вылились ушаты нелицеприятной критики.

– Да, я не ангел, – искренне согласился он в итоге. – Но вы зарылись в свои норки, и не представляете, что происходит помимо их стен. Где такие премии, как в нашей лаборатории? Где такие вольности? А за счет чего? Но это – неважно. Могу сказать – для чего.

– Интересно…

– Чтобы коллектив занимался творчеством, а не поденщиной. Чтобы не допустить текучки кадров…

– А Роман, а Авдеев…

– Ну, знаешь… У Романа свои сумасбродные планы. А Коля? Что Коля? Ушел на эмоциях, и не удивлюсь, если вернется. А вернется – милости просим. – Он остро прищурился, глядя ей в глаза. Спросил: – А вот теперь представь, что уволился я… Вообще ты знаешь, что будет, если из науки уйдут такие, как я? В более привлекательные сферы? Да она развалится, ваша наука. Все держится на организаторах. Солдат может быть непревзойденным бойцом, но он не умеет командовать себе же подобными, он в курсе своей задачи, но не в курсе концепции и стратегии битвы… Далее: я-то знаю профессию. Но вот, соблазненный иной стезей, машу вам ручкой. А во главе вас встает безграмотный функционер, назначенный сверху. Через неделю вы с ужасом разбежитесь, кто куда… Позабыв про всякие высоконаучные проекты. И не раз вспомните меня искренним теплым словом. Даже обидно… Кого я угнетал? Кого оскорблял? Ну, назови! Любая личная просьба – всемерное содействие… Абсолютная покладистость и корректность. Нет, все вам не так! Что это? Зависть, органическое отторжение меня, как такового? Хорошо, что мы с тобой вместе, и вдали от посторонних взоров, можно хотя бы искренне объясниться. Вот ты – женщина, к которой я отношусь с огромной симпатией. Причем, не скрою, во всех смыслах… Да и чего скрывать? Я – нормальный мужик с адекватными реакциями. Но ты даже смотришь мимо меня, на лишнее слово не сподобишься…

– То есть, ты ко мне неравнодушен? – с насмешкой произнесла она.

– Какая разница! – отмахнулся он. – Что говорить о личном, когда отсутствует даже элементарный диалог…

– Так личное есть? – Ее глаза щурились недоверчиво.

– Я могу тебе сказать многое и неожиданное, – произнес Прошин. – Но не хотелось бы после этого выставиться в роли шута. – Он плеснул ей вино в бокал.

– Не выставлю я тебя в этакой роли, говори.

– Да, неравнодушен, – проронил Прошин. – Мягко говоря.

– Я тоже буду откровенна, – произнесла она, рассматривая вино на свет. – Когда я увидела тебя, то сразу влюбилась. И даже искала с тобой встреч… Но потом… Весь этот ужас твоих интриг, твое чванство… Да и Сергей мне такое порассказал…

– Да верь ты ему! – отмахнулся Прошин. – Нашла кавалера… Ничего своего. Пустота. Сначала ходил у меня на поводке, после у тебя – благодаря известным резонам… Ты уж не обижайся, мы сегодня откровенны, что просто здорово.

Они закончили ужин молча, после чего Прошин проводил ее в гостиницу. По дороге, посмотрев на часы, присвистнул. Сообщил сокрушенно:

– А паром-то наш ушел… Вот и погуляли!

– И что теперь? – озабоченно спросила она.

– Ну, я уговорю администраторшу, думаю. В крайнем случае, поболтаюсь по городу. Ночь сегодня лирическая…

За червонец взятки номер в гостинице ему выделили. Правда, с соседом – нетрезвым командировочным из Сибири, уже укладывающимся спать.

Принюхавшись к запаху перегара, стоящему в тесной комнатенке, Прошин обернулся к сопровождавшей его Наталье:

– Пусти на часок чаю попить… – И – досадливо скосил глаза в сторону мало что соображавшего соседа, кулем, свесив ноги, повалившегося на кровать в расстегнутой рубахе.

– Пойдем, конечно, – сказала она.

Дежурная по этажу выдала им электрический чайник. Пока тот сопел, нагреваясь, Прошин, искрясь юмором, живописал предполагаемые подробности от своего будущего ночлега с командировочным пьяницей.

Наташа рассеянно улыбалась, сидя напротив него за столом.

– Ничего, небольшое приключение не повредит, – заключил он, не отводя от нее взгляда.

– Я тоже думаю – обойдется. – Она одернула юбку, уперлась ладонью в подбородок. Серебряный медальон, скользнув, качнулся в овальном прогибе цепочки.

Все в ней внезапно показалось Прошину совершенным: и этот медальон, и молодая, нежная кожа щеки, и стройная ножка, беззащитно и дерзко выставленная напоказ, и хрупкая точеная стопа, и длинные золотые волосы…

Подвинув стул, он подсел к ней вплотную. Сказал обреченно:

– Распинался я сегодня, убеждал тебя… – Повинно опустил голову. – Неужели завтра опять наткнусь на отстраненный взгляд?

Следующий ее жест он предугадал: он осторожно провела ладонью по его щеке. Сказала:

– Надеюсь, ты был честен…

Теперь нельзя было упускать ни секунды.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю