Текст книги "Нежная душа урода"
Автор книги: Анатолий Ярмолюк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 11 страниц)
10
При всем нашем разнообразном опыте, такой явки с повинной нам читать еще никогда не доводилось. Я созвал своих оперов, мы пришли к Бате, заперлись в кабинете и читали все то, что написал убийца-карлик, до первых петухов. А когда закончили читать, Батя молча полез в свой служебный шкаф, достал оттуда огромную бутыль с водкой, разложил на столе домашние пирожки, соленые огурцы и поставил три стакана на пятерых.
– Берег на самый пиковый случай, – сказал Батя, указывая на бутыль. – Мехоношин, ты самый молодой, так что разливай…
Мы молча пили до самого утра, а утром всех нас, мрачных и пьяных, дежурная машина развезла по домам. Я, впрочем, остался в отделе. В соответствии с законом мне надо было отдать многостраничную явку с повинной в следственный отдел. Что я, разумеется, и сделал. В принципе, я имел полное право торжествовать. Я изобличил серийного убийцу. Я раскрыл целую серию тягчайших преступлений, которые поставили на дыбки весь город, да, возможно, и не только город. Но – не хотелось мне ни торжествовать, ни сверлить дыры в погонах для подполковничьих звездочек… Отчего-то мне не хотелось даже жить. Жалкая, скрюченная фигурка карлика-урода стояла перед моими глазами… Всех вашу мать, и зачем я только в свое время избрал себе столь поганое ремесло! Ведь многие же мне говорили – не для тебя, дескать, это! Добрый ты слишком, дескать, душа у тебя мягкая… «Нежная, как цветочек полевой», – пришли мне на ум слова…
Круто выматерившись, я, как был пьяный, спустился в наш милицейский подвал, где располагались камеры с узниками.
– Петро, – сказал я начальнику узилища, – собери-ка мне своих подчиненных, да и сам никуда не уходи!
– Это еще зачем? – недовольно сказал Петро. – Шли бы вы, товарищ майор, да поспали, что ли. А то, если хотите, можете прикорнуть в моем кабинете: есть у меня там диванчик…
– Поумничай у меня! – окрысился я. – Сказано тебе: собери подчиненных, – стало быть, собери! Я желаю сказать им речь. Распоряжение Бати!
– Ну, если только распоряжение Бати… – с сомнением сказал Петро и пошел скликать своих подчиненных-стражей.
Вскоре все они собрались. По незыблемой традиции нашего городского отдела в эти стражи назначали тех милиционеров, которые более ни на что и не годились. Ну, или таких, которые в чем-то крепко проштрафились перед законом и Родиной-матерью. Отпетые, короче, в большинстве своем были ребята, эти стражи, жестокие, холодные и на все способные…
– Слушайте, вы! – сказал я, оглядев это тюремное воинство. – Слушайте и запоминайте, потому что в другой раз я на эту тему буду говорить иначе! Есть у вас один сиделец по имени Виктор Кольцов. Карлик. Есть, я вас спрашиваю, или нет?
– Ну, есть, – угрюмо отозвалось тюремное воинство.
– Ну, так вот: есть, – резюмировал я. – И, судя по всему, он, этот карлик, будет сидеть у вас еще долгонько. До тех пор будет сидеть, пока его не заберут от вас в тюрьму. Понятно вам? Я спрашиваю – вам все ясно?
– Понятно, – все так же нехотя отозвались капэзэшные охранники.
– Ни хрена вам не понятно! – рявкнул я. – Я говорю, что сидеть этот карлик будет у вас еще долго! Так вот: если за это время с его головы упадет хоть единый волос… если вы сами либо еще какая-нибудь б…дь посмеет дотронуться до него пальцем – я вас всех… вы у меня все… Приказ самого Бати, понятно вам? Понятно или не понятно?
– Понятно… – прогудели стражи.
– Карлика держать в отдельной камере! – сказал я. – Передачки, если они будут, отдавать ему беспрепятственно и целиком! Доктора, если понадобится, вызывать немедленно! Если он потребует следователя – докладывать мне немедленно! Вызывать меня, даже если бы я находился на том свете!
– Узник замка Иф, – саркастически ухмыльнулся начальник узилища Петро. – Таинственная персона…
– Этот… граф Монте-Кристо! – добавил один из стражей.
– Не ваше дело! – совсем уже вызверился я. – Ваше дело – в доподлинности выполнять то, о чем вам сказано! Понятно вам? А коль понятно, то и ступайте отсюда к едрене фене!
Нельзя сказать, что от этой дурацкой моей речи перед охранниками нашего ИВС мне шибко полегчало. Не полегчало ничуть, однако же я считал, что речь свою произнес не напрасно. Потому что – знаю я их, этих охранников… Да и вообще…
Как только я вышел на улицу, ко мне со всех сторон бросились какие-то люди: репортеры, зеваки, какие-то стервозного вида расхристанные дамы…
– Товарищ майор! – хором завопила вся эта публика. – Мы о вас спрашивали у дежурного – он сказал, что вы находитесь в ИВС! Скажите, вы были у него, у карлика? Ну и как движется дело? Говорят, что он написал явку с повинной? Скажите хотя бы вкратце – что в этой явке? В чем он сознается? А в чем, по-вашему, он не сознался? Правда ли, что к нему применяли методы психологического воздействия? Говорят, его били? Я – корреспондент из… А я – из правозащитной организации… А правда, что…
Ну и так далее. Я вытащил пистолет, передернул затвор и шмальнул поверх голов этого сброда – четыре раза. Люди бросились врассыпную. Задним умом я тут же подумал, что, должно быть, мне достанется на орехи за такую стрельбу, и, возможно, очень даже достанется – но сейчас мне было глубоко все равно. Может, виной тому была выпитая ночью водка, может, что-то еще… Что-то прошедшей ночью со мной произошло, что-то во мне переиначилось и сломалось. «А душа у него – как цветок полевой: нежная-нежная…» – зачем-то возникло в моей голове. Я встряхнул головой, спрятал пистолет и пошел…
Накрапывал дождь – холодный, тяжелый, почти осенний. «Ну да, – помимо желания подумал я, – скоро ведь осень… уже, можно сказать, осень. А куда, собственно, я иду? Домой? Да нет, мой дом – совсем в другой стороне. Мне надо идти в другую сторону… там мой дом. Ну и – что? Что с того, что мой дом – в другой стороне? Кто меня там ждет, в этом моем доме? Никто меня там не ждет… Дождь, дождь… Нет, а в самом деле – куда же я иду?»
И вдруг я понял, куда я иду. Я иду на улицу Рябиновую в дом номер два. В этом доме живет человек по имени Грушина Ксения. Когда-то, давным-давно, когда я еще был другим, не таким, как сейчас, я познакомился с этой женщиной, я с ней общался, она приходила ко мне домой и провела у меня ночь. Это была удивительная ночь, это была ночь, наполненная целомудрием и трепетным ожиданием чуда. Ксения, Ксюша, Ксюшенька – Осенняя Женщина… Оказывается, я сейчас иду к тебе. Оказывается, мне в этом мире больше не к кому идти. Улица Рябиновая, дом номер два. Ксения. Только бы она была дома! Да нет, она непременно будет дома! Тем более – сегодня же, кажется, суббота. Хотя причем тут суббота? Она должна быть дома, потому что… да просто должна, и все тут!
Она была дома. Она стремительно выбежала мне навстречу, будто бы она знала, что я приду, и ждала моего прихода. Я остановился на полпути от калитки к ее крыльцу. Ее дом был обсажен калиновыми и рябиновыми кустами. На кустах нестерпимо краснели кисти ягод – предвестники скорой осени.
– Вот… – сказал я. – Я пришел…
Она была одета в синее платье. В ее простоволосой голове путался мокрый ветер. Она взяла меня за руку и повела на веранду своего дома. Весь пол веранды, и стоящий посередине круглый стол, и стоящие рядом с ним четыре плетеных стула были усыпаны мокрыми желтыми резными листьями вперемешку с алыми ягодами. Она села на один из стульев, а на другой усадила меня. Мы сидели и молча смотрели друг на друга – минуту, две, пять…
– Он написал явку с повинной, – наконец сказал я. – Большую – на тридцати семи листах. Он во всем сознался. Это он всех их убил.
– Карлик? – спросила Ксения.
– Карлик, – ответил я.
– Зачем же? – спросила Ксения.
– Они убили его любимую, – сказал я. – У него была любимая женщина. Маленькая любимая женщина, которую он называл Полюшкой и Феюшкой. Они ее погубили. И он им за это мстил.
– Вот как… – сказала Полина и взяла меня за руку.
– Да, – закивал я, – да…
– Его будут судить? – спросила Ксения.
– Разумеется, – сказал я.
– Тебе его жаль? – спросила Ксения.
– Не знаю… – сказал я. – Может быть… не знаю. У меня такое чувство… по-моему, мне жаль самого себя. Странное чувство…
Помолчали. Мокрый ветер залетел на веранду и швырнул на стол охапку желтых и алых листьев.
– Не переношу, когда ветер поет в проводах, – прислушиваясь, сказал я. – С детства не выношу… душу мне это пение выматывает.
– Ты устал, – сказала Ксения и погладила меня по голове. – Ты просто устал.
– Наверно, – сказал я.
– Пойдем, – сказала Ксения, взяв меня за обе руки сразу.
– Куда? – спросил я.
– Домой, – сказала Ксения.
Минуты, наверно, четыре я молча смотрел на Ксению, а она на меня. У нее оказалась удивительная особенность: она могла смотреть в глаза другому человеку, не отводя взгляда. Я так не мог. Я не мог долго смотреть в глаза другому человеку: в этих случаях я отчего-то чувствовал себя неловко и отводил взгляд в сторону… Так было и сейчас: я посмотрел на мокрую, разноцветную листву на веранде, на пляшущий на стене отсвет пробившегося сквозь хмарь солнечного лучика, и уткнулся лицом в теплые Ксюшины ладони.
– Ты – моя Осенняя Женщина, – сказал я. – Ты моя Осенняя Женщина…
– Пойдем домой, – сказала Ксения. – Слышишь, пойдем домой.
– Пойдем, – сказал я, отнимая Ксюшины ладони от своего лица.
Я и впрямь чувствовал, что мне нужно войти в дом, прилечь или хотя бы присесть. Мне было нехорошо: внутри меня, ближе к сердцу, разгорался зловещий и томящий огонь. Мне казалось, что я – беззащитная былинка среди миллиарда себе подобных былинок. Мне чудился зловещий свист невидимой косы, а может, это была и не коса, а просто – мокрый осенний ветер пел в невидимых проводах. Худо мне было…
11
Так я нашел, наконец, себе жену. Настоящую жену, истинную, с которой хотелось жить до конца дней на этой земле, умереть в один день, оказаться в раю и уже никогда более не расставаться. По ее настоянию, а также по инициативе Бати я был отправлен во внеплановый отпуск с тем, чтобы подлечить свое сердце в кардиологическом санатории, направление в который мне выхлопотал тот же Батя.
В этом санатории я провел больше месяца. Моя жена Ксюшенька навещала меня каждодневно, иногда – в компании Бати, иногда же – вместе со всеми друзьями-операми, с которыми я ловил и изобличал Витьку Кольцова, карлика и серийного убийцу. Естественно, я всегда спрашивал, как он там, Витька-карлик, как продвигается следствие и скоро ли суд. Мне отвечали скупо и неохотно – берегли мое сердце.
– Да все с твоим карликом нормально, – успокаивал меня Батя. – Жив-здоров твой карлик, что ему станется… Следствие близится к концу, свидетельская база имеется, сам он ничего не отрицает… А суд – будет и суд… Ты, главное дело, лечись. Будет в нашей с тобой нелегкой жизни еще множество таких карликов. К сожалению…
Вернувшись из санатория домой (жили мы с Ксюшей в ее доме, а мою квартиру решили продать и на вырученные деньги купить весной милую загородную дачку), так вот, вернувшись из санатория, я первым делом углубился в чтение газет (будучи в санатории, я никаких газет, можно сказать, и не читал). Первым делом, конечно, меня интересовало, что в газетах написано о карлике. Само собою, написано было много, и такая большей частью это была ахинея, что просто не приведи и помилуй! Пуще всех, конечно, старался местный «Вечерний звон»: в нескольких кряду номерах эта газета извещала своих читателей о том, что, оказывается, в городе злодействовал вовсе даже не карлик-одиночка, а целая банда карликов-убийц, из которых неимоверными усилиями милиции был пойман только один, а это значит – жди новых убийств… Само собою, досталось от «Вечернего звона» и мне. В трех номерах кряду писалось, как майор Якименко, будучи в состоянии пьяной невменяемости, открыл стрельбу из табельного оружия по безвинным репортерам и городским правозащитникам и, что самое возмутительное, не понес за этот свой поступок абсолютно никакого взыскания, а совсем наоборот, был тотчас же премирован путевкой в некий санаторий, где и продолжает пребывать на момент написания сих строк. Не меньшее возмущенное недоумение вызывает и позиция руководства городского УВД, которое не только не пожелало разъяснить вопрос со стрельбой по безоружным людям вконец распоясавшимся майором Якименко, но еще и обложило городских репортеров и правозащитников столь беспардонной и изысканной бранью, что даже газета «Вечерний звон» при всей ее прогрессивности, и то смогла обозначить многие из этих выражений лишь целомудренными точками… (Бедный Батя! Воображаю, каково ему пришлось, защищая меня, в то время как я прохлаждался в санатории…) Однако больше всего в этой газете меня восхитила некая публикация, вернее, даже не публикация, а коллективное обращение сотрудников газеты к нашим городским властям с просьбой о том, чтобы власти назвали какую-нибудь из городских улиц именем репортера Наливкина, «погибшего от руки подлого убийцы-маньяка на боевом посту»… Здесь же, в «Вечернем звоне», сообщалось и о дате суда над Витькой Кольцовым. Суд должен был состояться через двенадцать дней…
– Начитан и осведомлен, – укоризненно сказала моя Ксюшенька, вернувшись с работы и обнаружив неуклюже припрятанные мною газеты. – Эх ты, сыщик Якименко…
– Через двенадцать дней суд, – сказал я. – Над карликом…
– Я знаю, – сказала Ксюша. – Весь город только о том и говорит. Места в зале заранее бронируют. Как на спектакль…
– Должно быть, меня вызовут в качестве свидетеля, – сказал я.
– Уже вызвали, – с неудовольствием сказала моя жена. – Кстати, так же, как и меня.
– Стало быть, пойдем? – спросил я.
– Пойдем… – вздохнула моя Ксюшенька.
Суд и в самом деле состоялся через двенадцать дней. Уже накануне в городе творилось до такой степени черт-те что, что Батя издал распоряжение об усиленном варианте несения милицейской службы и запросил вдобавок у области два взвода дополнительных патрулей. Особым пунктом распоряжения Батя повелел нам во что бы то ни стало в целях обеспечения правопорядка на подведомственной территории изыскать законную возможность упечь на время судебного разбирательства в кутузку городского правозащитника Васю Убогого со товарищи. Таковая возможность, само собою, была в тот же день изыскана, и Васю Убогого с компанией, несмотря на их протесты и угрозы дойти с жалобами аж до самого Амстердама, упекли…
К моменту начала судебного заседания убогий судебный залишко едва не взяли штурмом, и, вероятно, таки взяли бы, если бы не Батя. Облаченный в каску, бронежилет и с автоматом, Батя подобно карающему богу возвышался на пороге судебного зальчика и одним своим монументальным присутствием остужал многие горячие головы. Следует сказать, что едва ли не половину судебного зала занимали репортеры: и местные, и областные, и московские, и черт его знает, откуда еще…
Я в этом представлении играл роль свидетеля, и поэтому в зал попал не сразу, а лишь тогда, когда меня вызвали. Войдя в зал, я первым делом взглянул на клетку, где находился подсудимый – карлик-убийца Витька Кольцов. Я взглянул – и до боли закусил губы… Маленькое, сутулое, поникшее существо сидело на скамейке и немигающе смотрело в пол. «А душа у него – как цветочек полевой: нежная-нежная»… – вдруг вспомнилось мне, и я тотчас же почувствовал соленую влагу во рту…
Я почти не помню, какие вопросы задавал мне судья и какие я на них давал ответы. Закончив отвечать, я протиснулся сквозь публику, разыскал мою Ксюшеньку (ее вызвали держать ответ раньше моего), и мы, прижатые к стене, молча стали наблюдать за окончанием действа.
– Может быть, уйдем? – то и дело спрашивала жена, внимательно наблюдая за мною. – Лицо у тебя, знаешь ли…
– А что – лицо? – рассеянно отвечал я. – Лицо как лицо… обыкновенное… как всегда.
– Да уж, – с сомнением говорила на это моя Ксюшенька. – Как всегда… как же…
По всей вероятности, судьи намеревались закончить действо как можно скорее – за день, максимум за два. Я так думаю, что на этот счет у них имелось особое распоряжение из каких-нибудь верхов. Ну не распоряжение, так отеческая рекомендация – это уж непременно. В принципе, все это было понятно и вполне объяснимо: целая череда громких преступлений, быстрое их раскрытие, скорый суд… Кому-то необходимо было победно отчитаться, кому-то подставить карманы для щедрых наград…
Мне почему-то казалось, что Витька Кольцов на все обращенные к нему вопросы будет отвечать вяло, неохотно и малословно: уж слишком мрачным, жалким и угнетенным выглядел он в своей клетке. Вспоминая его явку с повинной, я даже думал, что он и вовсе откажется отвечать на какие бы то ни было вопросы. К чему? Что он мог добавить к тому, о чем написал? Что он может изменить либо поправить в своей неказистой жизни своими ответами? Однако я ошибся. Да, карлик Витька Кольцов выглядел мрачным и подавленным, однако на все вопросы он отвечал скоро, четко и, как бы поточнее выразиться, подобострастно, что ли. Да-да, именно подобострастно, даже угодливо. Даже заискивающая улыбка появлялась на его лице, когда кто-то из участников судебного процесса обращался к нему за каким-нибудь разъяснением. Вначале я недоумевал и даже негодовал по поводу такого его поведения, но очень скоро я опомнился. К чему мое недоумение и негодование? Тюрьма меняет человека, она ломает и перекраивает его по единому образу и подобию. Побывавшему в тюрьме человеку очень хочется жить – жить какой угодно ценой, жить во что бы ни стало, жить, жить… А карлик Витька Кольцов к тому же еще и боялся, что в случае чего его, вероятно, будут бить…
К вечеру опрос свидетелей был закончен, утомительно-длинные заключения разнообразных экспертиз были зачитаны. Наутро следующего дня предстояли прокурорские и адвокатские речи, последнее слово подсудимого и – приговор. Финита ля комедия, как говаривали в иные времена и в иных местах. Ну, или финита ля трагедия – какая разница?..
– Мы ведь завтра туда не пойдем? – спросила меня Ксюшенька, когда мы шли с ней по совсем уже осеннему городу. – Нет, и впрямь – что нам там делать? О приговоре мы можем узнать и из газет. Или – ты все узнаешь на работе… Ну, чего ты молчишь? В конце концов, я беспокоюсь о тебе. У тебя сегодня было такое лицо… Я столько на твоем лице сегодня прочитала… Да не молчи же ты, слышишь! Знаешь, мне кажется, что ты себя в чем-то считаешь виноватым. Ну, в чем ты можешь быть виноват? Он – убил, ты – его поймал. В чем же ты виноват? Между прочим, это твоя работа…
– Да, – сказал я. – Разумеется, ты права. Он – убил, а я его – поймал. Я ни в чем не виноват. Просто – такая у меня работа…
– А! – безнадежно махнула рукой моя Ксюшенька. – Ладно уж, пойдем мы туда и завтра. Ох, какой же ты у меня дурак!..
Прокурор, как и полагается прокурору, был немногословен и суров: за все про все он потребовал для карлика смертной казни. Публика ахнула, покачнулась и разразилась одобрительными возгласами и аплодисментами. И мало кто в этом шуме услышал и увидел, как карлик в своей клетке тягуче взвыл, схватился за голову и рухнул на пол…
После прокурора выступал адвокат. А впрочем, что – адвокат? Адвокат как адвокат: да и кто в зале внимал его доводам? Публика жаждала карликовой смерти, никакой иной приговор, кроме смерти, публику бы не устроил…
После адвоката слово предоставили Витьке Кольцову. К этому времени он уже слегка оправился от шока, причиненного словами прокурора, и был многословен, предельно заискивающ и суетлив. Впрочем, смысл его речи сводился к одному: карлик умолял его пощадить. Свою просьбу о пощаде он все повторял и повторял, и даже когда судья произнес: «Суду все ясно» и велел ему замолчать, карлик никак не мог остановиться: вцепившись руками в решетку, под яростные возгласы публики и вспышки репортерских фотоаппаратов, он умолял суд не лишать его жизни… Я не выдержал и, расшвыривая орущую публику, вышел из зала…
Приговор выносили после обеда. Пока судья зачитывал список Витькиных прегрешений на этой земле и то, как эти прегрешения соотносятся с земным законодательством, публика в нетерпении елозила на скамейках и раздраженно сучила ногами. Всем хотелось поскорее дождаться определяющей части приговора, то бишь возвещения о карликовой смерти. И в конце концов публика дождалась. Руководствуясь действующим законодательством и именем страны и народа (то есть той самой беснующейся публики), серийному убийце карлику Витьке Кольцову был вынесен смертный приговор…
Разумеется, публика тут же восторженно взвыла. Впрочем, я мало обращал внимания на этот вой: меня в этот момент интересовал карлик, только он, и никто иной на свете. Услышав слово «смерть», Витька какое-то время непонимающе смотрел на судью, затем широко раскрывая рот, принялся что-то выкрикивать… Из-за шума, чинимого публикой, никто не слышал, о чем он кричит, да никому, в общем, это было и не интересно. Тотчас же к Витьке подскочили полтора десятка фоторепортеров, и резкие белые огни суетливо заплясали на Витькином лице и его неистово разинутом рте. Вслед за фоторепортерами к Витьке бросились конвойные милиционеры (те самые, между прочим, из ИВС, которым я в приступе пьяного отчаяния и бессилия давал наставления о бережном обращении с Витькой), отворили клетку, ухватили Витьку и поволокли… Верней, пытались поволочь, но Витька уцепился руками за прутья клетки и продолжал безмолвно кричать – и попробуй так вот запросто отцепить Витькины ручищи от этих прутьев…
– Пошли отсюда! – резко дернула меня за рукав Ксюшенька. – Слышишь, пойдем отсюда… немедленно!
Раздавая не глядя направо и налево тумаки и затрещины, я пробирался к выходу и волок за собой мою Ксюшеньку. Вот наконец и выход: невыразимо синее осеннее небо брызнуло нам в глаза. Синее небо и желтые резные листья на его фоне. Желтые резные листья и кроваво-красные кисти ягод…
На следующий день я пошел на работу и написал рапорт о своем желании уйти на пенсию – по выслуге лет и состоянию здоровья.
– Оно конечно, – сказал Батя, прочитав мой рапорт. – Как говорится, имеешь право. Да только… Может, подождал бы малость, а? Вместе пришли, вместе бы и ушли…
– Ну, пиши и ты свой рапорт, – сказал я. – В чем же дело?
– А! – безнадежно махнул рукой Батя. – Как же – пиши… Это ты у нас такой решительный и смелый. А я, наверно, уйду отсюда тогда, когда меня либо вышвырнут, либо вынесут вперед ногами. Мент я, в отличие от тебя, мент! Этим все и сказано. Тем более – обещали дать полковника за успешное руководство в поимке маньяка-убийцы…
– А там и до генерала недалеко… – усмехнулся я. – Давай, подписывай, не томи душу.
– Оно конечно, – еще раз сказал Батя и остервенело расписался на моем рапорте. – Черт бы его все побрал… Да, кстати. Хотел тебе сказать в качестве утешения: вряд ли его расстреляют.
– Кого? – угрюмо спросил я.
– Его! – рявкнул Батя. – Выпендриваешься, твою мать… сугубо штатский человек! Его – твоего карлика! Сообщили мне сегодня из области, что закон у нас такой на днях принят – никого не расстреливать. Расстрел станут заменять пожизненным заключением. Хотят, чтобы было как в просвещенной Европе – мать ее, эту Европу, эти законы и все на свете!
– Приходи сегодня вечером к нам, – сказал я. – Посидим, выпьем… Приходи, ладно?
– Приду, – сказал Батя. – А, дьявол! Совсем забыл: надо же дать распоряжение выпустить на свободу этого черта… Васю Убогого. До сих пор ведь сидит!
– Его не расстреляют, – сказал я вечером моей Ксюшеньке. – Батя говорил, будто закон такой вышел – заменять расстрел пожизненным заключением. Так что – его, наверно, не расстреляют…
– Я сегодня весь день думала… – взглянула на меня Ксюшенька своими удивительными осенними глазами. – Я думала о том, что если бы не он… не этот карлик, то мы бы с тобой, наверно, и не познакомились. Всю жизнь ходили бы мимо друг друга, рядом друг с другом, по одним и тем же дорогам, а – не познакомились бы. А если бы случайно и познакомились, то… Прости за напоминание, но ведь эта твоя прежняя… эта твоя Мулатка… ведь не будь этого несчастного карлика, она бы, наверно, от тебя бы и не ушла… И тогда мы бы не были вместе… Удивительно, правда? Но вместе с тем… Получается, что свое счастье мы с тобой построили на несчастьи другого человека… на несчастьи этого карлика. Ведь если бы не он… не те преступления, которые он совершил, и не те причины, которые его вынудили сделать это… Как ты думаешь, можно ли свое собственное счастье построить на несчастьи другого? А если все же можно, то как же с таким чувством… как же с этим ощущением жить?
– Не знаю… – сказал я.
– А еще я подумала… только что подумала, совершенно неожиданно, – сказала Ксюшенька. – Ну, допустим, не расстреляют его… карлика… Витьку… даже наверняка не расстреляют, коль есть такой закон, чтобы не убивать. Он останется жить и будет сидеть в тюрьме… всегда будет там сидеть, сколько ему еще отпущено… Но – как он будет там… как он будет жить, о чем все эти годы будет думать, что будет вспоминать, что чувствовать? Одинокий, маленький человечек на огромной земле…
– Не знаю, – еще раз сказал я. – И – не хочу знать. Понимаешь – я не хочу этого знать! Я хочу просто жить, любить тебя, знать, что ты любишь меня… Весной мы купим за городом замечательную дачку…
– Посадим там живую изгородь, рябину и калину, – подойдя ко мне и сев у моих ног, сказала моя Ксюшенька.
– И еще я хочу посадить яблоню, – сказал я, ероша ее волосы. – Две яблони… даже три.
– И будем мы летом жить на той дачке, а зимой – здесь, в доме, – сказала моя Ксюшенька. – Жить и слушать, как за окном в темноте плачет в проводах ветер…
– Я не люблю плача ветра в проводах, – сказал я. – С детства не люблю…
– Я знаю, – сказала моя Ксюшенька. – Но ветер будет там, снаружи, а мы с тобой здесь, внутри. Рядом друг с другом…
– Да, – сказал я, – конечно…
– Мне кажется, – сказала Ксюша, – что мы с тобой – отъявленные эгоисты…
– Мне тоже так кажется, – сказал я. – А еще мне кажется, что иначе на этом свете выжить просто невозможно.
– И немыслимо, – закончила моя Ксюшенька…
Среди прочих документов, которые мне предстояло сдать перед увольнением, было и уголовно-розыскное дело, заведенное по фактам целой серии громких убийств в нашем городе… короче говоря, тех самых убийств. В соответствии с требованиями закона реализованные уголовно-розыскные дела обязаны были какое-то время пылиться в архиве, а затем они уничтожались. Это уголовное дело может храниться сотни лет и, возможно, попасть в руки наших отдаленных потомков, которые, разумеется, будут и лучше, и разумнее, и гуманнее нас нынешних, – а уголовно-розыскное дело не имеет права читать никто. Каждый год мы, сыщики, уничтожаем кипы уголовно-розыскных дел: мы сжигаем их в близлежащей кочегарке и притом наблюдаем, чтобы даже крохотные искорки не разлетелись по ветру…
Я и поныне не знаю, для чего я это сделал, но – я это сделал, совершив тем самым, накануне своего ухода из милиции, уголовно наказуемое деяние, то бишь полнокровное преступление. Оставшись в кабинете один, я торопливо стал выдирать из уголовно-розыскного дела отдельные его фрагменты. Я, возможно, выдрал бы и больше, но за дверью послышались голоса, и я торопливо запихнул выдранные листы в подвернувшуюся пустую папку, завязал на этой папке тесемки и засунул ее за пазуху.
Придя домой, я запихнул эту папку в самый дальний угол дома и целую зиму затем со страхом ожидал, что каким-то случаем моя Ксюшенька эту папку обнаружит… Я не хотел, чтобы она ее обнаружила, и не хотел, чтобы она меня спросила, что это за папка и что в ней хранится. Именно поэтому с наступлением весны, когда мы с Ксюшенькой купили давно присмотренную загородную дачку, я первым делом отнес туда эту папку и сунул ее в самый дальний угол дачного чуланчика, решив при этом никогда в этот угол не лазить самому и ничего не говорить моей Ксюшеньке…