Текст книги "Нежная душа урода"
Автор книги: Анатолий Ярмолюк
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
– Итак, уважаемая публика, – кривляясь, начал Серега, – сегодня я выставляю против вашего непобедимого бойца своего непобедимого бойца, которого зовут Сюрприз. Вы не глядите, – кривлялся далее Картошкин, – что мы худые и кашляем! Несмотря на наши диагнозы, мы таки кое-что умеем! Поэтому все свои сбережения лично я ставлю на Сюрприза! Кто из вас последует за мной, того без сомнения можно назвать мудрым и дальновидным человеком!
Когда Серега закончил, публика откровенно загоготала. Я, разумеется, слабо понимал, что происходит. Я лишь чувствовал, что никто не верит в мою победу в предстоящей драке. Тем более, что драться мне предстояло против здоровенного, угрюмого детины, который был старше меня года на четыре и ростом был почти как Серега Картошкин. Мой противник смотрел на меня исподлобья и презрительно усмехался.
– Смотри, уродик! – прошептал мне Серега. – Вот он, твой противник! Видишь, рожа? Уж он-то тебя не пожалеет! Значит, как я тебя учил: подходишь и бьешь его по животу. Думаю, двух ударов будет достаточно. С трех ударов даже я вырубился…
Публика между тем продолжала гоготать и выкрикивать разнообразные оскорбительные прозвища в мой адрес. Кажется, здесь никто не верил в мою победу…
– Я судья! – крикнул какой-то дядька, выходя на середину круга. – Значит, так. Песок в глаза не сыпать, камни в руки не брать, драться, пока кто-нибудь из вас не вырубится либо не попросит пощады. Сходитесь и начинайте!
Мой противник вышел на середину и принялся пружинисто подпрыгивать, ожидая меня.
– Иди, чего ты! – подтолкнул меня Картошкин. – И помни то, что я тебе советовал…
Пришлось и мне идти на середину круга. Публика гоготала во все горло, свистела и улюлюкала.
– Гномик! – ехидно улыбаясь, прошипел мой противник. – Против кого ты вышел драться, гномик? Я же тебя по ноздри в землю – с одного удара!..
Он замахнулся, чтобы меня ударить, но не успел. Я ударил его первым – два раза в живот, как и советовал мне Картошкин. В животе у моего противника что-то отчетливо екнуло, он поперхнулся воздухом, какое-то время бессмысленно смотрел на меня, затем медленно опустился на колени и упал лицом вниз. Тишина воцарилась над пустырем…
– Молодец, уродик! – бросился ко мне Серега Картошкин. – Вот это врезал! Раз-два – и в дамки! Ну что? – обратился Картошкин к публике. – Говорил я вам – ставьте на урода… то есть на Сюрприза! А вы надо мной гоготали, бестолковые!
Помню, я слушал Картошкина, и одновременно я его не слышал. Я смотрел на поверженного мною противника. Вот он пошевелился, вот застонал, вот с трудом встал на четвереньки… К нему подбежали какие-то сумрачные мужики, подхватили и куда-то понесли… Я встряхнул головой, повернулся и пошел сам не зная куда. По-прежнему молчавшая публика расступилась передо мной…
Сияющий Серега Картошкин явился на следующее утро. Был он чрезвычайно весел и в меру пьян.
– Ну, уродик! – хлопнул он меня по плечу. – Дела наши идут просто замечательно! Денег мы с тобой огребли – немерено! На вот, получай свою долю!
И Картошкин протянул мне деньги. Я не помню, сколько было этих денег. Впрочем, мне, сызмальства приученному дрожать над каждой копейкой, показалось тогда, что много. Очень много, может быть, целых сто рублей. Тут же возникшая мамка ухватила эти деньги и спрятала их себе за пазуху. Отчетливо помню, какое у нее при этом было выражение лица: испуганное, восторженное и какое-то заискивающее. Так, во всяком случае, мне показалось с высоты моих одиннадцати лет.
– Ну, уродик, – весело сказал Серега, – готовься к новым сражениям! Завтра на том же самом месте и в тот же час! Народу, я мыслю, будет – хренова туча!
– Я не хочу… – угрюмо сказал я.
– Э… – поперхнулся Картошкин. – Я чего-то не понял… чего именно ты не хочешь?
– Драться больше не хочу, – сказал я.
– То есть… испугался, что ли? – продолжал недоумевать Серега.
– Просто не хочу – и все, – сказал я.
– А в лоб – хочешь? – неожиданно вызверился Серега. – Вот этой самой рукой?
– Попробуй, – сказал я, и Картошкин тотчас же убрал руку.
– Ладно, уродик, – примиряюще сказал он. – Не будем пороть горячку. Подождем до вечера – и тогда поговорим. Лады?
И вечером Серега уговорил меня на вторую драку. Уговорить ему меня оказалось легко, потому что еще днем моя мамка неожиданно мне сообщила, что ложится в больницу.
– Мамка, ты что же, заболела? – всполошился я. – А что у тебя болит?
– Да так… – замялась мамка. – Ничего особенного. Полежу денька два-три и вернусь домой. А ты не волнуйся. Пока я буду там, за тобой присмотрит дядя Сережа.
– Картошкин, что ли? – угрюмо спросил я.
– Он, сынок, он. А ты бы не называл его Картошкиным. Неловко как-то. Лучше – дядей Сережей…
С этими словами мамка и отбыла в свою больницу. Много позже я узнал, а верней, догадался, что мамке в той больнице предстояло сделать аборт. Забрюхатела мамка, само собою, от Сереги Картошкина, а рожать не решалась: боялась, что опять родит такого же, как я, то есть урода несусветного… Аборт ей сделали неудачно: мамка изошла кровью, и через три дня померла. Получается, что я – косвенный виновник мамкиной гибели. Глядя на меня, она не рискнула более рожать и пошла на аборт: оттого и померла. Лучше бы она рожала. В крайнем случае, было бы два урода на свете при живой мамке. А так – один урод, и никакой мамки…
Ну и вот. В тот вечер, разумеется, ничего еще не случилось, мамка была жива и лежала в больнице, и Серега очень даже замечательно сыграл на этом обстоятельстве.
– Да ты о мамке своей подумал бы! – втолковывал он мне вечером. – Мамка слегла в больничку! В больничку, понимаешь или нет? Ну, а заботиться о ней кто будет – дядя, что ли? Нет, не дядя, а ты! Представляешь, вернется мамка из больнички, а у тебя – деньжищ несчитано! То-то обрадуется мамка!
Короче, он меня уговорил. Следующим вечером я опять дрался. Народу, как и предсказывал Серега, собралось множество: должно быть, слух обо мне уже разошелся по всей Зоне, да и не только по Зоне, и каждому хотелось взглянуть на меня. Противник на этот раз мне попался верткий и ловкий. Он великолепно дрался ногами, и поначалу мне приходилось очень худо. Я, разумеется, ногами драться не мог, потому что какие у меня ноги – култышки. А он, ловкий и стремительный, все наседал и наседал и, вероятно, был уже уверен в своей победе, а оттого потерял бдительность. Мне удалось единожды достать его кулаком в пах: он охнул, согнулся, и я добил его повторным ударом. Публика восторженно взвыла: из объекта для насмешек я стремительно превращался во всеобщего любимца. Меня трепали по щеке, хлопали по плечу, предлагали водки и сигарет…
Мимоходом Картошкин мне сообщил, что послезавтра мне предстоит драться с каким-то чемпионом, и что деньги в случае моей победы над этим чемпионом можно заработать совсем уже сумасшедшие… Однако оказалось, что эта, минувшая драка, была моей последней дракой.
В это утро Серега Картошкин явился на удивление трезвым, молча сунул мне пачку измятых купюр и буркнул:
– Там это… твоя мамка. Просит, чтобы ты пришел к ней в больничку. Побеседовать она с тобой хочет… да. Ты вот что… ты собирайся, и пойдем. Вот прямо сейчас и пойдем.
Помню: что-то в Серегином тоне меня тогда насторожило, – но что я мог знать тогда о жизни? Пошли мы в больничку. Серега остался в коридоре, а я зашел в палату. Мамка лежала на кровати, и выглядела она до того бледной и изможденной, что мне тут же захотелось заплакать.
– Мамка, – спросил я, – когда ты вернешься домой?
– Вернусь, дитятко, – ответила мамка тихим голосом. – Скоро вернусь. А ты пока держись дяди Сережи. Он хороший, когда трезвый… Он за тобой присмотрит.
– Не хочу я держаться твоего дяди Сережи! – сказал я. – Дурак он, твой дядя Сережа – хоть трезвый, хоть пьяный. Он заставляет меня драться. А я не хочу драться!
– Ничего, сынок, ничего, – слабо улыбнулась мамка. – Ты пока все равно его держись, ладно? Мал ты еще, чтобы жить самостоятельно, да и куда ты пойдешь, такой-то? А дядя Сережа – он… В общем, слушайся его, ладно?
– Ладно, – неохотно сказал я. – У меня есть деньги… Картошкин дал. Много денег. Может, тебе купить какой-нибудь гостинец?
– Ничего не надо, сынок, – сказала мамка, обняла меня и долго не отпускала. Откуда я мог тогда знать, что разговариваю со своей мамкой в последний раз? Ах, мамка ты, мамка…
…Схоронили мы мамку вдвоем с Картошкиным. Были, правда, на похоронах еще несколько незнакомых мне теток, которые плакали, гладили меня по голове и называли «несчастной сироткой»…
– Такое, стало быть, дело, уродик, – сказал Серега, когда мы вернулись с кладбища. – Жизнь, мать ее… Ну, ничего, уродик, ничего. Держись меня, не пропадешь. Само собою, завтрашняя драка откладывается, потому что какой сейчас из тебя драчун? Наверное, через недельку… Ничего, я договорюсь с кем надо: стало быть, через недельку. Ну, а чего? Жить-то ведь надо или не надо? Это мертвым ничего уже не надо, а живым надобно много чего: и жрать, и одеваться, и вообще…
Помню, я слушал Серегу Картошкина, и меня подмывало сказать, что драться я больше не стану ни за что на свете. И еще мне хотелось выкрикнуть Сереге в лицо, чтобы он замолчал и немедля уходил, потому что (я это смутно понимал) именно он, Серега Картошкин, был повинен в смерти мамки. Если бы не он и если бы не мамкино безграничное терпение… Но – я ничего не сказал Картошкину. Я слушал его разглагольствования и упорно смотрел в окно, за которым сгущались сумерки. Плакать, кажется, мне тогда не хотелось…
Когда Серега наконец ушел, стал собираться и я. Я решил уйти из этого дома. Куда – я этого не знал, да и не понимал, что означает – навсегда уйти из дому. Но – я так решил и тут же стал собираться: барахлишко, деньги, единственная мамкина карточка… Кажется, все. На миг мне почудились мамкины шаги и ее голос. Я стиснул зубы и кулаком отворил дверь…
Что со мною было дальше, никому, наверно, не интересно. Какое-то время я жил на вокзале, но затем у меня кончились деньги, и волей-неволей мне пришлось идти к людям. Подвалы, притоны, ночлежки, грузовые поезда, на которых я уезжал из этого окаянного города и на которых – так отчего-то постоянно случалось – я возвращался обратно… Некоторое время я опасался встречи с Серегой Картошкиным, который – до меня доходили слухи – упорно меня разыскивал и грозился оторвать мне голову. Но затем я узнал, что Серегу за какую-то провинность замели в тюрьму, где он вскоре и сгинул: кажется, сгоряча нарвался на чей-то шальной нож…
Чем я только не занимался за все эти годы! Попрошайничал, колол чужим людям дрова и носил воду, копал огороды и чистил нужники… Да, еще: городок наш – таежный, а в той тайге чего только нет! Особенно, конечно, осенью. Тогда я обычно прибивался к какой-нибудь компании и отправлялся в тайгу. Сила у меня в руках была невероятная, и по этой причине я весьма ловко лазал по столетним кедрам, сбивая оттуда шишки. Никто не мог так ловко лазать по вершинам, как я! И, разумеется, все при этом были богаты и довольны… Одним словом – чего только я не переделал за эти годы!
И только двух дел я не делал: с души меня воротило при одной только мысли о таких делах. Я не дрался и не воровал. Хотя, конечно, возможностей делать и то, и это было предостаточно. Каждый день возникали такие возможности! Но отчего-то во мне бытовало убеждение, что уж лучше мне получить по морде самому, чем ударить по чьей-то чужой физиономии. Не знаю, откуда у меня возникло такое убеждение: я многого о себе не знаю и поныне. Что же касаемо воровства… Помню (было мне в ту пору лет уже, наверно, двадцать), завелась у нас на Зоне одна лихая компания, в которой заправлял некто по прозвищу Сорока. Очень уж ловко эта компания чистила чужие квартиры и магазины со складами впридачу! Ну и вот, явился однажды этот Сорока ко мне (тогда я квартировал у одной доброй зоновской вдовы) и завел со мной разговор.
– А лихой я парень! – сказал мне этот Сорока. – И все-то у меня есть, – а отчего у меня все есть и отчего я всем доволен? А оттого, что я умею жить! Как говорится – ловкость рук, и никакого мошенства! Конечно, бывают и мелкие неприятности. Вот, к примеру, позавчера разбилась Ирка Белая, моя форточница. Сломала руку, говорят, что и позвоночник повредила тоже… И – все! Все! Где мне теперь взять путного форточника? А без форточника, брат, никуда. Ну, так вот. Иду это я вчера по Зоне, размышляю о жизни, и вдруг, вообрази, возникает во мне внутренний голос. «Сорока, – говорит мне мой внутренний голос, – взгляни вон на ту крышу. Если ты, Сорока, думаешь, что по той крыше лазает не трубочист, а какая-нибудь обезьяна, то ты, Сорока, в корне ошибаешься. Это никакая не обезьяна, это – наивернейший кандидат тебе в форточники заместо выбывшей из строя Ирки Белой. Глянь, как он ловко управляется на своей верхотуре! Глаз из тебя вон – не найдешь лучшей кандидатуры!» Так мне сказал мой внутренний голос и умолк, а я принялся наводить об этом трубочисте справки. Навел – и вот я здесь: здорово, братан! Ведь это же ты – тот вчерашний трубочист, не так ли?
– Допустим, – сказал я.
– Да тут и допускать нечего! – захохотал Сорока. – Разве найдется в этом городе еще кто-нибудь с такими приметами? Разумеется, это ты. И у меня к тебе имеется интереснейший разговор.
– Ну? – сказал я.
– Талант, – сказал Сорока, – должен быть вознагражден. И это справедливо. Вот, к примеру, я – человек талантливый. И поэтому у меня все есть: деньги, машины, девочки… Ты – тоже талант. Вот ответь, сможешь ли ты без помощи всяких там приспособлений взобраться, допустим, на балкон пятого или восьмого этажа и, что немаловажно, спуститься оттуда целым и невредимым?
– Могу, – сказал я.
– Братишка, – воскликнул Сорока, – да ты же прирожденный форточник! Я же говорю – талант! Короче: хочешь жить шикарно и красиво?
– Воровать – не пойду, – сказал я, уяснив, к чему клонит Сорока.
– Вот как? – спросил Сорока и уставился на меня долгим взглядом. – Что ж так? Или боишься?
– Не боюсь, – сказал я. – Просто не хочу. Не по мне это.
– А откуда ты знаешь, что не по тебе? Может, ты уже пробовал? Видать, не пробовал, – сказал Сорока. – Ну, так я тебе скажу: стоит только попробовать… А главное – стоит только разок подержать в руках то, что ты украл, а еще лучше – деньги от продажи украденного – и… Да что там говорить! Азарт! Упоение! Наркотик!
– Не хочу, – сказал я.
– Оно конечно, – сказал Сорока после долгого молчания. – Вольному – воля. Упоение – оно, вероятно, не для всех. Для чего трубочисту упоение? Искренне жаль. Что ж, стало быть, не сговорились…
И еще раз окинув меня недоуменным взглядом, Сорока ушел. Он явно не понимал, почему я отказался от столь заманчивого предложения. Не понимал этого, кстати, и я сам. Ну что меня могло связывать с этим неласковым миром? Что эдакого, кроме постоянных насмешек над моим уродством, зуботычин, мучительного чувства голода, холода и неприкаянности, этот мир мне дал? А вот поди ж ты… Я отчего-то не мог причинять зла этому миру. Мне отчего-то этот мир было жаль…
Все, на сегодня хватит. Пришел надзиратель и предупредил, что через пять минут отбой. Я оставляю листы на столе и взбираюсь на нары. Хорошо все же, что меня перевели в одиночную камеру! Одиночная камера – это почти как свобода…
Я просыпаюсь. Утро. Окошко в моей камере – почти под самым потолком. Наверно, оно выходит на восток. Сейчас сквозь это окошко в камеру пробиваются три солнечных лучика. Ну да, именно три: один, два, три… Хорошо, наверно, сейчас на улице. Тепло, наверно…
Итак, я продолжаю. Я приступаю к главному. Главное в моей жизни случилось, когда мне исполнилось двадцать шесть лет. Именно тогда я встретил мою Феюшку, мою единственную в этом мире любовь, мою несчастную любовь, мою окаянную любовь…
Звали ее, конечно, вовсе не Феюшка, а Полина. Полина, Поля, Полюшка… А Феей, или Феюшкой, прозвал ее я сам. Ей нравилось… Да и как мне иначе было ее прозвать? Встретились мы с ней совершенно случайно, как оно обычно и бывает в этом мире. В ту пору я квартировал в одном гадюшнике. Это был всем гадюшникам гадюшник! Визг, вой, карты, пьянки, поножовщина, шлюхи… «Гномик, – говорили иногда, дурачась, эти шлюхи, – вот сколько у нас было всяких мужиков, а такого как ты – не бывало! А может, ты какой-нибудь особенный, а? Предлагаем тебе провести с нами ночь! Бесплатную ночь, ради удовольствия и разнообразия, а? Каравай-каравай, кого хочешь – выбирай. Хочешь – какую-нибудь одну, хочешь – всех нас вместе. Ну же, гномик!» Нельзя сказать, что такие речи меня не смущали. Смущали, да еще как! От смущения воображение мое разыгрывалось, я представлял себя стройным и ловким красавцем, удачливым и желанным любовником… Ах, как, должно быть, это замечательно – проснуться в объятиях вон той, например, блондинки по имени Настя или, скажем, вот этой рыженькой по имени Антонина! Проснуться, и никуда не торопясь и никого не опасаясь, мгновение за мгновением вспоминать события минувшей ночи, прикасаясь губами к нежному телу лежащей рядом блондинки Насти или рыженькой Антонины! Разумеется, мое смущение никак не могло укрыться от глаз этих опытных бестий, и они весьма вольно начинали надо мной подшучивать, хохотать, намекать, расспрашивать… Я на них не сердился. Я уже давно перестал сердиться на тех, кто подшучивал над моим уродством: глупо сердиться на правду. В такие моменты я просто собирался и уходил из этого гадюшника. Долго простаивал на мосту, глядя в черную речную воду, бесцельно бродил по ночным улицам, пугая своим видом редких прохожих, а если случались теплые ночи, то приходил в городской сад, взбирался на какое-нибудь дерево и, случалось, засыпал на нем до утра…
В одну из таких бесцельных ночей я и познакомился с моей Полиной-Феюшкой. Вначале мне почудилось, что в соседней подворотне кто-то плачет. Помню, я подумал, что это плачет бездомная собака. Я нащупал в кармане горбушку хлеба (уходя в ночные странствия, я всегда старался захватить с собой хлеб) и вошел в подворотню: когда бездомных собак кормишь хлебом, они, случается, перестают плакать. Но это была не собака. Вначале мне показалось, что это была маленькая девочка, и она действительно плакала. Маленькая плачущая девочка ночью – за этим всегда кроется чья-то трагедия и чье-то горе.
– Не плачь, – сказал я, подходя к ней. – Если хочешь, я дам тебе хлеба.
Неистовая луна сияла в ту ночь над миром. Лунный свет отражался от желтых стен близлежащих домов и проникал в подворотню. Услышав мои слова, девочка перестала плакать и взглянула на меня… Странное дело – она меня ничуть не испугалась. Я привык, что при первой встрече (да еще неожиданной, да еще ночью) люди от меня шарахались в испуге и смятении. В самом деле, вдруг выныривает из темноты маленькое горбатое чудовище с руками едва ли не до самой земли… Тут кто хочешь испугается, а вот моя нечаянная знакомая – не испугалась.
– Я не хочу хлеба, – сказала она.
– Жаль, – сказал я, – потому что больше у меня ничего нет, чем бы я мог тебя утешить.
– Тогда давай хлеб, – сказала она. – Только чур – половину из того, что у тебя есть. А другую половину оставь себе.
Удивительное дело – она и впрямь меня не боялась. Она приняла от меня половину горбушки и безо всякой боязни принялась меня рассматривать. Мои глаза постепенно привыкали к полутьме подворотни, и я вдруг обнаружил, что моя неожиданная знакомая – никакой не ребенок. Вот так штука! Передо мной была вполне взрослая девушка, женщина – вот только росточек у нее был едва ли выше моего! Ну и ну!
– Ты кто? – тем временем спросило меня это изящное миниатюрное создание.
Разумеется, мне тысячи раз задавали такой вопрос, и все эти тысячи раз я терялся и не знал, что на него отвечать. Это нормальному человеку просто, должно быть, отвечать на такой вопрос. А впрочем, нормальному человеку вряд ли такой вопрос часто и задают… Должно быть, моя нечаянная знакомая уловила мое замешательство, потому что она вдруг сама и ответила на свой вопрос:
– А я знаю, кто ты, – сказала она. – Ты – добрый волшебник, вот!
– Что, похож? – криво усмехнулся я.
– Ну разумеется! – совершенно, как мне показалось, искренне ответила она. – Разумеется, похож! Нет, и в самом деле: ночь, я плачу, мне холодно, одиноко и страшно – и вдруг ты возникаешь из темноты и предлагаешь мне хлеб! Кто же ты тогда, если не добрый волшебник?
– Тогда ты – добрая фея, – также стараясь быть искренним, сказал я.
– Да, – с какой-то непонятной для меня горечью сказала она. – Я – фея. Я – заблудившаяся Дюймовочка…
Я сказал – с непонятной горечью» и, помню, тут же поймал себя на мысли, что эта ее горечь, в общем и целом, для меня вполне понятна, потому что ее горечь была сродни моей горечи. Мы с нею в этом мире были оба – заблудившиеся феи, неприкаянные эльфы, загнанные в угол гномы… И вот в одном из таких углов мы и встретились…
– Тогда – пойдем, – сказал я ей.
– Куда? – спросила она.
– Но ведь тебе же холодно, одиноко и страшно? – сказал я.
– Очень! – сказала она.
– Холодно – это когда над головой нет крыши. Одиноко – это когда никого нет рядом. Страшно – это когда некому тебя защитить… – сказал я.
– Ты хочешь меня согреть и защитить? – очень серьезно спросила она.
– Если я тебе не противен, – сказал я.
– Пойдем, – просто сказала она.
Она сказала, что ее звать Полиной. Лет ей было примерно столько же, сколько и мне. Мы шли по ночному городу, и она рассказывала мне о своей жизни – о жизни Дюймовочки, навсегда заблудившейся в мире бессердечных великанов. Я ее слушал, не перебивая. А для чего мне было ее перебивать? Все ее беды, по сути, были также и моими бедами – с той лишь разницей, что я худо-бедно мог зарабатывать себе на хлеб, мог при желании за себя постоять… Ей же все это делать было во много раз сложнее…
Мы пробродили по городу до утра, а утром я снял для Полины комнатку у одной моей знакомой старухи по прозвищу Семеновна. Впрочем, я выразился неточно: эту комнатку я снял для нас двоих. Мы с Полиной не объяснялись друг дружке в любви, не делали один одному никаких предложений и не давали никаких взаимных заверений. Нам все было понятно без слов: в этом мире, наполненном бессердечными великанами, я, карлик, и она, лилипутица, должны быть рядом. Вот и все, и больше я ничего никому не скажу, несмотря на то, что пишу явку с повинной и что мне ее рекомендовали писать как можно подробнее и искреннее…
Я ее звал Полюшкой и Феюшкой, а она меня Добрым Волшебником. За весь тот неполный год, который мы прожили вместе, мы не сказали друг дружке ни единого бранного слова. По утрам мы просыпались, пили чай, затем я отправлялся на заработки, а моя Феюшка готовила обед и ждала меня домой. Ах, какое же это, оказывается, замечательное чувство – знать, что тебя ждут, а ждут потому, что любят! Наша домохозяйка старуха Семеновна, несмотря на то, что была личностью запойной и довольно-таки склочной, нам особенно не мешала, и мы с Феюшкой вполне были уверены, что счастливы. Единственное, что омрачало наше счастье, – у нас не могло быть своих детей: у лилипутов детей не бывает, да, наверно, и у карликов тоже… Впрочем, моя Феюшка все же надеялась, что когда-нибудь дети у нас непременно будут. «Мы, – говорила мне Феюшка, – пойдем с тобой в церковь, зажжем свечи, упадем на колени и попросим у Бога, чтобы Он даровал нам ребеночка. Бог добрый, он обязательно нам поможет!» Мы с Полюшкой собирались сходить в церковь, да так и не успели…
…Все пошло шиворот-навыворот и прахом, когда рядом с нами поселился некто Кривобоков, известный, как я теперь знаю, человек в городе. Нельзя, впрочем, сказать, что он поселился рядом с нами, для чего ему было селиться в нашей убогой и не единожды проклятой Зоне? Просто – настало такое время, когда все начало продаваться и покупаться, вот этот самый Кривобоков и прикупил по случаю несколько строений недалеко от нашей с Феюшкой квартирки. Не знаю, для чего этому Кривобокову нужны были эти ветхие строеньица, однако наезжал он смотреть на них едва ли ни ежедневно. Должно быть, его мучила мысль, не залезли ли воры…
В один поистине несчастливый день мне и моей Полюшке угораздило попасться этому Кривобокову на глаза. Дело, помнится, было под вечер: кажется, я возвращался с заработков, и моя Феюшка по обыкновению выбежала меня встречать. Она выбежала, подбежала ко мне и с радостным смехом повисла у меня на шее.
– О! – раздался вдруг рядом чей-то голос. – Прямо-таки цирк! А откудова это вы, уроды, тут образовались?
Мы с Феюшкой недоуменно оглянулись. Рядом с нами высился огромный человек. Он с изумлением смотрел на нас и, повизгивая, смеялся. Это был он, Кривобоков. Должно быть, наша с Феюшкой встреча показалась ему забавной, а уж наш необычный вид – и того более.
– Я спрашиваю, – по-прежнему хихикая, повторил Кривобоков, – откуда вы тут взялись? Прямо-таки чудеса: лилипуты рядом с моими владениями! Я же говорю – цирк, да и только!
– Пойдем, – сказал я Полюшке, заметив, как омрачилось ее лицо. – Ты же понимаешь…
Мы обошли этого хихикающего дурака стороною и скоро были дома. Нельзя сказать, что это мимолетное происшествие слишком уж омрачило радость нашей встречи, потому что сколько их было в нашей с Полюшкой жизни – таких вот происшествий и таких вот дураков! Одним больше, одним меньше. Ничего, все перемелется и забудется…
Однако ничего не перемололось и не забылось. Не прошло и трех дней после той нечаянной встречи, как этот самый Кривобоков вдруг взял и безо всякого предупреждения заявился к нам домой. Дело было под вечер, я как раз вернулся с заработков, и мы с Полюшкой собирались ужинать. Какой тут ужин?
– Здорово, лилипуты! – громогласно возвестил Кривобоков, вваливаясь в нашу комнатенку. – Ну, и как житуха и все такое прочее? Так вы, оказывается, вроде как муж и жена? Ну, чудеса! Впервые такое вижу, ха-ха-ха!
– Что Вам надо? – спросил я, взглядом успокаивая Феюшку. – Для чего Вы вломились в наш дом?
– Ну, дом-то, предположим, не ваш, а этой старой пьянчуги Семеновны, – заявил наш незваный гость. – А Семеновна – мой старый должник… Так что вы, ребята, тут не очень-то – понимаете мой намек?
В тот миг мне вдруг отчетливо припомнилось, как я разделался однажды с покойным Серегой Картошкиным: да притом ощутимо так припомнилось, прямо кулаки вдруг зачесались… Наверно, моя Полюшка почувствовала это мое настроение, потому что она вдруг подошла ко мне и взяла мою руку в свою: дескать, успокойся, все перемелется и забудется…
– …А пришел я к вам, – продолжал тем временем Кривобоков, – ну, скажем, с предложением. С коммерческим предложением! В обиде не будете, я – человек щедрый! Ну, так как?
– Что именно – как? – спросил я мрачно. Не нравился мне этот тип, и непрошенный визит его не нравился, и вдруг возникшие внутри меня тяжкие предчувствия также мне не нравились, ибо отчего-то эти возникшие предчувствия я сразу же связал с приходом Кривобокова. – Ну, так что вы хотите?
– Что я хочу? – не торопясь, переспросил Кривобоков. Во-первых, мне бы хотелось сесть… кресла-то никакого у вас нет, эх, вы!
– Вот – стул, – сказала Полина и указала на стул с укороченными ножками. Стул с большими ножками нам, понятное дело, был без надобности.
– Стул… – иронично сказал Кривобоков. – Ладно уж, постою. Ну, так вот, насчет коммерческого предложения. Мне тут недавно ваша Семеновна говорила, чем ты, – обратился Кривобоков ко мне, – занимаешься. Трубочист, ха! Я могу предложить тебе… предложить вам обоим работку почище и поденежнее, чем это лазание по крышам и деревьям! Ну, так как? – и видя, что мы с Феюшкой молчим, Кривобоков продолжал: – А работенка вот какая. Имеются у меня несколько магазинчиков: ну, там одежка-обувка, мебелишка, продукция всяческая… И вот я подумал: а что если взять вас в эти магазинчики в рекламных, так сказать, целях? Ну, вы только представьте: да на вас сбежится посмотреть народ со всего города! Почище, чем на каких-нибудь заморских обезьян! Муж и жена карлики – это же замечательная реклама! Это же зрелище! Ну, а где зрелище, там и люди. А где люди, там и покупки. А где покупки, там и прибыль. Ну, так как – устраивает вас такая работка?
– Нет, – сказал я, – не устраивает.
– А, ну да! – хлопнул себя по лбу Кривобоков, и радостно рассмеялся в восторге от своей недогадливости. – Ведь я же не назвал вам сумму зарплаты! Что скажете насчет двухсот пятидесяти долларов в месяц? Каждому! Здесь, в Зоне, о таких деньжищах можно только мечтать! Пятьсот баксов! Ну, теперь устраивает?
– Нет, – повторил я, – не устраивает.
– Э!.. – недоуменно поперхнулся Кривобоков. – В чем дело-то? Вам что же – мало пятьсот баксов в обмен на ваши рожи? Вы что же, считаете, что стоите больше? Голытьба лилипутская, вашу мать!
– Уходите, – как можно спокойнее сказал я и вновь ощутил давно забытый зуд в кулаках.
– Да ты… – угрожающе двинулся ко мне Кривобоков, но, натолкнувшись на наши с Феюшкой встречные взгляды, вдруг растерянно остановился. Не знаю, что такого было в наших взглядах: должно быть, что-то такое все же было… – Ладно! Не хотите – и не надо! Ладно, ладно…
И хлопнув дверью, наш визитер вывалился из комнаты. Я обнял мою Феюшку, уткнулся лицом в ее волосы, и мы долго так стояли, прислушиваясь к далеким звукам враждебного нам большого мира…
С той поры этот самый Кривобоков стал нашим сущим наказанием. Кажется, не было дня, чтобы он хоть каким-то образом не давал о себе знать: то нашлет на нас квартирную хозяйку Семеновну, и та вдруг начинает требовать с нас квартирную плату за полгода вперед, то подошлет каких-то жуликоватых людей, и те велят нам завтра же убираться из дому под предлогом того, что господин Кривобоков вознамерился купить наше скромное жилище, то заявится самолично и не выходя из своего шикарного лимузина принимается зубоскалить надо мной и Полиной, а больше все же над Полиной… Местечка такого не осталось на Полюшке, которого этот тип не коснулся бы своим языком! По мне так и пускай, и ладно – мало ли меня злословили за мою жизнь, а вот Феюшка переносила все это очень тяжело. Она плакала, она стала плохо спать и бояться всяких заоконных шорохов и звуков… В конце концов мы с Феюшкой решили оставить наш обжитой угол и переселиться в какой-нибудь другой конец Зоны.
Без сомнения, мы бы так и сделали, но неожиданно наш мучитель оставил нас в покое. Однако зря мы с Феюшкой радовались… Спустя три или четыре дня после этого к нам домой вдруг заявился еще один незваный гость. Помню, в тот день шел дождь, и Феюшка настояла, чтобы я остался дома, потому что лазить в дождь по скользким крышам – это очень опасно. Гость сказал, что он – корреспондент городской газеты. Фамилия его была Наливкин, а газета, кажется, называлась «Вечерний звон» или что-то в этом роде.